Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава пятая 1 страница

ГЛАВА ТРЕТЬЯ 3 страница | ГЛАВА ТРЕТЬЯ 4 страница | ГЛАВА ТРЕТЬЯ 5 страница | ГЛАВА ТРЕТЬЯ 6 страница | ГЛАВА ТРЕТЬЯ 7 страница | ГЛАВА ТРЕТЬЯ 8 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 2 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 3 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 4 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

 

Анри повернулся на своем ложе; ветер проникал сквозь стены, сложенные из галечника, одеяла и свитера не спасали; ему не спалось из-за страшного холода, только разгоряченная голова пылала и в ушах звенело, как во время лихорадки: может, она и впрямь его посетила — сладостная лихорадка, вызванная солнцем, усталостью и красным вином; где же он все-таки очутился? Вернее всего там, где никому не положено быть, и это очень успокаивало. Никаких сожалений, никаких вопросов, даже бессонница казалась не менее безмятежной, чем сон без сновидений. Он отрешился от многих вещей, он больше не писал и не каждый день наслаждался жизнью, но зато получил взамен спокойную совесть, и это было замечательно. Далеко от земли и ее проблем, далеко от холода, ветра и своего усталого тела он купался в невинности, а невинность может пьянить не меньше, чем сладострастие. На мгновение он приподнял веки и, увидев темный стол, свечу и пишущего человека, с удовлетворением подумал: «Так, значит, я в Средневековье!» — и ночь сомкнулась над этим радостным озарением.

— Мне не приснилось? Я действительно видел минувшей ночью, как вы писали?

— Я немного поработал, — ответил Дюбрей.

— А я принял вас за доктора Фауста.

Завернувшись в одеяла, которые трепал ветер, они сидели на пороге своего пристанища; пока они спали, солнце встало, и небо сияло безупречной голубизной, зато у их ног стелилась пелена облаков; временами ветер разрывал ее, и тогда можно было увидеть кусок долины.

— Он работает ежедневно, — сказала Анна. — Окружающая обстановка его не волнует: пускай это будет хлев, дождь или городская площадь, но ему необходимо писать положенные четыре часа; затем он может делать все что угодно.

— А что нам угодно сейчас? — спросил Дюбрей.

— Я думаю, нам не мешало бы спуститься; панораму можно найти и получше. Через вересковые заросли они добрались до темной деревни, где сидевшие

на пороге домов старухи с ощетинившимися шпильками подушками на коленях уже орудовали своими коклюшками; они выпили мутное пойло в бистро-бакалее, где оставили свои велосипеды, потом оседлали их; то были старые, потрепанные войной, неказистые на вид машины с облупившейся краской, помятыми крыльями и странными вздутиями на шинах; велосипед Анри тащился с таким трудом, что он с тревогой спрашивал себя, удастся ли тому продержаться до вечера, и тут с облегчением увидел, что чета Дюбрей остановилась на берегу какого-то ручья, оказавшегося Луарой; вода была чересчур холодной для купания, но он окропил себя ею с головы до ног и, когда снова сел в седло, заметил, что вопреки всему колеса вертятся: оказалось, тело его заржавело больше и требовалась немалая работа, чтобы привести его в исправность; однако, преодолев первую усталость, Анри почувствовал себя совсем счастливым, вновь обретя такой хороший инструмент; он уже забыл, сколь деятельным может быть тело; цепной привод и колеса умножали его усилия, но во всей этой механике единственным двигателем были его мускулы, его дыхание, и машина оставляла за собой приличную порцию километров, отважно преодолевала перевалы.

— Дело вроде идет на лад, — сказала Анна. С развевающимися по ветру волосами, загорелая, с обнаженными руками, она выглядела намного моложе, чем в Париже; Дюбрей тоже покрылся загаром, похудел; в своих шортах, с мускулистыми ногами, с глубоко врезавшимися в его потемневшее лицо морщинами, он походил на последователя Ганди{81}.

— Сегодня лучше, чем вчера! — заметил Анри. Притормозив, Дюбрей поравнялся с Анри.

— Похоже, вчера дела шли неважно, — весело заговорил он. — Вы ничего нам не рассказали. Что там происходило в Париже после нашего отъезда?

— Ничего особенного, было жарко, — отвечал Анри. — Боже! Какая стояла жара!

— А газета? Вы так и не встретились с Трарье?

В голосе Дюбрея звучало жадное любопытство, которое смахивало на беспокойство.

— Нет. Люк вбил себе в голову, что если мы продержимся два-три месяца, то сами выйдем из положения.

— Стоит попытаться это сделать; только не следует залезать в еще большие долги.

— Знаю, мы уже не занимаем. Люк рассчитывает налечь на рекламу.

— Признаюсь, я не думал, что тираж «Эспуар» упадет до такой степени, — сказал Дюбрей.

— О! Видите ли, — с улыбкой ответил Анри, — если придется все-таки воспользоваться капиталами Трарье, я не заболею с досады. Не такая уж дорогая цена за успех СРЛ.

— Суть в том, что своим успехом, пускай умеренным, движение обязано только вам, — сказал Дюбрей.

В голосе его ощущалась еще большая сдержанность, чем в словах; его не удовлетворяло СРЛ: он был слишком честолюбив; нельзя в одночасье создать на ровном месте движение, не уступающее по значимости прежней Социалистической партии. Анри же, напротив, был радостно удивлен успехом митинга; конечно, митинг мало что доказывает, однако он не скоро позабудет пять тысяч лиц, обращенных к нему. Анри улыбнулся Анне:

— У велосипеда свой шарм. В каком-то смысле это даже лучше, чем автомобиль.

Ехали они уже не так быстро, но запах травы, вереска, пихты, сладостная прохлада ветра пронимали до костей, да и пейзаж был не просто декорацией: они отвоевывали его постепенно, силой; в усталости подъемов, в захватывающей радости спусков они послушно следовали каждой складке местности, проживая этот пейзаж, вместо того чтобы любоваться им, словно спектаклем. И главным открытием, которое с удовлетворением сделал для себя в тот первый день Анри, было то, что подобная жизнь заполняла собой все до краев: какой покой в мыслях! Горы, луга и леса брали на себя труд существовать вместо него. «Это такая редкость, — говорил он себе, — покой, не смешанный со сном!»

— Вы удачно выбрали этот уголок, — сказал он вечером Анне, — красивый край.

— Завтра тоже будет хорошо; хотите посмотреть на карте завтрашний маршрут?

Отужинав в ресторанчике, они пили крепкий белый напиток со смертоносным привкусом; Дюбрей уже разложил свое снаряжение на краешке покрытого клеенкой стола.

— Покажите, — попросил Анри. Он послушно следил глазами за концом карандаша, следовавшего вдоль красных, желтых и белых линий. — Как вам удается разбираться в таких маленьких дорожках?

— Это самое забавное.

Самое забавное, подумал на следующий день Анри, — видеть, как будущее в точности накладывается на ваши планы: каждый спуск, каждая деревушка оказывались на предусмотренном месте — какая надежность! Появлялось ощущение, будто сам воспроизводишь свою историю, а между тем превращение напечатанных обозначений в настоящие дороги, настоящие дома давало вам то, чего не дает ни одно творение: реальность. Вот этот каскад, он был указан на карте маленьким синим значком, однако нельзя было не прийти в изумление, встретив в глубине причудливого ущелья огромный пенистый водопад.

— Какое удовольствие созерцать это, — молвил Анри.

— Да, вот только конца этому нет, — с сожалением сказал Дюбрей. — Вроде бы получаешь все и в то же время ничего, просто любуешься.

Его привлекало не все, но если уж что-то завораживало, то до бесконечности; Анри с Анной пришлось спускаться вслед за ним со скалы на скалу, к подножию текучего утеса; босиком Дюбрей входил в кипящий водоем, пока вода не коснулась его шорт; вернувшись, он сел на краю каменной плиты и заявил непререкаемым тоном:

— Это самый красивый каскад, какой мы когда-либо видели.

— Вы всегда предпочитаете то, что у вас перед глазами{82}, — со смехом сказала Анна.

— И вот что поражает, — продолжал Дюбрей, — он весь черно-белый; я искал другие краски: никакого намека; впервые я собственными глазами видел, что черное и белое — это совершенно одно и то же. Вам надо войти в воду и добраться вон до того большого камня, — обратился он к Анри, — и вы отчетливо различите черноту белого и белизну черного, это видно.

— Я верю вам на слово, — сказал Анри.

В устах Дюбрея прогулка по набережным становилась столь же рискованной, как экспедиция на Северный полюс. Анри с Анной часто смеялись над этим: он не делал разницы между восприятием и открытием;{83} ничьи глаза до него не созерцали каскада, никто не знал, что такое вода, что такое черное и белое; предоставленный самому себе, Анри наверняка не заметил бы всех тонкостей этой игры испарений и пены, этих превращений, рассеиваний, небольших водоворотов, которые Дюбрей внимательно изучал, словно хотел постичь судьбу каждой капли воды. «Можно сердиться на него, — думал Анри, с нежностью глядя на Дюбрея, — но нельзя без него обойтись». Рядом с ним все обретало значимость, жизнь казалась огромной привилегией, и они жили с удвоенной силой. Прогулку по французской сельской местности он преображал в научную экспедицию.

— Вы очень удивили бы своих читателей, — с улыбкой обратился Анри к Дюбрею, сосредоточенно следившему за последними всполохами закатного солнца.

— Это почему же? — спросил Дюбрей с негодованием, которое охватывало его всякий раз, когда с ним заводили разговор о нем самом.

— На основании ваших книг складывается впечатление, будто вас интересуют только люди, а природа почти не в счет.

— Но люди живут на природе, разве не так?

Для Дюбрея пейзаж, камень, краски — все это некая человеческая истина; никогда действительность не затрагивала его посредством воспоминаний, мечтаний или удовольствий и даже эмоций, которые они пробуждали в нем, для него важен был лишь смысл, который он угадывал во всем этом. Разумеется, он гораздо охотнее останавливался перед крестьянами, косившими отаву, нежели перед пустым лугом; а когда он попадал в деревню, любопытство его становилось ненасытным; ему хотелось знать все: что едят сельские жители, как они голосуют, подробности их работы, характер их мыслей; чтобы проникнуть на ферму, все предлоги казались ему хороши: купить яиц, попросить стакан воды; и как только представлялась возможность, он заводил долгий разговор.

Вечером пятого дня посреди спуска у Анны лопнула шина; после часа пути им попался уединенный дом, где проживали три молодые беззубые женщины; каждая держала на руках более или менее подросшего младенца, очень грязного; Дюбрей расположился посреди двора, сплошь заваленного навозом, чтобы починить камеру, и, приклеивая резиновые заплатки, с жадностью оглядывался по сторонам.

— Три женщины и ни одного мужчины, ну не странно ли?

— Мужчины в поле, — сказала Анна.

— В такой час? — Дюбрей опустил в лохань толстую кишку ржавого цвета, и на поверхности воды появились воздушные пузырьки. — Еще одна дырка! Послушай, как ты думаешь, не разрешат ли они нам переночевать у них в сарае?

— Пойду спрошу.

Анна исчезла внутри дома и почти сразу же вернулась:

— Они поражены, что мы хотим спать на сене, но ничего не имеют против, только настаивают, чтобы мы непременно выпили сначала чего-нибудь горячего.

— Мне нравится идея заночевать здесь, — сказал Анри. — Уж если нам хочется быть вдали от всего, то дальше некуда.

При свете коптящей лампы они выпили ячменного кофе, пытаясь завязать беседу. Женщины были замужем за тремя братьями, вместе владевшими этой жалкой фермой; десять дней назад их мужья спустились в Нижний Ардеш, где нанялись на сбор лаванды, а сами они проводили долгие безмолвные дни за кормлением скотины и ребятишек; улыбаться они еще немного умели, но почти разучились разговаривать. Здесь росли каштаны, и ночи были прохладными; внизу росли кусты лаванды, и, чтобы заработать несколько франков, приходилось изрядно попотеть: это примерно все, что им было известно об окружающем мире. Да, отсюда так далеко до всего, так далеко, что, утопая в сене, одурманенный всеми этими запахами и накопленным сухой травой солнцем, Анри грезил о том, что нет больше ни дорог, ни городов, а стало быть, нет и возвращения.

Средь каштановых рощ извивалась дорога, спускавшаяся в долину крутыми зигзагами; они весело въехали в маленький городок, чьи платаны уже предвещали жару и южные партии игры в шары; Анна и Анри сели на безлюдной террасе самого большого кафе и заказали бутерброды, а Дюбрей тем временем пошел за газетами; они видели, как он обменялся несколькими словами с продавцом и медленно стал пересекать площадь, читая на ходу. Он положил газеты на столик, и Анри увидел огромный заголовок: «Американцы сбрасывают атомную бомбу на Хиросиму». Они молча прочитали статью, и Анна взволнованно произнесла:

— Сто тысяч мертвых! Почему?

Япония, безусловно, должна капитулировать, то был конец войны: «Пти Севеноль» и «Эко де л'Ардеш» ликовали; но они, все трое, испытывали лишь одно чувство: ужас.

— Разве нельзя было сначала пригрозить, запугать, — говорила Анна, — продемонстрировать это где-нибудь, ну я не знаю, в пустынном уголке... Неужели им действительно так уж необходимо было сбрасывать эту бомбу?

— Разумеется, сначала им следовало попытаться оказать давление на правительство, — сказал Дюбрей и пожал плечами: — На немецкий город, на белых — не думаю, что они осмелились бы! Но на желтых! Они ненавидят желтых.

— Исчез целый город, — заметил Анри, — это должно все-таки смущать их!

— Я думаю, причина тут в другом, — сказал Дюбрей. — Они рады показать всему миру, на что способны: теперь они смогут проводить нужную им политику, и никто не посмеет возразить.

— И ради этого они убили сто тысяч человек! — молвила Анна.

Оторопев, они продолжали сидеть перед своим кофе со сливками, не отрывая глаз от страшных слов, повторяя по очереди и вместе все те же бесполезные фразы.

— Боже мой! Если бы немцы успели создать эту бомбу! Мы счастливо отделались! — сказала Анна.

— Мало радости и в том, что она в руках американцев, — заметил Дюбрей.

— Они тут пишут, что можно взорвать всю землю, — сказала Анна.

— Ларге объяснил мне, — добавил Анри, — что, если по прискорбной случайности освободят атомную энергию, она не взорвет землю, а поглотит ее атмосферу: земля превратится в своего рода луну.

— Это тоже не так уж весело, — заметила Анна.

Нет, это было совсем невесело. Но когда они снова понеслись на велосипедах по залитой солнцем дороге, ужасный припев лишился всякого смысла: город с четырьмя сотнями тысяч душ исчез, природа уничтожена — это не пробуждало больше отклика. День был в полном порядке — голубизна небес, зелень листвы, желтизна жаждущей влаги почвы, — и часы бежали один за другим от прохлады зари до полуденного стрекота; Земля вертелась вокруг предписанного ей Солнца, не проявляя интереса к грузу путешественников без определенного назначения: как поверить под этим спокойным, словно сама вечность, небом, что отныне в их власти превратить ее в отжившую свое луну? Безусловно, разгуливая в течение многих дней на природе, нельзя было не заметить, что она чуточку безумна; ощущалась некая необычайность в причудливых формах облаков, в возмущениях гор и их застывших битвах, в несмолкаемом звоне насекомых и в неистовом размножении растений; но то было сладостное и привычное безумие. Странно думать, что, пройдя через мозг человека, оно преображается в смертоносный бред.

— И у вас еще достает мужества писать! — сказал Анри, когда они уселись на берегу какой-то речки и он увидел, что Дюбрей вынимает из дорожной сумки свои бумаги.

— Это чудовище, — заметила Анна. — Он работал бы и посреди руин Хиросимы.

— Он и работает средь руин Хиросимы.

— А почему нет? — возразил Дюбрей. — Руины всегда существовали где-то.

Он схватил авторучку и надолго устремил взгляд куда-то в пустоту; наверняка не так-то просто было писать среди совсем свежих руин; вместо того чтобы склониться над бумагой, Дюбрей неожиданно сказал:

— Ах! Если бы они не лишали нас возможности быть коммунистами!

— Кто они? — спросила Анна.

— Коммунисты. Вы только представьте себе: эта бомба, какое чудовищное средство давления! Я не думаю, что американцы сбросят ее завтра на Москву, но, в конце концов, у них есть возможность это сделать, и они не позволят о ней забыть. Они себя уже не будут помнить! Это ли не момент, чтобы сплотиться, а вместо того мы опять повторяем все довоенные ошибки!

— Вы говорите: мы, — возразил Анри. — Но ведь начали-то не мы.

— Да, с совестью мы в ладах. А дальше что? — продолжал Дюбрей. — Какой нам от этого прок! Если произойдет раскол, мы будем за это в ответе наравне с коммунистами, и даже более, потому что они сильнее.

— Я вас не понимаю, — сказал Анри.

— Они отвратительны, согласен; но что касается нас, не вижу никакой разницы; как только они сделают из нас врагов, мы и станем врагами; бесполезно говорить: виноваты они; виноваты или нет, но мы будем врагами единственной большой пролетарской партии Франции; наверняка мы не этого хотим.

— Значит, следует уступить шантажу?

— Я никогда не считал сообразительными людей, которые готовы погубить себя, лишь бы не уступать, — сказал Дюбрей. — Шантаж или нет, но теперь нужен союз.

— Единственный союз, на который они искренне уповают, это роспуск СРЛ и вступление всех его членов в компартию.

— Может статься, что мы к этому придем.

— Вы могли бы вступить в компартию? — удивленно спросил Анри. — Но вас столько всего разделяет с коммунистами!

— О! Дело поправимое, — сказал Дюбрей. — При необходимости я сумею молчать.

Схватив бумаги, он принялся строчить слова. Анри разложил на траве книги, которые достал из своей сумки; с тех пор как он перестал писать, он прочитал кучу книг, заставивших его прогуляться по всему миру; в последние дни он открывал для себя Индию и Китай: в этом не было ничего веселого. Стоило лишь задуматься о сотнях тысяч голодных людей, и многие вещи начинали казаться не заслуживающими внимания. Возможно, его настороженность в отношении компартии тоже не заслуживала внимания. Более всего он ставил в упрек коммунистам то, что люди для них — все равно что неодушевленные предметы; если не доверять их свободе, их суждению, их доброй воле, то не стоит ими и заниматься; впрочем, ими почти и не занимались. Но такой упрек имел смысл только во Франции, в Европе, где люди достигли определенного уровня жизни, минимума самостоятельности и трезвости взглядов; когда же речь идет о толпах отупевших от нищеты и суеверий, имеет ли смысл обращаться с ними как с людьми? Их надо накормить, и все. Американское господство: это значит недоедание и бесконечное угнетение для всех стран Востока; единственный их шанс — СССР: единственный шанс для человечества избавиться от нужды, рабства и скудоумия — это СССР, и, стало быть, следует сделать все, чтобы помочь ему. Когда миллионы людей превращены нуждой в скотину, гуманизм — смешон, а индивидуализм — низок; как можно осмелиться требовать для себя высших прав: свободно обо всем судить, решать, обсуждать? Сорвав травинку, Анри стал медленно ее жевать. Раз уж в любом случае нельзя жить по своему усмотрению, почему бы вовсе не отказаться от этого? Затеряться внутри какой-нибудь большой партии, растворить свою волю в огромной коллективной воле: какой покой, какая сила! Стоит только открыть рот, и ты уже говоришь от имени всей земли, будущее становится твоим личным делом: это ли не причина, чтобы сносить многие вещи. Анри вырвал еще одну травинку. «Хотя сносить их изо дня в день мне будет очень трудно, — сказал он себе. — Нельзя думать то, чего не думаешь, желать того, чего не желаешь; чтобы стать хорошим борцом, нужна слепая вера, у меня ее нет. К тому же вопрос стоит совсем не так», — с раздражением подумал Анри. Он определенно был идеалистом. «Чему послужит мое присоединение: вот единственная конкретная проблема. Ни одному индусу оно безусловно не принесет ни единого зернышка риса».

Дюбрей больше не задавался никакими вопросами: он писал. И продолжал писать ежедневно. В этом отношении его ничто не могло поколебать. Однажды во второй половине дня, когда они обедали в деревне у подножия Эгуаль, разразилась такая сильная гроза, что опрокинулись велосипеды, унесло две сумки, а рукопись Дюбрея подхватил поток грязи; когда он выловил ее, слова стекали по пропитанным желтой водой листкам длинными черными полосами. Дюбрей преспокойно высушил бумагу и переписал наиболее пострадавшие куски, создалось впечатление, что при надобности он с такою же точно безучастностью заново переписал бы от начала до конца всю книгу. И, продолжая упорствовать, он, несомненно, был прав, ибо имел на то свои соображения; порой, глядя, как его рука скользит по бумаге, Анри ощущал в своей собственной кисти нечто вроде ностальгии.

— Нельзя ли прочитать несколько страниц вашей рукописи? К чему вы, собственно, пришли? — спросил Анри, когда они во второй половине дня сидели в одном из кафе Баланса, дожидаясь, пока спадет жара.

— Я пишу главу об идее культуры, — ответил Дюбрей. — Что означает тот факт, что человек не перестает говорить о себе? И почему некоторые люди решают говорить от имени других: иными словами, кто такой интеллектуал?{84} Не превращает ли его подобное решение в некую особую породу? И в какой мере человечество может распознать себя в том изображении, какое дает о себе?

— И к какому заключению вы приходите? — спросил Анри. — Что литература сохраняет свой смысл?

— Разумеется.

— Писать, чтобы доказать свою правоту! — со смехом сказал Анри. — Это великолепно.

Дюбрей с любопытством взглянул на него.

— Полагаю, вы вскоре снова начнете писать?

— О! Во всяком случае не сегодня, — ответил Анри.

— Сегодня или завтра, какая разница?

— Ну что ж, завтра, безусловно, этого тоже не случится.

— Но почему? — спросил Дюбрей.

— Вы пишете эссе, ладно; но сочинять в настоящий момент роман, согласитесь, что это хоть кого обескуражит.

— Не соглашусь! Я так и не понял, почему вы забросили свой роман.

— По вашей вине, — с улыбкой ответил Анри.

— Как это по моей вине! — Дюбрей с возмущением повернулся к Анне. — Ты слышишь?

— Вы призывали меня к действию, и действие отвратило меня от литературы. — Анри сделал знак официанту, стоя дремавшему у кассы. — Я хотел бы еще пива, а вы?

— Нет, мне слишком жарко, — сказала Анна. Дюбрей кивнул головой в знак согласия.

— Объяснитесь, — продолжал он.

— Какое людям дело до того, что лично я думаю или чувствую? — отвечал Анри. — Мои мелкие истории никого не интересуют, а большая история не сюжет для романа.

— Но ведь у каждого из нас свои мелкие истории, которые никому не интересны, — возразил Дюбрей, — вот почему мы узнаем себя в историях соседа, а если он умеет их рассказывать, в конечном счете это заинтересует всех.

— Начиная свою книгу, я тоже так думал, — сказал Анри, отхлебнув пива. У него не было ни малейшего желания объясняться. Он посмотрел на двух стариков, игравших в триктрак на краю красной банкетки. Какой покой в этом зале кафе: еще одна ложь! Сделав над собой усилие, он заговорил: — Беда в том, что любой личный опыт состоит из ошибок и миражей. Когда понимаешь это, пропадает желание делиться им.

— Не понимаю, что вы хотите сказать, — молвил Дюбрей. Анри заколебался.

— Предположим, ночью вы видите у кромки воды огоньки. Это красиво. Но если вы знаете, что они освещают предместье, где люди подыхают с голоду, огоньки теряют всю свою поэзию, превращаясь в обман. Вы скажете, что можно рассказывать о других вещах: например, о людях, которые подыхают с голоду. Но об этом я предпочитаю говорить в статьях или на митинге.

— Я вовсе не то хотел сказать, — с живостью возразил Дюбрей. — Эти огоньки, они сияют для вас. Разумеется, люди прежде всего должны есть, но какая польза в еде, если у вас отнимут все те мелочи, которые и составляют радость жизни. Почему мы путешествуем? Да потому что считаем: пейзажи — это не обман.

— Думается, наступит день, когда все это снова обретет смысл, — сказал Анри. — А пока есть столько других, более важных вещей!

— Но это и сегодня имеет смысл, — опять возразил Дюбрей. — Это имеет значение в нашей жизни, а следовательно, имеет значение и в наших книгах. — И с внезапным раздражением добавил: — Можно подумать, что левые обречены на создание пропагандистской литературы, где каждое слово должно поучать читателя!

— О! У меня нет склонности к такого рода литературе, — сказал Анри.

— Знаю, но другого вы не пытаетесь делать. А между тем заняться есть чем! — Дюбрей не спускал с Анри настойчивого взгляда. — Разумеется, если расписывать красоты этих огоньков, забывая о том, что они означают, станешь подлецом; а вы найдите способ рассказать о них иначе, чем правые эстеты; заставьте почувствовать одновременно и то, что есть в них красивого, и нищету предместий. Вот что должна предложить литература левых, — с воодушевлением продолжал он, — заставить нас видеть вещи под новым углом зрения, отводя им надлежащее место; но не будем обеднять мир. Личный опыт и то, что вы называете миражами, все это существует.

— Существует, — неуверенно повторил Анри.

Возможно, Дюбрей был прав; возможно, существовал способ все восстановить, возможно, литература сохраняла смысл. Но в данный момент Анри казалось, что более неотложно понять этот мир, а не воссоздавать его словами; он предпочитал достать из сумки уже готовую книгу, а не чистую бумагу.

— А знаете, что произойдет? — с горячностью продолжал Дюбрей. — Книги правых в конце концов будут цениться больше наших, и молодежь, черпая знания, будет толпиться вокруг Воланжей.

— О! Молодежь никогда не пойдет за Воланжем! — возразил Анри. — Молодежь не любит побежденных.

— Это мы рискуем вскоре выглядеть побежденными, — заметил Дюбрей. Он не сводил глаз с Анри. — Меня крайне огорчает, что вы больше не пишете.

— Быть может, я вернусь к этому, — сказал Анри.

Было слишком жарко, чтобы спорить. Однако он знал, что к литературе вернется не скоро; и вот преимущество: наконец у него появилось время для самообразования, за четыре месяца он восполнил немало пробелов. Через три дня, по возвращении в Париж, он составит подробный план занятий, и, возможно, через год-два ему удастся обрести, по крайней мере, зачаток политической культуры.

«Только бы Поль не вернулась раньше! — говорил он себе на следующее утро, вяло пробираясь на велосипеде через лес, слабая тень которого едва смягчала неистовую ярость небес. Он предоставил Дюбрею с Анной катить впереди и был один, когда выехал на прогалину; на зеленой траве дрожали солнечные круги, и он не понял, отчего сердце его вдруг сжалось. Конечно не из-за сожженного строения, которое походило на многие другие руины, слегка подточенные равнодушием и временем; возможно, из-за тишины: ни одной птицы, ни одного насекомого, не слышно было ничего, кроме шума камешков, поскрипывающих под шинами, лишнего шума. Анна и Дюбрей спустились со своих велосипедов и что-то разглядывали. Присоединившись к ним, Анри увидел, что то были кресты: белые кресты — без имени, без цветов. Веркор{85}. Это слово цвета опаленного золота, цвета жнивья и пепла, сухое и жесткое, словно пустошь, но оставляющее за собой дуновение горной свежести, перестало быть названием легенды. Веркор. То была страна гор с влажной рыжей растительностью, прозрачными лесами, где беспощадное солнце вздыбило кресты.

Они удалились в молчании, дорога становилась все круче, и приходилось идти, толкая велосипеды. Жара проникала сквозь скудную тень; Анри чувствовал, как по лицу его катится пот, струившийся и по лбу Анны и по загорелым щекам Дюбрея; и в душе каждого из них — одни и те же слова. Такая зеленая долина, которая так и манит к себе. Это было одно из тех безгрешных, сокровенных мест, о которых прежде думали: сюда-то уж войне, ненависти никогда не проникнуть; теперь известно, что спасения нет нигде. Семь крестов.

— Вот перешеек! — воскликнула Анна.

Анри любил эти мгновения, когда после слепого подъема взгляду открывается большое пространство освоенной земли с ее полями, изгородями, дорогами, с ее деревушками; лучи света омывают шифер или покрывают патиной розовую черепицу. Сначала он увидел подпиравшую небо горную гряду, а потом обнаружил обширное плато, жарившееся, ничем не прикрытое, на солнце; как на всех других французских плато, там были фермы, поселки, деревни, но ни черепицы, ни шифера и ни одной крыши. Только стены; неравной высоты, причудливо развороченные стены, не укрывавшие ничего.

— Можно знать, — молвила Анна. — Или думать, что знаешь.

С минуту они не двигались; потом осторожно начали спускаться по каменистой дороге, которую нещадно бичевало солнце; в течение всей недели они говорили о Хиросиме, называли цифры, обменивались фразами, смысл которых был страшен, но ничто не шелохнулось в них; а тут вдруг довольно оказалось одного взгляда, и ужас вставал рядом, и сердце сжималось.

Внезапно Дюбрей затормозил.

— Что происходит?

Сквозь дымку, дрожавшую над деревней, прорвался звук трубы; остановившись, Анри увидел внизу выстроившиеся вдоль большой дороги военные грузовики, транспортеры, автомобили, двуколки.

— Это праздник! — сказал он. — Я не обратил внимания, но слышал, как люди в гостинице говорили о каком-то празднике.

— Военный праздник! Что будем делать? — спросил Дюбрей.

— Мы ведь не можем подняться назад, не так ли? — сказала Анна. — И оставаться под этим солнцем тоже не можем.

— Не можем, — удрученно согласился Дюбрей.

Они продолжили спуск; слева от сожженной деревни находился участок с белыми крестами, украшенными красными букетами; солдаты-сенегальцы чеканили парадный шаг, их фески сияли. И снова фанфары нарушили безмолвие могил.

— Похоже, что это конец, нам еще повезло, — заметил Анри.

— Поехали направо, — предложил Дюбрей.

Солдаты бросились на приступ грузовиков, и толпа рассеялась; мужчины, женщины, дети, старики — все были одеты в черное и буквально задыхались, едва не сварившись в своих красивых траурных одеждах; в автомобилях, двуколках, на велосипедах, на мотоциклах, пешком они явились из всех деревень и поселков, их было пять, а может, и десять тысяч, тех, кто искал места в тени высохших деревьев и обгоревших стен; усевшись в канавы или прислонившись, полулежа, к машинам, они доставали караваи хлеба и бутылки красного вина. После того, как мертвых подобающим образом почтили цветами, речами и военной музыкой, живые принялись за еду.


Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 5 страница| ГЛАВА ПЯТАЯ 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)