Читайте также: |
|
Возможно, Гита угадала мое смущение; с монаршей уверенностью государыни, которая повсюду чувствует себя дома, она положила мне на руку свою маленькую ласковую ладонь со словами:
— Но вам ничего не предложили! Позвольте мне проводить вас к столу. — Увлекая меня за собой, она улыбнулась с заговорщическим видом: — Мне очень хотелось бы, чтобы мы с вами как-нибудь поболтали вдвоем: такая редкость — встретить умную женщину. — Казалось, она только что обнаружила единственного человека во всем собрании, который способен был понять ее, и продолжала: — Знаете, что было бы мило? Если бы вы вместе с Дюбреем пришли поужинать в мое скромное жилище.
Это, пожалуй, самый тягостный момент испытания: когда они с небрежным или высокомерным видом требуют встречи. В ту минуту, когда я произношу привычные слова: «В настоящее время Робер так занят», — я чувствую их суровый взгляд, который обвиняет меня; и в конце концов я признаю себя виновной: да, я его жена, и все-таки по какому праву? Это ведь вовсе не причина, чтобы присваивать его: публичный монумент принадлежит всем.
— О! Я знаю, что значит с головой уйти в свое творчество, — заметила Гита. — Я тоже почти никогда нигде не бываю, и здесь вы меня встретили совершенно случайно! — Ее смех намекал, что я всего лишь приятно обманута, что на самом деле душой она вовсе не здесь. — Но это было бы совсем-совсем другое: скромненький ужин, куда я пригласила бы одних мужчин, — доверительно добавила она. — Не люблю общество женщин; я чувствую себя потерянной. А вы?
— Нет. Я прекрасно лажу с женщинами.
Она с сокрушенным видом удрученно взглянула на меня:
— Странно, очень странно. Должно быть, я ненормальная...
В своих книгах Гита охотно провозглашала более низкий уровень своего пола; она отрешалась от него, мнилось ей, мужественностью своего таланта и даже превосходила мужчин, ибо, наделенная теми же качествами, что и они, обладала, кроме того, особой, очаровательной заслугой быть женщиной. Подобное лукавство раздражало меня.
— Вы абсолютно нормальны, — профессиональным тоном заявила я. — Почти все женщины предпочитают мужчин.
Взгляд ее стал ледяным, и она без всякого вызова, но решительно повернулась к Югетте Воланж. Бедная Гита! Она разрывалась между желанием отклонить любой упрек в самолюбовании и в то же время воздать должное своим заслугам; потому она и пыталась внушить другим то, что желала бы, чтобы говорили о ней; но как быть, если они этого не говорили? Надо ли соглашаться оставаться непризнанной? То была мучительная дилемма. Заметив, что я одна, Клоди, как хорошая хозяйка дома, поспешила бросить меня в чьи-то объятия.
— Анна, вы никогда не встречались с Люси Бельом? В прежние времена она хорошо была знакома с вашей приятельницей Поль, — добавила Клоди, тут же устремляясь к вновь прибывшему.
— Ах! Вы знаете Поль? — обратилась я к натянуто улыбавшейся мне высокой брюнетке в брильянтах и черном полушелковом фае.
— Да, я очень хорошо ее знала, — насмешливым тоном сказала она. — Я одевала ее бесплатно, в качестве рекламы, когда открыла дом моды «Амариллис», в то время Поль дебютировала у Валькура; она была красива, но не умела носить туалеты. — Люси Бельом наградила меня одной из своих холодных улыбок. — Надо сказать, вкус у нее был неважный, а никаких советов она не слушала; бедный Валькур и я, мы оба настрадались.
— У Поль свой собственный стиль, — возразила я.
— В ту пору она его еще не нашла; она слишком восхищалась собой, чтобы понять себя; это вредило и ее ремеслу: у нее был красивый голос, но она не умела им пользоваться и совершенно не умела подать себя; ей так и не удалось добиться успеха.
— Я никогда ее не слышала, но мне говорили, что дела у нее шли весьма успешно; она получила ангажемент в Рио.
Люси Бельом рассмеялась.
— Она пользовалась неоправданным успехом, потому что была красива, но очень недолго и быстро сошла на нет; пение, как и все остальное, требует работы, а работа ее не увлекала. А что касается Бразилии, я помню эту историю; я должна была сшить ей платья; однако парня интересовали отнюдь не ее сольные концерты, и она очень скоро поняла это. Поль была вовсе не такой безрассудной, какой хотела казаться. Она делала вид, будто принимает себя за Малибран{71}, но, по сути, все, чего она желала, это найти серьезного человека, который бы заботился о ней, и быстро забросила все остальное. И она была права, ей никогда не сделать бы карьеры. Что с ней сталось? — спросила Люси внезапно подобревшим тоном. — Мне сказали, что ее избранник вот-вот бросит ее, это правда?
— Ничего подобного, они обожают друг друга, — твердо заявила я.
— Ах так! Тем лучше, — с явным недоверием в голосе произнесла Люси, — она так долго дожидалась его, бедная девочка.
Я пришла в замешательство; Люси Бельом ненавидела Поль, я не могла согласиться с тем образом, какой Люси предлагала мне: спесивой и ленивой потаскушки, которая, распевая, искала покровителя. Однако я заметила, что Поль, по сути, никогда не рассказывала мне ни о своих первых годах в Париже, ни о своей молодости или детстве. Почему?
— Могу я поприветствовать вас? Вы на меня больше не сердитесь? С притворно-смущенным видом мне улыбалась Мари-Анж.
— Мне было за что на вас сердиться! — ответила я, тоже улыбаясь. — Вы меня здорово одурачили!
— Я была вынуждена, — сказала она.
— Успокойте меня: у вас ведь нет шестерых братьев и сестер?
— Я, правда, старшая, — искренним тоном призналась она, — только у меня всего один брат, и он в Марокко. — Ее взгляд жадно вопрошал меня: — Скажите, что вам рассказывала Вантадур?
— Ничего особенного.
— Вы можете мне довериться, — взмолилась Мари-Анж. — Мне все можно говорить. Это входит сюда. — Она показала на уши. — И выходит отсюда. — Она показала на свой рот.
— Именно этого я и опасаюсь. Скажите лучше, что вам известно об этой долговязой мегере?
— О! Это потрясающая женщина! — отвечала Мари-Анж.
— Чем же?
— В своем возрасте она может заполучить всех мужчин, каких только пожелает, и притом умудряется мешать полезных с приятными. В настоящий момент у нее их трое, и все трое хотят на ней жениться.
— И каждый думает, что он один?
— Нет. Каждый думает, что один он знает, что есть двое других.
— А между тем она далеко не Венера.
— Говорят, что в двадцать лет она была еще безобразнее, но ухитрилась до неузнаваемости изменить себя. Такое бывает с некрасивыми женщинами, которые выбиваются в люди через постель, — с ученым видом заявила Мари-Анж, — только им приходится стараться изо всех сил. Люлю, верно, было уже где-то около сорока, когда при помощи капиталов папаши Бротто она открыла дом моды «Амариллис». Это стало приносить ей большой доход, и тут началась война. Теперь дело снова стремительно пошло на лад, но ей пришлось выложиться, — сочувственным тоном заметила Мари-Анж и добавила: — Вот почему она такая злая.
— Понятно. — Я внимательно смотрела на Мари-Анж. — Зачем вы сюда приходите? В надежде на скандальные сплетни?
— Я здесь ради собственного удовольствия. Обожаю посещать коктейли. А вы нет?
— Не вижу в этом ничего интересного: может, вы мне объясните...
— Пожалуйста: встречаешь кучу людей, с которыми нет ни малейшего желания встречаться.
— Это и так ясно.
— И потом, надо же себя показывать.
— Почему надо?
— Если хочешь, чтобы тебя заметили.
— А вы хотите быть замеченной?
— О да! В особенности люблю, когда меня фотографируют. Это ненормально? — спохватилась она. — Думаете, что мне следует пройти психоанализ?
— Понимаю! Внутри так и свербит.
— Что? Комплексы?
— Что-то вроде этого.
— Но если у меня их отнимут, что мне останется? — жалобно пролепетала она.
— Идите сюда, — сказала Клоди. — Теперь, когда зануды ушли, можно будет немного поразвлечься.
У Клоди всегда наступал момент, когда заявлялось, что зануды ушли, хотя порядок уходов менялся раз от раза.
— Мне очень жаль, — сказала я, — но придется и мне уйти вместе с ними.
— Как? Но вы должны остаться поужинать, — возразила Клоди. — Ужин за маленькими столиками — это будет так мило. И потом, придут люди, которым я собиралась вас представить. — Она отвела меня в сторону. — Я решила заняться вами, — радостно сообщила она. — Это смешно — жить дикаркой; вас никто не знает: я имею в виду в тех кругах, где водятся деньги. Позвольте мне создать вам имя; я отведу вас к модельерам, привлеку к вам внимание, и через год у вас будет самая шикарная парижская клиентура.
— У меня и так чересчур много пациентов.
— Половина которых не платит, а другая половина платит очень мало.
— Вопрос не в этом.
— Именно в этом. С клиентом, который платит за десятерых, вы можете работать в десять раз меньше, и тогда у вас появится время, чтобы бывать в свете и одеваться.
— Мы поговорим об этом позже.
Я была удивлена, что она так плохо поняла меня; хотя, по сути, и я понимала ее немногим лучше. Она полагала, что работа для нас — всего лишь средство для достижения успеха и богатства, а я смутно была убеждена, что все эти снобы охотно променяли бы свое социальное положение на таланты и успехи интеллектуалов. В детстве учительница казалась мне гораздо более значительным лицом, чем герцогиня или миллиардер, и эта иерархия с годами почти не изменилась. Зато Клоди воображала, будто для любого Эйнштейна высшая награда — быть принятым в ее гостиной. Вряд ли мы могли с ней поладить.
— Садитесь вот сюда: мы будем играть в правду, — предложила Клоди.
Я ненавижу эту игру; я всегда говорю одну лишь неправду, и мне тягостно бывает видеть моих партнерш, жаждущих, без опасения навредить себе, раскрыть сокровенную тайну и дотошно, коварно расспрашивать друг друга.
— Ваш любимый цветок? — обратилась Югетта к Гите.
— Черный ирис, — ответила та, нарушив окружавшее ее благоговейное молчание.
У каждой из них имелись любимый цветок, излюбленное время года, любезная сердцу книга, постоянный модельер. Югетта взглянула на Клоди:
— Сколько у вас было любовников?
— Не помню точно: двадцать пять или двадцать шесть. Подождите, пойду посмотрю список в ванной. — Она вернулась с торжествующим криком: — Двадцать семь!
— О чем вы думаете в этот момент? — задала мне вопрос Югетта.
И для меня тоже правда вдруг оказалась неодолимо привлекательной:
— Что мне хотелось бы очутиться в другом месте. — Я встала. — Серьезно, у меня срочная работа, — сказала я, обращаясь к Клоди. — Нет, только прошу вас, не беспокойтесь.
Я вышла из гостиной, за мной последовала сидевшая в прострации на диване Мари-Анж.
— Это неправда, не так ли, что у вас спешная работа?
— У меня всегда много работы.
— Я приглашаю вас поужинать, — сказала она, украдкой бросив на меня молящий и многообещающий взгляд, который она тут же отвела.
— У меня действительно нет времени.
— Тогда в другой раз. Не могли бы мы видеться время от времени?
— Я так занята!
Она с недовольным видом протянула мне кончики пальцев; я села на велосипед и двинулась вперед, глядя прямо перед собой. Ужин с ней меня, пожалуй, даже позабавил бы, но я слишком хорошо знала, чем это обернется: она боялась мужчин, изображала из себя маленькую девочку и быстро предложила бы мне свое сердце и свое хрупкое тельце; если я отстранялась, то не потому, что ситуация пугала меня, я просто предвидела ее неизбежность, чтобы забавляться этим. Было много правды в упреке, который сделала мне однажды Надин: «Ты никогда не идешь до конца». Я смотрела на людей глазами врача, и потому мне было трудно установить с ними человеческие отношения. Гнев, обида — я редко бывала на это способна, а добрые чувства по отношению ко мне меня почти не трогали: вызывать их — мое ремесло. Я безучастно должна преодолевать последствия совершаемых мной переходов из одного состояния в другое и ликвидировать их в нужный момент; даже в своей частной жизни я сохраняю эту привычку. Встретившись с больным, я сразу же ставлю диагноз, определяю у больных инфантильные расстройства, вижу себя такой, какой появляюсь в их фантазиях: матерью, бабушкой, сестрой, ребенком, кумиром. Мне не по душе волшебные превращения, которым подвергают мой образ, но приходится с этим мириться. Полагаю, что, если бы какой-нибудь нормальный человек имел неосторожность привязаться ко мне, я тотчас спросила бы себя: кто я для него? Какие неудовлетворенные желания он хочет утолить? И была бы не способна на ответный порыв.
Должно быть, я выехала за пределы Парижа; я катила вдоль Сены по узкому шоссе, окаймленному слева парапетом, а справа — покосившимися домишками, кое-где освещенными очень старыми фонарями; дорога была грязной, но на тротуаре лежал белый снег. Я улыбнулась темному небу. Этот час я выиграла, сбежав из гостиной Клоди, и никому не была им обязана: вот почему, вне всякого сомнения, в воздухе ощущалось столько веселья. Я вспоминала: раньше довольно часто воздух пьянил меня, оглушая радостью, и тогда я говорила себе, что, если бы не существовало таких моментов, не стоило бы и жить. Неужели они возрождаются? Мне предложили пересечь океан, открыть для себя континент, и все, что я нашлась ответить, это «Мне страшно». Чего я боялась? Раньше я не была трусливой. В рощах Пайолив или в лесу Грезинь я подкладывала под голову мешок, закутывалась в одеяло и спала одна под открытым небом так же спокойно, как в своей кровати; мне казалось естественным карабкаться наугад, без проводника, по горным кручам и скользким ледникам; я отвергала осторожные советы, одна садилась за столик в притонах Гавра или Марселя, одна разгуливала по кабильским деревням...{72} Внезапно я повернула назад. Какой смысл притворяться, будто едешь на край света; если я хочу обрести прежнюю свою свободу, не лучше ли вернуться домой и этим же вечером ответить Ромье «да».
Но я не ответила и несколько дней спустя с мучительным беспокойством все еще спрашивала совета, словно речь шла об экспедиции к центру земли.
— Вы согласились бы на моем месте?
— Конечно, — с удивлением отвечал Анри.
Было это в ту ночь, когда огромные светящиеся буквы V победоносно рассекали парижское небо; гости принесли шампанское, пластинки; я приготовила ужин и всюду поставила цветы. Надин осталась у себя в комнате под предлогом срочной работы: она бойкотировала праздник, который в ее глазах на деле был годовщиной смерти.
— Странный праздник, — говорил Скрясин. — Это не конец, это только начало: начало настоящей трагедии.
По его мнению, третья мировая война уже началась.
— Не изображайте Кассандру{73}, — весело сказала я ему. — В рождественскую ночь вы уже предрекали нам бедствия: думаю, вы проиграли ваше пари.
— Мы не заключали пари, — возразил он, — да и года еще не прошло.
— Во всяком случае, пока что французы не утратили интереса к литературе. — Я призвала в свидетели Анри: — В «Вижиланс» получают невероятное количество рукописей, не так ли?
— Это лишь доказывает, что Франция выбрала судьбу Александрии, — сказал Скрясин. — Я предпочел бы, чтобы у «Вижиланс» не было такого успеха и чтобы столь значительной газете, как «Эспуар», не угрожала ликвидация.
— Что ты такое говоришь? — с живостью спросил Анри. — У «Эспуар» все в полном порядке.
— Мне сказали, что вам придется искать частных субсидий.
— Кто тебе это сказал?
— Ах, я уже не помню: ходит такой слух.
— Это ложный слух, — сухо заметил Анри.
Похоже, настроение у него было неважное, что выглядело странно: остальные, напротив, казались веселыми, даже Поль, даже Скрясин, которого хроническое отчаяние отнюдь не приводило в уныние. Робер рассказывал истории другого мира, истории из двадцатых годов; Ленуар и Жюльен вспоминали вместе с ним те экзотические времена; два американских офицера, которых никто не знал, потихоньку напевали балладу Far West {Дальний Запад (англ.)}, и какая-то Wac {Женщина-военнослужащая (англ.)} спала, забившись в угол дивана. Несмотря на прошлые драмы и грядущие трагедии, эта ночь была праздничной ночью, я в этом не сомневалась, и вовсе не из-за песен и фейерверков, а потому, что мне хотелось смеяться и плакать одновременно.
— Пошли посмотрим, что делается на улице! — предложила я. — Потом вернемся ужинать.
Все с восторгом согласились. Без особого труда мы добрались до входа в метро и вышли на станции площадь Согласия; но выбраться на саму площадь оказалось не так-то просто, лестница была заполнена людьми; чтобы не потеряться, мы крепко держались за руки, но в тот момент, когда мы поднялись на последнюю ступеньку, толпа всколыхнулась с такой силой, что я от толчка выпустила руку Робера и оказалась одна с Анри, нас развернуло спиной к Елисейским полям, тогда как мы собирались идти по ним вверх. Поток увлек нас к Тюильри.
— Не пытайтесь сопротивляться, — посоветовал Анри. — Скоро мы все опять соберемся у вас. Остается следовать течению.
В окружении песен и смеха нас вынесло на площадь Оперы, багровую от огней и драпировок; было немного страшно: если споткнешься или упадешь, сразу затопчут ногами, и в то же время зрелище казалось волнующим; ничего еще не было завершено, прошлое не воскреснет, будущее неясно, но настоящее торжествовало, и оставалось лишь отдаться его власти — с ощущением пустоты в голове, с пересохшим ртом, с сильно бьющимся сердцем.
— Не хотите ли выпить по стаканчику? — предложил Анри.
— Если это возможно.
Медленно, со многими уловками нам удалось выбраться из толпы посреди улицы, поднимавшейся к Монмартру; мы вошли в какое-то кабаре, заполненное американцами в мундирах, бормотавшими песни, и Анри заказал шампанское; в горле у меня пересохло от жажды, усталости, волнения, и я залпом выпила два бокала.
— Ведь сегодня праздник, правда? — сказала я.
— Конечно.
Мы дружелюбно взглянули друг на друга; я редко чувствую себя с Анри непринужденно, нас разделяет чересчур много людей: Робер, Надин, Поль; но этой ночью он казался таким близким, да и шампанское прибавило мне смелости.
— Однако вид у вас совсем невеселый.
— Да. — Анри протянул мне сигарету. Он и правда выглядел невеселым. — Я все думаю, кто распространяет слухи, будто «Эспуар» испытывает трудности. Вполне возможно, что это Самазелль.
— Вы его не любите? — спросила я и добавила: — Я тоже. До чего утомительны эти люди, которые нигде не появляются без своего персонажа.
— Однако Дюбрей высоко его ставит, — заметил Анри.
— Робер? Он считает его полезным, но не испытывает к нему симпатии.
— А разве есть разница? — спросил Анри.
Его интонация показалась мне не менее странной, чем вопрос.
— Что вы хотите сказать?
— В настоящее время Дюбрей настолько увлечен тем, чем занимается, что его симпатия к людям измеряется их полезностью — ни больше, ни меньше.
— Но это совсем не так, — с негодованием возразила я. Он насмешливо взглянул на меня:
— Я спрашиваю себя, питал бы он все еще дружеские чувства ко мне, если бы я не открыл для СРЛ двери «Эспуар».
— Он был бы разочарован, — ответила я, — разумеется, он был бы разочарован, но лишь в силу тех причин, которые и вас заставили пойти на это, только и всего.
— О! Согласен, такого рода предположения просто глупы, — с излишней поспешностью заявил Анри.
Я задавалась вопросом, а не показалось ли ему, будто Робер поставил его перед выбором: он может быть резок, когда любой ценой желает добиться своего; мне было бы очень жаль, если бы Робер обидел Анри; он и сам достаточно одинок, ему ни в коем случае не следовало терять эту дружбу.
— Чем больше Робер дорожит людьми, тем большего он от них требует, — сказала я. — На примере Надин я отлично поняла это: с той минуты, как он перестал ожидать от нее слишком многого, он отчасти отстранился от нее.
— Ах, но это разные вещи — быть требовательным в интересах другого или в своих собственных; в первом случае — это доказательство привязанности...
— Но для Робера нет разницы между тем и другим! — возразила я. Обычно мне претит говорить о Робере; но я во что бы то ни стало хотела
рассеять обиду, которую угадывала у Анри.
— Воссоединение «Эспуар» и СРЛ в его глазах было необходимостью, и, значит, вы должны были это признать. — Я спрашивала Анри взглядом: — Вы думаете, он слишком легко распорядился вами? Но это из уважения.
— Я знаю, — с улыбкой сказал Анри. — Он охотно навязывает другим свои убеждения: признайтесь, это в какой-то мере империалистическая форма уважения.
— В конечном счете он был не так уж неправ, раз вы согласились, — заметила я. — Я не совсем понимаю, в чем вы его упрекаете.
— Разве я сказал, что в чем-то упрекаю его?
— Нет, но это чувствуется. Анри заколебался.
— О! Это вопрос нюансов, — сказал он, пожав плечами. — Я был бы признателен Дюбрею, если бы он на минуту поставил себя на мое место. — Анри очень мило улыбнулся мне: — Вот вы бы поступили именно так.
— Я не человек дела, — ответила я и добавила: — Да, временами Робер нарочно заслоняется шорами; но это вовсе не значит, что он лишен бескорыстных чувств и, как правило, не проявляет настоящей заботы о других: вы несправедливы.
— Возможно, — весело сказал Анри. — Знаете, когда нехотя на что-то соглашаешься, немного сердишься и на того, кто подтолкнул тебя к этому: признаю, это не совсем честно.
Я смотрела на Анри, испытывая нечто вроде угрызений совести.
— Вас сильно тяготят новые отношения «Эспуар» с СРЛ?
— О! Теперь уже нет, — сказал он, — я привык.
— Но у вас не было желания ввязываться в это?
— Безумного желания — нет, не было, — улыбнулся он.
Сколько раз он повторял, что политика наводит на него тоску, а теперь увяз в ней по уши; я вздохнула:
— И все-таки есть какая-то правда в том, что говорит Скрясин: никогда политика не была такой всепоглощающей, как сегодня.
— Этот монстр Дюбрей не позволит поглотить себя, — не без зависти сказал Анри. — Он пишет столько же, как раньше?
— Столько же, — ответила я; но, чувствуя полное доверие к Анри, поколебавшись, добавила: — Он пишет столько же, но менее свободно. Помните воспоминания, отрывки из которых вы читали, так вот, он отказался публиковать их, говорит, там найдут немало оружия против него; разве это не печально — думать, что если ты стал общественным деятелем, то не можешь больше оставаться до конца искренним как писатель?
Помолчав немного, Анри ответил:
— Разумеется, исчезает отчасти непроизвольность письма; все, что сегодня публикует Дюбрей, читается в контексте, о котором он обязан помнить; но я не думаю, что это влияет на его искренность.
— То, что его мемуары не появятся в печати, приводит меня в отчаяние!
— Вы неправы, — дружеским тоном сказал он. — Творчество человека, который исповедуется с предельной искренностью, но безответственно, не станет правдивей и наполненней творчества того, кто берет на себя ответственность за все, что говорит.
— Вы думаете? — молвила я и добавила: — Для вас тоже вставал такой вопрос?
— Нет, не совсем так, — ответил он.
— Но другие вопросы вставали?
— Вопросы не перестают на нас сыпаться, разве нет? — уклончиво сказал он. Я продолжала настаивать:
— Как продвигается ваш веселый роман?
— Дело в том, что я его больше не пишу.
— Он стал печальным? Я ведь вам говорила.
— Я больше не пишу, — виновато улыбнулся Анри. — Вообще не пишу.
— Да будет вам!
— Только статьи: они идут с колес; но настоящая книга — дело другое... Этого я уже не могу.
Он не мог: стало быть, в бреднях Поль таилась правда. А ведь он так любил писать! Как же это случилось?
— Но почему? — спросила я.
— Видите ли, не писать — это нормально; ненормально скорее обратное.
— Но не для вас, — возразила я. — Вы не представляли себе жизни без творчества.
Я смотрела на него с беспокойством. «Люди меняются», — сказала я Поль; но, даже зная, что они меняются, мы упорствуем, продолжая считать их неизменными по многим пунктам: еще одна незыблемая звезда начала вальсировать на моем небосклоне.
— Вы считаете, что в нынешних условиях в этом нет смысла?
— О нет! — ответил Анри. — Если есть люди, для которых потребность писать сохраняет смысл, тем лучше для них. Лично мне больше не хочется, вот и все. — Он улыбнулся: — Я признаюсь вам во всем: мне нечего больше сказать; или точнее так: то, что я имею сказать, кажется мне ничтожным.
— Это настроение, оно пройдет, — заметила я.
— Не думаю.
Сердце у меня сжалось; должно быть, отказ от литературного творчества ужасно печален для него.
— Мы так часто видимся, — с упреком и сожалением сказала я, — а вы никогда не говорили нам об этом!
— Не было случая.
— И то верно, с Робером вы не говорите больше ни о чем, кроме политики! — Внезапно меня осенило: — А знаете, что было бы неплохо? Этим летом мы с Робером собираемся совершить путешествие на велосипедах, поедемте с нами на две-три недели.
— Это действительно может быть совсем неплохо, — в нерешительности согласился он.
— Наверняка так и будет! — Я вдруг тоже заколебалась: — Вот только Поль не ездит на велосипеде.
— О! В любом случае я не всегда провожу с ней отпуск, — с живостью отозвался Анри. — Она поедет в Тур к своей сестре.
Мы немного помолчали, потом я неожиданно спросила:
— Почему Поль не хочет попытаться снова начать петь?
— Хотел бы я знать! Не понимаю, что у нее на уме в последнее время, — обескураженно молвил он, пожав плечами. — Возможно, она боится, что, если у нее появится своя жизнь, я воспользуюсь этим, чтобы изменить наши отношения.
— А вы как раз к этому и стремитесь? — спросила я.
— Да, — с жаром ответил он и добавил: — А что вы хотите, я давно уже не люблю ее; впрочем, она прекрасно понимает это, хотя настойчиво утверждает, что все осталось по-старому.
— У меня сложилось впечатление, что она живет сразу в двух мирах, — сказала я. — Она сохраняет полную ясность ума и в то же время убеждает себя, что вы ее безумно любите и что она могла бы быть величайшей певицей века. Думаю, победит здравый смысл, но что тогда с ней станется?
— Ах, я не знаю! — сказал Анри. — Не хотелось бы быть подлецом, но я не чувствую в себе призвания мученика. Иногда ситуация кажется мне простой: если больше не любишь, значит, не любишь. А в иные минуты мне кажется несправедливым перестать любить ее: ведь это все та же Поль.
— Полагаю, по-прежнему любить тоже несправедливо.
— Так как же? Что я могу поделать? — спросил он.
Он действительно выглядел расстроенным; и я в который раз подумала, что рада быть женщиной, так как имею дело с мужчинами, а с ними проблем гораздо меньше.
— Надо, чтобы Поль смирилась, иначе вы окажетесь в тупике. Нельзя жить с нечистой совестью{74}, но и жить против воли тоже нельзя.
— Быть может, следует научиться жить против воли, — сказал он с притворной непринужденностью.
— Нет! Я уверена, что нет! — возразила я. — Если человек недоволен своей жизнью, я не вижу, каким образом он может оправдать ее.
— А вы своей довольны?
Вопрос застал меня врасплох; я говорила, исходя из прежней убежденности, хотя не знала, в какой мере все еще придерживаюсь ее.
— Нельзя сказать, что я ею недовольна, — смущенно ответила я. Он, в свою очередь, внимательно посмотрел на меня.
— И вам этого достаточно: не быть недовольной?
— Это не так уж плохо.
— Вы изменились, — сочувственно сказал он. — Раньше вы едва ли не вызывающе радовались своей судьбе.
— Почему одна я не должна меняться? — возразила я. Но он тоже не отступался:
— Порой мне кажется, что ваша профессия интересует вас меньше, чем раньше.
— Она меня интересует. Но не находите ли вы, что в настоящее время врачевать состояние души в какой-то мере пустое занятие?
— Для тех, кого вы лечите, это важно, — заметил он. — Не менее важно, чем прежде: где разница?
Я заколебалась, потом ответила:
— Дело в том, что прежде я верила в счастье; то есть я хочу сказать: думала, что счастливые люди — на верном пути. Вылечить больного означало сделать его настоящей личностью, способной придать смысл своей жизни. — Я пожала плечами. — Необходимо верить в будущее, чтобы считать, будто у каждой жизни есть смысл.
Анри улыбнулся; в его глазах застыл вопрос.
— Будущее не так уж беспросветно, — заметил он.
— Не знаю, — сказала я. — Возможно, прежде оно рисовалось мне в розовом свете, поэтому серьга меня пугает. — Я улыбнулась: — Именно в этом я больше всего изменилась: я всего боюсь.
— Вы меня удивляете! — сказал он.
— Уверяю вас. Да вот, к примеру, уже несколько недель назад мне предложили поехать в январе в Америку на конгресс по психиатрии, а я никак не могу решиться.
— Но почему? — с возмущением спросил он.
— Не знаю; мне кажется это заманчивым и в то же время страшит. А вы не испугались бы? Вы согласились бы на моем месте?
— Конечно! — сказал он. — Что с вами может случиться?
— Ничего особенного. — Я заколебалась. — Наверное, странно видеть себя и людей, которыми дорожишь, из глубин другого мира...
— Это должно быть очень интересно. — Он ободряюще улыбнулся мне. — Вы наверняка сделаете какие-нибудь маленькие открытия; но меня удивило бы, если бы они сильно повлияли на вашу жизнь. То, что с нами случается или что мы делаем, в конечном счете никогда не имеет большого значения...
Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 2 страница | | | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 4 страница |