Читайте также: |
|
— Ну нет! — возразил Ламбер. — Я нахожу ее отвратительной. К тому же это скверная акция; мертвые мертвы, и надо оставить их в покое; не стоит разжигать ненависть среди французов...
— Напротив! — сказала Надин. — Люди чертовски нуждаются в том, чтобы им освежили память.
— Цепляться за прошлое — это ни к чему не ведет, — заметил Ламбер.
— А я не согласна, чтобы его забывали, — возразила Надин и сухо добавила: — Не понимаю, когда прощают.
— А кто ты такая и что ты сделала, чтобы проявлять такую суровость? — спросил Ламбер.
— Я сделала бы не меньше, чем ты, если бы была мужчиной, — ответила Надин.
— Если бы я сделал в десять раз больше, я все равно не позволил бы себе бесповоротно осуждать людей, — заявил он.
— Ладно! — сказала она. — Тут мы никогда не придем к согласию. Пошли спать.
Наступило молчание, потом Ламбер заявил решительным тоном:
— Я уверен, что Воланж совершит нечто грандиозное.
— Сомневаюсь, — сказала Надин. — Но в любом случае я не понимаю, какое отношение это имеет к тебе. Руководить непонятной газетенкой, которая по-настоящему даже не принадлежит тебе, в этом нет ничего грандиозного.
— А ты веришь, что я когда-нибудь совершу нечто грандиозное? — полушутливым тоном спросил Ламбер.
— О! Не знаю, — ответила она. — К тому же мне плевать на это. Почему обязательно надо стремиться к чему-то великому?
— Пускай уж я буду пай-мальчиком, во всем послушным тебе, это все, чего ты от меня ждешь?
— Но я ничего не жду, я принимаю тебя таким, какой ты есть.
Интонации ее были нежными, хотя ясно говорили о том, что она отказывается произносить слова, которые хотелось бы услышать Ламберу. Он не унимался, продолжая настаивать:
— А что я собой представляю? Какие способности ты у меня признаешь?
— Ты умеешь делать майонез, — весело отвечала она, — и водить мотоцикл.
— И кое-что другое, о чем я умолчу, — с усмешкой сказал он.
— Терпеть не могу, когда ты становишься вульгарным, — рассердилась она и громко зевнула. — Пойду спать.
Гравий заскрипел у них под ногами, и дальше в саду уже не было слышно ничего, кроме настырного хора кузнечиков.
Я долго слушала их хор: прекрасная ночь! Все звезды в небе были на своих местах, и все везде было на месте. А между тем внутри себя я чувствовала пустоту, бесконечную пустоту. Льюис написал мне еще два письма и разговаривал со мной гораздо лучше, чем в первом, однако чем больше я ощущала его живым, реальным, тем больше угнетала меня его печаль. Я тоже испытываю печаль, однако это нас не сближает. «Почему вы так далеко?» — шепчу я. И он, как эхо, вторит мне: «Почему вы так далеко?» — но в голосе его слышится упрек. Потому что мы разлучены, нас разделяет решительно все и даже наши усилия воссоединиться.
Зато эти двое могли бы обратить свою любовь в счастье; меня раздражала их неловкость. В тот день они решили поехать с ночевкой в Париж, где-то в середине дня Ламбер вышел из павильончика в элегантном фланелевом костюме с изысканным галстуком. Надин лежала на траве, на ней была юбка в цветочек, вся в пятнах, хлопчатая блузка, грубые босоножки. Он крикнул ей немного сердито:
— Поторопись, пора собираться, а то мы опоздаем на автобус.
— Я же сказала тебе, что хочу ехать на мотоцикле, — ответила Надин, — это гораздо интереснее.
— Но мы приедем грязные как чушки; к тому же смешно переодеваться, когда садишься на мотоцикл.
— А я и не собираюсь переодеваться! — решительно заявила она.
— Неужели ты поедешь в Париж в таком виде? — Надин не ответила, и он огорченно призвал меня в свидетели: — Какая жалость! Она могла бы так замечательно выглядеть, если бы не ее анархизм! — Он окинул Надин критическим взглядом: — Тем более что неряшливость тебе совсем не к лицу.
Надин считала себя некрасивой и главным образом с досады не желала быть женственной; ее озлобленная небрежность не позволяла заподозрить, насколько она чувствительна к любым замечаниям, касающимся ее внешнего вида; лицо ее исказилось:
— Если тебе нужна женщина, которая с утра до вечера занимается собой, обратись в другое место.
— Разве долго надеть чистое платье, — продолжал Ламбер. — Я никуда не могу вывести тебя, если ты будешь выглядеть дикаркой.
— А я не нуждаюсь в том, чтобы меня куда-то выводили. Ты воображаешь, что мне хочется щеголять с тобой под руку там, где нас будут окружать метрдотели и декольтированные женщины? К черту! Если хочешь изображать Дон Жуана, найми манекена сопровождать тебя.
— Не вижу ничего оскорбительного в том, чтобы пойти потанцевать в какое-нибудь приличное кабаре, где можно послушать хороший джаз. А вы видите? — обратился он ко мне.
— Думаю, Надин не любит танцевать, — осторожно ответила я.
— Она прекрасно танцевала бы, если бы захотела!
— Вот именно, а я не хочу, — заявила она. — Кривляться на танцевальной площадке — мне это не нравится.
— Тебе понравилось бы, как любой другой, — возразил Ламбер; он слегка покраснел. — И понравилось бы одеваться, бывать где-нибудь, если бы только ты была искренна. Обычно говорят: мне это не нравится, и, конечно, лгут. Мы все зажаты и лицемерны. Не пойму отчего. Почему считается преступлением любить красивую мебель, красивую одежду, роскошь и развлечения? На самом деле все это любят.
— Клянусь тебе, мне на это плевать, — сказала Надин.
— Говорить можно что угодно! Забавно, — продолжал он со страстью, немного смутившей меня, — надо все время пыжиться, все время отказываться от своих убеждений. Нельзя ни смеяться, ни плакать, когда хочется, ни делать, что тебе нравится, ни думать, что думаешь.
— Но кто же вам это запрещает? — спросила я.
— Не знаю, и это хуже всего. Мы все обманываем друг друга, и никто не знает почему. Так сказать, приносят жертву ради чистоты: только где она, чистота? Пускай покажут мне! И во имя этой чистоты отказываются от всего, ничего не делают, ничего не добиваются.
— Чего же ты хочешь добиться? — с насмешкой спросила Надин.
— Вот ты смеешься, но это тоже лицемерие. Ты гораздо более чувствительна к успеху, чем хочешь показать; ведь не с кем-нибудь, а именно с Перроном ты отправилась в путешествие, и со мной ты говорила бы другим тоном, если бы я был важной персоной. Все обожают успех, и все любят деньги.
— Говори за себя, — сказала Надин.
— А почему не любить деньги? — продолжал Ламбер. — Пока мир таков, каков он есть, лучше быть с теми, кто их имеет. Да будет тебе! Ты так гордилась, получив в прошлом году меховую шубу, и умираешь от желания попутешествовать в свое удовольствие; ты была бы рада проснуться миллионершей, только никогда не признаешься в этом: боишься быть самой собой!
— Я знаю, кто я есть, и меня это вполне устраивает, — язвительно сказала она. — Это ты боишься быть самим собой: буржуазным интеллигентиком. Ты прекрасно знаешь, что не создан для великих свершений. И вот теперь ставишь на социальный успех, деньги и прочее. Ты превратишься в сноба и гнусного карьериста, тем дело и кончится.
— Бывают минуты, когда ты просто-напросто заслуживаешь хорошей пощечины, — сказал Ламбер, поворачиваясь спиной.
— Попробуй! Клянусь тебе, это опасно.
Я следила за Ламбером глазами, спрашивая себя: в чем причина его вспышки, что он против воли подавляет в себе? Стремление выбрать самый легкий путь? Невысказанные амбиции? Или хочет, например, принять предложение Воланжа, не решаясь вызвать осуждение своих друзей? Быть может, он убедил себя, что запреты, которые, как он чувствовал, его окружают, мешают ему стать важной персоной? Или желает, чтобы ему спокойно разрешили быть никем?
— Я все думаю, что у него было на уме? — спросила я.
— О! Он любит предаваться пустым мечтам, — презрительно ответила Надин. — Но когда он хочет и меня приобщить к ним, нет уж, увольте!
— Должна сказать, что ты не слишком поощряешь его.
— Согласна, и это забавно. Когда я чувствую, что ему хочется услышать от меня что-то определенное, я тотчас говорю прямо противоположное. Тебе это непонятно?
— Почему же?
Я прекрасно все понимала; мне было знакомо такого рода сопротивление у Надин.
— Ему всегда хочется получить на что-то разрешение: надо самому решаться, и все тут.
— Но ты могла бы быть чуточку сговорчивее, — возразила я. — Ты никогда не делаешь никаких уступок, а надо бы уступить, если ему случается о чем-то тебя просить.
— О! Он просит больше, чем ты думаешь, — отвечала она, раздраженно пожав плечами. — Прежде всего он каждый вечер требует, чтобы я спала с ним: меня это изматывает.
— Ты можешь отказаться.
— Ты не понимаешь: если я откажу, это целая драма. — И она сердито добавила: — К тому же, если бы я не принимала меры, он каждый раз делал бы мне ребенка. — Она украдкой взглянула на меня, прекрасно зная, что я терпеть не могу такого рода откровения.
— Научи его быть осторожным.
— Спасибо! Если это превратится в уроки практических упражнений, то-то будет весело! Уж лучше я сама о себе позабочусь. Но не так забавно каждый раз, как трахаешься, вставлять себе затычку. Тем более что я сломала зубную щетку.
— Зубную щетку?
— Тебе разве не показали в Америке? Одна американка из армейского корпуса подарила мне такую штуковину. О! Это замечательно, похоже на крохотную шляпу-котелок, но чтобы поставить ее себе как следует, нужно некое стеклянное приспособление, я называю его зубной щеткой; так вот я ее сломала. — Надин лукаво смотрит на меня: — Я тебя шокирую, да?
Я пожала плечами.
— Не понимаю, почему ты упорно стремишься заниматься любовью, если для тебя это такая тяжелая обязанность.
— А как, ты думаешь, я могу завязать с кем-то отношения, если не буду трахаться? Женщины наводят на меня тоску, мне интересно только с парнями; но если я хочу встречаться с ними, приходится с ними спать, у меня нет выбора. Вот только есть такие, кто делает это более или менее часто, более или менее долго. Ламбер же — все время, и этому нет конца. — Она засмеялась. — Думаю, как только он им не пользуется, ему начинает казаться, будто его и вовсе нет!
Один из парадоксов Надин заключается в том, что ей довелось узнать не одну постель, не моргнув глазом, она говорит грубые непристойности, а между тем в отношении своей сексуальной жизни отличается крайней обидчивостью. Когда Ламбер позволял себе, а делал он это нередко, намекнуть на их близкие отношения, она вся ощетинивалась.
— Есть одна вещь, в которой ты, похоже, не отдаешь себе отчета, — сказала я. — Дело в том, что Ламбер любит тебя.
Она пожала плечами.
— Ты никак не хочешь понять, — рассудительно заметила она. — В своей жизни Ламбер любил только одну женщину — Розу. А после искал утешения и подобрал первую попавшуюся девушку — меня; но сначала у него не было даже желания спать со мной. Только когда он узнал, что Анри это делал, у него возникли такие мысли; я ведь совсем не в его вкусе. Иметь при себе женщину ему кажется более мужественным, чем бегать по шлюхам, и к тому же гораздо удобнее. Так что дело не во мне, я не в счет.
Она обладала даром так ловко мешать правду с ложью, что я была сражена тем, какое усилие от меня требовалось, чтобы опровергнуть ее слова, и потому едва слышно сказала:
— Ты все путаешь.
— Нет. Я знаю, что говорю, — ответила она.
Дело кончилось тем, что Надин надела чистое платье и они отправились в Париж, но вернулись еще угрюмее, чем когда бы то ни было. И вскоре разразилась новая сцена. В то утро я как раз работала в саду, грозовое небо давило на меня, прижимая к земле. Ламбер читал рядом со мной, Надин вязала. «По сути, — сказала она мне накануне, — каникулы страшно утомительны, каждый день надо придумывать себе занятие». Она явно скучала; с минуту она не сводила глаз с затылка Ламбера, словно силой взгляда пыталась заставить его повернуть голову, потом не выдержала.
— Ты еще не кончил Шпенглера?{105}
— Нет.
— Когда кончишь, дашь мне.
— Ладно.
Надин не могла видеть в чьих-то руках книгу, чтобы не потребовать ее; она уносила ее к себе в комнату, и стопка произведений, населявших ее будущее, бесполезно росла; на самом деле читала она очень медленно, с какой-то неприязнью, и через несколько страниц уставала.
— Говорят, это в высшей степени глупо! На этот раз Ламбер поднял голову:
— Кто тебе это сказал? Твои дружки коммунисты?
— Всем известно, что Шпенглер дурак, — уверенно заявила она. И, растянувшись на земле, проворчала: — Ты бы лучше прокатил меня на мотоцикле.
— О! Мне совсем не хочется, — сухо ответил Ламбер.
— Могли бы пообедать в Мениле и погуляли бы в лесу.
— И попали бы под дождь: посмотри на небо.
— Дождя не будет. Скажи уж лучше, что не желаешь поехать прогуляться со мной.
— Да, мне не хочется гулять, я только что сказал тебе это, — нетерпеливо ответил он.
Надин поднялась.
— Ну что ж, а мне не хочется торчать весь день на этой капустной грядке. Я возьму мотоцикл и прогуляюсь без тебя. Дай мне ключ от противоугонного устройства.
— Ты с ума сошла, ты же не умеешь водить мотоцикл.
— Я уже водила, дело нехитрое, и вот тебе доказательство — ты же умеешь это делать.
— На первом повороте ты сломаешь себе шею. Ничего не поделаешь. Ключ я тебе не дам.
— Да тебе плевать на то, что я сломаю себе шею! Ты боишься, что я испорчу твою игрушку, вот и все. Гнусный эгоист. Я желаю получить этот ключ!
Ламбер даже не ответил. Надин застыла на мгновение, устремив взгляд в пустоту, затем встала, схватила большую корзинку, служившую ей сумкой, и бросила мне:
— Я проведу день в Париже. Мне здесь надоело.
— Повеселись хорошенько.
Она умело выбрала свою месть. Ламбер наверняка будет страдать, зная, что Надин проводит в Париже время с товарищами, которых он ненавидит. Он провожал ее глазами, пока она не вышла из сада, затем повернулся ко мне.
— Я не понимаю, почему наши споры так быстро обостряются, — огорченно сказал он. — А вы понимаете?
Впервые он заводил со мной интимный разговор. Я колебалась, но раз уж он готов был выслушать меня, самое лучшее, что можно было сделать, это, безусловно, попытаться поговорить.
— В значительной мере тут виновата Надин, — сказала я. — Любой пустяк ее возмущает, тогда она становится несправедливой и агрессивной. Но поймите хорошенько: именно потому, что Надин ранима, она и говорит обидные вещи.
— Могла бы понять, что и другие тоже ранимы, — с обидой произнес Ламбер. — Иногда она чудовищно бесчувственна.
Вид у него был такой растерянный и такой юный: свежий цвет лица, немного вздернутый нос и плотоядные губы — черты чувственные и беспомощные, в которых угадывалось колебание между чересчур сладкими мечтами и слишком строгими запретами. И я решилась:
— Видите ли, чтобы понять Надин, надо вернуться в ее детство.
То, что я тысячу раз повторяла про себя, я рассказывала Ламберу как могла; он молча слушал меня, вид у него был взволнованный. Когда я произнесла имя Диего, он жадно прервал меня:
— А правда, что он был необычайно умен?
— Правда.
— И он писал хорошие стихи? У него был талант?
— Думаю, да.
— И ему было всего семнадцать лет! Надин восхищалась им?
— Надин никогда не восхищается. Нет, больше всего ее привязывало к Диего то, что он принадлежал ей безраздельно.
— Я ведь тоже ее люблю, — с грустью сказал Ламбер.
— Она в этом не уверена, — заметила я. — Она всегда боится, что вы сравниваете ее с другой.
— Я гораздо больше привязан к Надин, чем когда-либо был привязан к Розе, — прошептал он.
Подобное заявление удивило меня: несмотря ни на что, я разделяла предубеждения Надин.
— А вы говорили ей об этом?
— Такие вещи не говорят.
— Как раз такие вещи ей и хотелось бы услышать. Он пожал плечами.
— Она прекрасно видит, что вот уже больше года я живу только для нее.
— Она уверена, что речь идет всего лишь о своего рода товариществе. Попробую вам объяснить. Как женщина, она не верит в себя: ей надо, чтобы ее любили как женщину.
Ламбер сказал в нерешительности:
— Но с ней и в этом плане трудно разобраться. Возможно, мне не следовало бы говорить вам это, но я ничего не понимаю, я теряюсь. Если в какой-то вечер между нами ничего не происходит, она чувствует себя оскорбленной; однако все любовные жесты ее шокируют, поэтому она остается ледяной и сердится на меня...
Мне вспомнились злобные откровения Надин, и я спросила:
— Вы уверены, что именно она хочет этого каждый вечер?..
— Абсолютно уверен, — угрюмо ответил он.
Меня не слишком удивили их противоречивые высказывания. Я встречала много таких примеров; это всегда означало, что ни одного из любовников не удовлетворяет другой.
— Надин чувствует себя обездоленной и когда примиряется со своей женственностью, и когда отрекается от нее, — сказала я. — Это и делает ваши отношения столь трудными для вас. Но если вы проявите терпение, все уладится.
— О! Терпение! Оно у меня есть. Если бы только я был уверен, что она не ненавидит меня!
— Что за мысль! Она отчаянно привязана к вам.
— Мне часто кажется, что она презирает меня, потому что я всего лишь, как она говорит, интеллигентик — интеллигентик, у которого нет даже творческого дара, — с горечью добавил он. — И который не решается стать самостоятельным.
— Надин может проявлять интерес только к интеллектуалу, — возразила я, — она обожает спорить, объясняться: ей требуется облекать свою жизнь в слова. Нет, поверьте мне, она ставит вам в упрек лишь то, что вы недостаточно любите ее.
— Я постараюсь убедить ее, — сказал он; лицо его просияло. — Если я пойму, что она хоть немного любит меня, все остальное не важно.
— Она очень вас любит: я не стала бы говорить вам этого, если бы не была уверена.
Он снова взялся за книгу, а я — за свою работу. Небо темнело с каждым часом и стало совсем черным, когда во второй половине дня я поднялась к себе в комнату, чтобы попытаться написать Льюису; он-то научился разговаривать со мной, ему это было легче, чем мне; люди, вещи, которые он описывал, существовали для меня; с помощью желтых листков я вновь обретала пишущую машинку, мексиканское покрывало, окно, выходящее на деревья, роскошные автомобили, рулившие вдоль разбитого шоссе; зато эта деревня, моя работа, Надин, Ламбер ничего ему не говорили; и как рассказать о Робере, как умолчать о нем? То, что Льюис нашептывал мне между строками своих писем, были легкодоступные слова: «Я жду вас, возвращайтесь, я — ваш». Но как сказать: «Я далеко и вернусь не скоро, я принадлежу другой жизни?» Как сказать это, если я хочу, чтобы он прочитал: «Я люблю вас!» Он звал меня, а я не могла его звать; мне нечего было ему дать, если я отказывала ему в своем присутствии. Со стыдом перечитала я свое письмо: каким оно казалось пустым, в то время как сердце было переполнено! И какие жалкие обещания: я вернусь; но вернусь очень не скоро и для того лишь, чтобы снова уехать. Моя рука застыла на конверте, которого через несколько дней коснутся его руки: живые руки — ведь я действительно чувствовала их на своей коже. Значит, он в самом деле был реален! Иногда он казался мне творением моего сердца; я слишком свободно располагала им: усаживала его у окна, освещала его лицо, пробуждала его улыбку, а он не противился. Мужчина, который удивлял меня и щедро одаривал, — обрету ли я его вновь живым? Оставив на столе письмо, я облокотилась на подоконник; спускались сумерки и надвигалась гроза; видны были полчища всадников, скачущих средь облаков с копьями в руках, в то время как ветер неистовствовал меж деревьями. Спустившись в гостиную, я развела яркий огонь и по телефону пригласила Ламбера прийти поужинать с нами; когда Надин отсутствовала и некому было разжигать конфликт, они с Робером с общего согласия избегали щекотливых вопросов. После ужина Робер вернулся к себе в кабинет, и, пока Ламбер помогал мне убирать со стола, явилась Надин с намокшими от дождя волосами. Он мило улыбнулся ей:
— Ты похожа на русалку. Хочешь чего-нибудь поесть?
— Нет, я ужинала с Венсаном и Сезенаком, — ответила она. И, взяв со стола салфетку, стала вытирать волосы. — Мы говорили о русских лагерях. Венсан полностью согласен со мной. Он считает это отвратительным, но если начать кампанию против, буржуи останутся очень довольны.
— Такие рассуждения могут далеко увести! — заметил Ламбер, раздраженно пожав плечами. — Он попытается убедить Перрона молчать!
— Разумеется, — согласилась Надин.
— Надеюсь, он только потеряет время, — сказал Ламбер. — Я предупредил Перрона, что, если он замнет дело, я покидаю «Эспуар».
— Веский аргумент! — с насмешкой заметила Надин.
— О! Не заносись! — весело отозвался Ламбер. — На самом деле ты не так плохо обо мне думаешь, как хочешь показать.
— Но, возможно, не так хорошо, как тебе кажется.
— Ты не очень любезна! — сказал Ламбер.
— А ты? С твоей стороны любезно отпустить меня одну в Париж?
— Тебе, похоже, не очень хотелось, чтобы я поехал с тобой! — возразил Ламбер.
— А я и не говорила, что хотелось. Я только говорю, что ты мог бы предложить мне это.
Я направилась к двери и вышла из комнаты. Но слышала, как Ламбер продолжал:
— Давай не будем ссориться!
— А я и не ссорюсь! — отвечала Надин.
Я решила, что они проспорят весь вечер.
На следующее утро я рано вышла в сад. Под просветлевшими после ночных дождей небесами земля казалась истерзанной; дорога была изрыта колдобинами, лужайка усыпана сухими ветками. Я раскладывала свои бумаги на мокром столе, когда услыхала треск мотоцикла. Надин с развевающимися по ветру волосами и высоко поднятой над голыми коленями юбкой неслась по разбитой дороге. Из павильончика вышел Ламбер и с криком «Надин!» бросился к калитке, потом вернулся ко мне.
— Она не умеет водить! — взволнованно говорил он. — А после такой грозы полно сломанных веток и деревьев, лежащих поперек дороги. Может случиться беда!
— Надин по-своему осторожна, — постаралась я успокоить его, хотя тоже, конечно, волновалась: она дорожила жизнью, но не отличалась ловкостью.
— Пока я спал, Надин взяла ключ от противоугонного устройства. Она такая упрямая! — Ламбер смотрел на меня с упреком. — А вы говорили, что она меня любит, странная в таком случае манера любить! Вы же видели вчера вечером: я изо всех сил старался помириться. Но это мало что дало!
— Ах! Не так-то просто поладить друг с другом, — сказала я. — Наберитесь немного терпения.
— С ней его понадобится много!
Он ушел, и я с грустью подумала: «Какая неразбериха». Надин неслась по дорогам, вцепившись в руль и жалуясь ветру: «Ламбер не любит меня. Меня никто никогда не любил, кроме Диего, а он мертв». Тем временем Ламбер расхаживал по комнате, и сердце его полнилось сомнениями. Трудно стать мужчиной в то время, когда это слово несет в себе слишком тяжкий смысл: так много погибших, замученных, награжденных орденами, авторитетных людей служат примером этому двадцатипятилетнему мальчику, который все еще грезит о материнской ласке и о мужском покровительстве. Я думала о тех племенах, где с пятилетнего возраста маленьких мужчин учат вонзать в живую плоть отравленные шипы: у нас тоже, дабы обрести достоинство взрослого человека, надо, чтобы мужчина умел убивать, заставлял страдать и мучился сам. Девочек угнетают запретами, мальчиков — требованиями, оба эти вида притеснения одинаково пагубны. Если бы Надин и Ламбер захотели помочь друг другу, вместе, возможно, им удалось бы примириться со своим возрастом, полом, своим реальным местом на земле; вот только захотят ли они? Ламбер обедал с нами; его обуревали страх и гнев.
— Это выходит за рамки простой шутки! — возбужденно говорил он. — Никто не имеет права так пугать людей. Это пахнет злобой и шантажом. Пару хороших затрещин — вот что она заслуживает!
— Она не думает, что вы так обеспокоены, — заметила я. — И знаете, это того не стоит. Она наверняка спит где-нибудь на лугу или принимает солнечную ванну.
— Если только она не в канаве с разбитой головой, — ответил он. — Она сумасшедшая! Просто сумасшедшая.
Ламбер действительно был встревожен. Я его понимала. И сама была далеко не так спокойна, как уверяла. «Если бы что-то произошло, нам позвонили бы», — говорил мне Робер. Но, может быть, именно в эту минуту машину занесло и Надин разбилась о дерево. Робер пытался отвлечь меня, но с наступлением вечера и сам не скрывал своей тревоги; он собирался звонить местным жандармам, когда наконец послышался треск выхлопной трубы. Ламбер вышел на дорогу раньше меня; машина была покрыта грязью, Надин тоже; она со смехом спустилась на землю, и я увидела, как Ламбер закатил ей с размаху две пощечины.
— Мама! — Надин набросилась на него и в свою очередь тоже ударила, не переставая пронзительно кричать: — Мама! — Он схватил ее за руки. Когда я подбежала к ним, он был так бледен, что я подумала: он потеряет сознание. У Надин текла кровь из носа, но я знала, что она сделала это нарочно, то был трюк, которому она научилась в детстве, когда дралась с мальчишками у фонтанов Люксембургского сада.
— И не стыдно вам, — сказала я, вставая между ними, словно разнимая детей.
— Он ударил меня! — истерическим голосом кричала Надин. Обняв ее за плечи, я вытирала ей нос:
— Он ударил меня за то, что я взяла его гнусный мотоцикл. Я разобью его вдребезги!
— Успокойся! — повторяла я.
— Я его разобью.
— Послушай, — сказала я, — Ламбер очень виноват, ударив тебя. Но он был вне себя, и это естественно. Мы все страшно испугались. Мы думали, что с тобой случилось несчастье.
— Ему на это наплевать! Он думал о своей машине. Боялся, как бы я ее не повредила.
— Прошу прощения, Надин, — с трудом произнес Ламбер, — я не должен был. Но я так волновался. Ты могла убить себя.
— Лицемер! Тебе плевать на это! Я знаю. Даже если бы я сдохла, тебе было бы все равно, ведь похоронил же ты другую!
— Надин! — Его побледневшее лицо стало красным, ничего детского не осталось в его чертах.
— Похоронил, забыл и притом очень быстро, — кричала она.
— Как ты смеешь! Это ты-то, которая изменяла Диего со всей американской армией.
— Замолчи.
— Ты предала его.
Слезы ярости текли по щекам Надин:
— Может, я и предала его, но мертвого. А ты позволил своему отцу донести на Розу, когда она была живой.
С минуту он молчал, потом сказал:
— Я не хочу больше тебя видеть, никогда. Никогда больше.
Он вскочил на мотоцикл, и я не нашла слов, чтобы удержать его. Надин рыдала.
— Иди отдохни. Иди.
Оттолкнув меня, она с криком бросилась на траву:
— Человек, отец которого доносил на евреев. И я спала с ним! И он ударил меня! Так мне и надо! Так и надо!
Она все кричала. И нельзя было сделать ничего другого, кроме как позволить ей кричать.
Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ШЕСТАЯ 4 страница | | | ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 страница |