Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

июня (далее) 9 страница

Мексика | Восемь неотвеченных вызовов | Июня (далее) | июня (далее) 1 страница | июня (далее) 2 страница | июня (далее) 3 страница | июня (далее) 4 страница | июня (далее) 5 страница | июня (далее) 6 страница | июня (далее) 7 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

В темной комнате – они собирались назвать ее кабинетом, на полу он плакал и шептал жене: «Спаси меня! Спаси меня!» В ответ на встревоженное, птичье: «Что с тобой?» – «Мне плохо». Как это в детстве получалось – говорить правду, и важным было научиться говорить – слова могли все: облегчить душу, убить смерть… Он плакал: «Спаси меня!», без желания спастись, не то чтобы совсем без желания, а зная, родившись с этим знанием: спастись, уклониться невозможно – говорил потому, что так полагалось, когда-то так было «надо», прежде это что-то означало, еще фаст-фудом не выжгли этот инстинкт… «Спаси меня!» и целовал ей руки, жена смотрела в его лицо, целовала в глаза и шептала наугад, как будут расти дети, строиться дома, сбываться мечты, про растянувшееся лето, и, если бы он успел поймать, он закричал бы: все размывает вода, все побеждает вода – не песок, не пламя, не космос – вода, которая проникает повсюду, смывает все и побеждает все – ты не можешь ее поймать, не можешь остановить, она все уносит, вода уносит все.

 

У нас есть фотографии Ольги – Овсяников неделю ломался (принимаю экзамены), и в четыре у Ваганьково, я буду в зеленом. Ниже меня, щуплый, лобастый, с богатой мимикой поднимающихся бровей, еще черноволосый, прилизанный.

– Долго ждете? Я зашел в церковь.

– Дойдем до могилы?

– Боюсь. Мне Ираида запретила с вами встречаться. Я отдал фотографии, он проглядел – такие есть, но взял, промямлив:

– Отдам Ираиде.

Он не хотел оставаться на кладбище, боясь случайной встречи или слежки, мы сделали круг по центральной аллее, и он скорым шагом вывел меня за ворота; мы ходили взад-вперед вдоль кладбищенского забора, вдоль рева и смрада, он оправдывался:

– Ираида всегда была такой. Если что-то решит – должно выполняться. Мы так и называли ее – «Железный Феликс».

– Может быть, вы мне расскажете, зачем с Ольгой встречался Щукин?

– Об этом ходило много темных слухов. Зачем звонил ей… Зачем встречался… – и замолк.

– Когда видели Ольгу в последний раз?

– Встретились… Проводил до дома, – и сделал важное для него уточнение, – на такси. Оля сказала: через две недели приедет мама – давай все вместе увидимся. И звонит Ираида. Я так обрадовался: наконец-то, мы с Олей так вас ждали! А она мне сказала…

– Вы знаете что-нибудь про записку, которую нашли…

– Не было никакой записки.

– И про похороны…

– Множество народа. Мы шли с Ираидой под руку по льду, – он словно вступал в официальные права, их распределяла Олина мама.

– Когда вы жили вместе, вы понимали, что Вознесенская больна?

– Она не болела! Однажды Оля мыла окно и упала, головой на паркет… А соседка напротив, что помогала по хозяйству, есть готовила, заметила что-то неладное, звонила, звонила, а потом открыла дверь, ей оставляли ключ, – накручивал он недостоверные детали. – После этого попала в больницу, привыкла к лекарствам.

– Что больше всего ценила в мужчинах?

– Получается, что талант, – с ноткой разочарования протянул он.

– Помните Мезенцова?

– Какую-то синюю рубашку.

– Оля знала, что у Мезенцова возникли какие-то отношения с ее лучшей подругой?

– Она узнала, что… у них…

– Вас прозвали Лямун? Он довольно рассмеялся:

 

– Сашка Холмянский придумал, когда я съездил на стажировку в Египет… Мы прожили год. Срывались и ехали в Таллин, в Киев! – причем…

– Ночью сбежали из пансионата на Клязьме, – подсказал я.

– Да! – Шли дальше, и он улыбался.

– Быстро прошло время?

– Быстро прошла жизнь.

* * *

– Почему Оля так поступила с вами?

– Я просто сам – с таким напором… Она мне так понравилась, провожал ее каждый день, заходил… Ираида предупредила: я через месяц уезжаю, поэтому, если хотите расписываться, давайте сейчас. Мы с Олей переглянулись: давай! Свадьбы играли две – партия Петра Петровича праздновала в «Праге», а не в «Пекине», как вам сказали… Партия Ираиды отмечала дома. Оля сама понимала, что это ненадолго, – сказал он мимоходом, словно проходя мимо заборной доски, ничем не отличимой от соседних. – Писала мне в Африку. Веселые письма! «Села играть в карты с трехлетним клопом, а он уже мухлюет!»

 

– Когда она подружилась с Р-овым? Он усмехнулся моему «подружилась»:

– Когда я уехал в Африку, все и началось.

 

– И при этом вы вспоминаете ее с теплотой. – Я не мог сказать «ты ее любишь».

– В аэропорту меня встретила Ираида на черной «Волге», привезла мою мать и прямо в машине сказала, почему Оля не приехала ко мне в Африку. И что теперь Оля хочет развестись, надо завтра же встретиться на квартире у бабушки, у Муцы, – чеканил он, подлинно донося беспощадно-железную интонацию. – И все решить. – У меня вдруг сделались ватными ноги, и я заново оглядел клиента – память о девушке, умершей тридцать лет назад, – все, чем он жил, цена его жизни, Ираида умела его отлучить, потому что сама короновала, вот почему он так ее боится. – На встрече Оля как-то весело и просто все объяснила. Как-то очень достойно.

– И вы ее простили. Овсяников подумал сперва:

– Простил, когда так получилось… Когда… она умерла.

– Оля общалась с бабушкой – Анастасией Владимировной?

– Наверное. У Петровой, помню, какие-то веера, платья из Японии.

– Из Китая.

– Ее портреты маслом. Еще помню: Оля танцует, а Петрова смотрит. Величавая старуха. Типа Гоголевой, Пашенной.

– Вы слышали: Петрова любила человека по фамилии Уманский?

– Нет.

– А еще была такая история: на Большом Каменном мосту мальчик застрелил девочку и сам застрелился…

– Ничего не слышал. Видите? Вон старуха переходит дорогу?

Я напрягся: откуда у нас общие знакомые? Высокая, согбенная, короткие, седые…

– Вот такая была баба Настя. И здесь – без надежды…

– Вас подвезти?

– Нет-нет, я до метро. Надо пройтись. Подумать.

О чем ты будешь думать сейчас? Уже пожимая руку, мне захотелось вытащить его оттуда, из морока, отрезвить:

– Но у вас, потом… как-то сложилось?.. Появилась семья?

– Да. Да, – он счастливо и перекошенно улыбнулся, запрокинув голову, удивленно пробормотал: – И дочка больше похожа на Олю, чем на меня.

Я почуял: ничем ему не помогу. Или он мне уже ничем не поможет.

Последний раз в жизни я увидел Лямуна из окна такси – переводчик, ветеран арабо-израильской войны, рыцарь в нелепой защитной рубашке, пересидевший соперников над могилой, раб, шел мимо торцов пятиэтажек через дорогу от «Мострансагентства» в сторону метро «Улица 1905 года» – время его не видело, а мне предстояло доказать его несуществование; я передернулся от растекшегося по спине озноба и подумал о другом, отгоняя страх, – еще есть Р-ов, про «дальше», «если» и «потом» я не думал – я на службе; таксист вслушался в радио и презрительно хмыкнул:

– Во дебилы! Все сводят ко второй чакре! Я переплатил ему полтинник.

 

Соседи шевелились, приходилось ждать, я попросил поменьше света, и каждый расположился в своем углу.

– Сейчас я тебя покормлю.

– Я не буду.

– Ты где-то ел? – В смысле: «Тебя кто-то кормит?»

– Нет.

– Тебе постелить?

– Все равно не засну. Освободится кухня, пойду посмотрю, нет ли чего нового в Интернете по теме.

– Опять плохое настроение? Не скажешь, почему?

– Ничего нового.

– Я звонила. У тебя был отключен телефон, с половины первого. Я думала, в метро едешь. Потом думала: деньги кончились. Положила тебе деньги. Но до шести «вне зоны доступа», – она вопросительно замолчала, моя очередь, я молчал, сейчас Мария показалась мне заплаканной. – Я узнала: Р-ов на два дня приедет в Москву. Пятого февраля у него концерт в БКЗ – Большом зале консерватории. Можно брать.

Мария подсела поближе: лизаться? – но она сложилась в «заметь, пожалуйста, как мне плохо…». Болит живот?

– У тебя что-то болит?

– Звонила Александру Наумовичу, – Мария ткнулась в меня и вдруг тихонько заскулила, я от неожиданности погладил ее по волосам – умер? – не успевая чувствовать ничего. А что, старики первые в очереди.

– Нет, ты что… – она проплакалась, – готовят к операции. Так обрадовался, что я позвонила, мне показалось, даже заплакал. У него… такой голос. Не его голос – ему там страшно. Когда операция, не говорят.

– Я поеду и дам денег. Его для этого и пугают. И операцию не назначают, уроды. А он пожилой человек, не может понять, что от него хотят. С этим все ясно. С этим все как раз просто. Все, что за деньги, я решу. Не плачь, девушка.

– Я просто подумала… Представила… Если с ним что-то случится…

– Это небольшая операция, может, и живот разрезать не будут, дырочку вот такую маленькую сделают. Типа сегодня операция, а завтра можно вставать, и через три дня домой. – Я почуял, что сижу, живу сейчас, как сквозь сон, в плывущей комнате, и заново подобревшими, пьяными, чувствительными к новым местам глазами озирался и будто впервые, прозрев, – раньше слышал только голос – увидел девушку: сидит у моих ног, такие у нее глаза, тонкокостное устройство – она живая, ей бывает больно, я не могу это почуять и пожалеть, но все равно – ее нельзя обманывать, пусть не тратит свою жизнь впустую, отходит в сторону, от ударной волны и зараженной местности; я ощутил себя больным в часы посещения, солдатом в отправляющемся вагоне – не трогай ее попусту, не бери в руки; она показалась сестрой, незнакомым, родным человеком, что лечит, когда к температуре прибавляется насморк и болит глотающее горло, ее полагалось ограждать… я готов, я нагнулся и провел губами по ее волосам, по макушке, что она скажет еще.

– И подумала, если с тобой что-то случится… Жизнь – такая ненадежная! Запомни: я не смогу без тебя! – посмотрела на медленно разведенные пальцы, словно чуя, но не видя соединившую их паутинку. – Я люблю тебя. Я люблю тебя.

– В смысле: бери меня и делай со мной все, что хочешь? И у тебя никого не было до меня? Я – тот самый единственный? Пока смерть не разлучит?

Ей не понравилось:

– Нет. Просто…

– Лучше нам больше не видеться.

– Ты что? – Она вцепилась в мою руку, поймала, не выпускала взгляд. – Ты обиделся? Из-за того, что я… Ты теперь ко мне по-другому относишься? – она перевела дух, набираясь смелости. – Почему мы не можем быть вместе? Я тебе не нужна?

– Все, пошел в Интернет. (Нужна раз в месяц. Месяц нужен, чтобы прошло омерзение с последнего раза. Твой месяц только начался, и я тороплюсь тебе сказать. В тебе есть, конечно, какая-то одноразовая привлекательность. И ты можешь успеть еще пару раз раздеться, но дальше…)

 

Покачиваясь от бессонной, дурной слабости, я прокрался на кухню по паркетному скрипу, мне скоро отсюда, никто не плакал, я и не прислушивался – все, Р-ов едет в Москву… Маяла меня и пугала последняя встреча, не о чем будет думать, кончится, я выйду на крыльцо и скажу: все – освобожусь, засну и много раз с радостным спокойствием увижу утро, подкоплю денег, поеду на чемпионат Европы и отыщу на новой барахолке на Школьной улице оловянного буденновца времен нэпа, двух, второго продам, можно сделать интернет-магазин; радость начнут доставлять снег, березы, метущие небо, увлекусь рыбалкой, изучу породы птиц, как называется эта трава – буду рассказывать детям, буду на них смотреть – вот это будущий «я»; они этого не знают, и я этого не чувствую, но это «я».

В «новых упоминаниях» вылетело празднично-синее «1»: на радио «Свобода» какой-то малый лениво ворочал какую-то старуху, служившую при императоре в ВОКСе – Всероссийском обществе по культурным связям с заграницей, – я, зевая до ослепления, до слез, просмотрел издевки над советской властью, над советской моралью в теннисном размере «вопрос-ответ». А вот и пример коммунистической подлости: посол Уманский имел любовницу в ВОКСе – нд-а, на кого там они ссылаются? – Зоя Лодейникова, ветеран ВОКСа, мемуары… – а, еще жива, улица Усиевича, совершенно сошла с ума на любви «ко всему мексиканскому»… Что там в ее мемуарах? Так, вот: «В Мексику Константин Александрович повез урну с прахом дочери и убитую горем жену» – обычные глупости; да, вот еще: «В Москве же он оставил любимую женщину – она работала в ВОКСе секретарем-стенографисткой» – ага, только Петрова ходила в помощниках заместителя наркома и числилась в наркомате иностранных дел… Хотя мог ведь Уманский трахнуть какую-то стенографистку, что-то рассказывать ей про дочь, про Петрову… Надо доломать – не понравилось мне… я перевел время на «все проснулись, день, ясно, начало зимы» – Лодейникова нашлась быстро:

– Да. Я помню. Это Лида Иванова. Она нисколько не моложе меня (так жива?!). Это такая трагедия… Они собирались объединиться (ну, конечно…) после его возвращения. Но государство не поощряло разводы и такую… любовь. И Эренбург даже написал, как страдал Уманский, когда уезжал из-за Лиды. Я легко вам дам ее телефон. Хотя она очень больна. Нет, детей у нее нет. Совершенно одна. Никого не было, кроме Константина Александровича.

Я никак не мог вынырнуть, подышать. Кто-то умер из моих? Уже сказали, а еще не верится – не Петрова. Они хотят мне сказать: не Петрова та женщина, на которой мы строились, не Петрова – не Петрова А. В., она же Флам и по матери Топольская, не взявшая наркомовскую фамилию у Цурко, 1902 г.р., ее Уманский любил и уговаривал замуж в сорок первом – но та женщина, говорят они, не Петрова, та женщина, из-за которой всё: хотел развестись, но ради дочери не развелся, и до смерти страдал, – выходит, не Петрова, а какая-то Лида, стенографистка. Он упрятал свою бабу, хитрый еврей, так, что шестьдесят лет все без угроз и понуканий указывали на Тасю, – а мы без проверки взяли результаты старых упражнений по арифметике из учебника старых большевиков и семь лет втыкали лопаты – не туда. Смешно, как развели нас – с цинизмом – так случается при проведении следственных мероприятий, вернее – только так и случается, когда от слабого, нежданного сотрясения почвы откуда-то сбоку вываливается ненужная правда… Куда же мне завтра, зачем приезжает Р-ов, столько выкопанных и выстроенных скелетов, потревоженных теней… я толкался среди изнеможденного отряда, я же клялся вывести их на сухое место, у меня же фуражка с красной звездой… я повалился на стол от дурноты, страшась вздохнуть – отпускает? – но только затягивало – и успел лишь… телефон Лиды Ивановой, да кто это?! – Я поднялся и упал на окно, словно собираясь пробить стекло и вылететь, и испуганно смотрел на смородиновую ночь – дома сливались с небом, мерцали окна… нежилые – одинаково позвоночными, перепончатыми столбами, жилые – ступеньками, хаосом, вразнобой и кое-где пересекались венозными тенями веток – я боднул свое отражение с ввалившимися щеками, скобками морщин: старый, мимо прожил – видна дорога вдоль дома, фонарь автостоянки в жестяной раскачивающейся юбке, машина едет, кому-то кивая яркими, пушистыми фарами, чуть дальше проспект: машины черные, попадались серые и белые, едут ровно, как по жирно натертому, скользкому, по черноте, размеченной прерывистыми линиями и загадочными значками, вылизывая светом бордюры, одинаково замедляясь на липкой «зебре», – удивительно: все ехало само, иногда обгоняя друг друга, иногда двигаясь родственными парами под нависшими фонарями, пересекая тени фонарных столбов, выплескивая фокуснически исчезающие носовые платки выхлопов, отражаясь переселением народов, факельным шествием в витрине под загогулистым названием грузинского кафе – в обе стороны от пластилиново-зеленых газонов – с робостью плыли автобусы, троллейбусы посверкивали синеватыми вспышками по проводам, с обмахивающейся мигалкой протащился седоусый чистильщик в оранжевой робе, грузовой старик протащил бетонные неподъемные плиты – у него тряслась голова; по дальней стороне прокатил велосипедист, неподвижный, красный огонек мигал под сиденьем – повыше, вот, там, где противоположный панельный дом касался неба, на крыше торчали башни с квадратными оконцами, словно доты пограничных укреплений, а выше уже беззвездная тьма – слева в нее вплывает клочками пар и копится съехавшим набок вязким облаком и справа тремя малиновыми точками, очертаниями креста – обозначен строительный кран, мимо, наискось, поднимался грязный бродяжий воздушный шарик, похожий на рыбий пузырь, туда, где выше всего, висело широкое… что с тобой? – что с тобой?

– Что с тобой? – За мою руку, чуть, чуть-чуть, упал, только заглянул… с закрытыми глазами. – Что с тобой?! – Покачался, лег на удивленную, на мягкую землю; вцепилась когтями в мой пульс, втирала в висок пахучую дрянь. – Ты меня слышишь? Сейчас, я открою окно. – Побыл один, там должна… обещанная метель, атом, водород, мировой океан, на руке распухало нажатиями резиновое пожатие – давление – какое давление? – Склонилась надо мной, сочащиеся глаза, щекотные прядки. – Тебе лучше? Что случилось? Ты упал? Ты можешь мне сказать, что ты почувствовал? У тебя сейчас болит голова? Сердце не болит? Ты хорошо видишь? В руку не отдает? – Не могу говорить, я вытягивался, выгибался, словно тело пыталось зевнуть, расправиться побольше. – Если не станет лучше, вызову врача. – Лежал в темном тепле, смотря в неприметный угол, откуда ничто не смотрит в ответ, все чужое, все вокруг чужое. Она уходила звонить и советоваться. – Выпей это… А это надо рассасывать. – Проходили часы, открывал глаза: все время рядом, сразу нагибается. – Я так испугалась. А это просто спазм. Меняется погода. У тебя так раньше не было? Вот и хорошо. Просто надо выспаться. Сейчас будем спать. Уже поздно. Я тебя накрою.

– Они говорят: не Петрова.

– Что? Господи, главное – ты жив, понимаешь? Что мы есть, живы. И еще долго будем, милый. Я тебя люблю. Запомни. Что бы ты ни… Буду любить тебя всегда. Каждый день. И буду каждый вечер смотреть на дорогу, которой ты завтра уйдешь от меня, и буду верить, что однажды вернешься, даже если не вернешься, я буду верить – и ты вернешься… Поднимешь голову, и помахаю тебе рукой из окна: иди! И ты будешь всегда-всегда. И я всегда буду с тобой. Сейчас тебе надо поспать. Отдохнуть. Утром…

– Я не усну. Но понимаешь, если не Петрова…. мы не смогли. Те ребята, крутые, прикрытые со всех сторон, что всех закапывают, нас приняли и оформили. Там – в мосту – ничего нет, все утекло, и, значит, вообще нельзя ничего – все утекает. Я не хочу! – Я сел и вскочил бы, да она держала.

– Будет, как ты хочешь! Послушай, – сказала серьезно, – я тебе обещаю. Петрова. Значит, Петрова. Эренбург писал про нее. Мы не ошиблись, мы правильно все выстроили – твою плотину – столько свидетелей, и все сходится. Написала – кто? – всего-то лишь одна пожилая женщина! Какая-то! Почему ты ей сразу поверил? Почему ты в себя не веришь?! Какая-то стенографистка, что-то там сплетничали про нее и Уманского – запомнили сплетни, прочли у Эренбурга, и все у них сложилось. Она же не знала, что это Петрова, про Петрову – все получится у нас, мы сильнее всех, спи! – И держала, крепко. – Но даже если и не… Важно то… Ты не один!

– Пойду. Не могу лежать.

– Подожди. Пойдешь. Я не буду тебя держать. – Поцеловала. – Дай мне немного своего времени, полежи спокойно и послушай меня, ложись… Слушаешь? – Она легла рядом, не касаясь меня, и говорила слабым, исчезающим, но различимым голосом: – Я тебя люблю. Представь лето, конец июня… Там, где кончается город, мы с тобой стоим на холме, высокая трава, жаркое солнце… Я люблю, когда тепло, когда теплый ветер… Ты в белой рубашке и светлых брюках, сандалии на босу ногу, а я в красивом легком платье… (Не получится.) Я – очень красивая, для тебя… У нас есть сын. У нас будет еще девочка. А потом, может быть, кто-то еще… Но пока только сын, мальчик. Похож на тебя маленького… Особенно когда улыбается. Он не может спокойно стоять на месте, надо все время куда-то бежать… Догонять бабочек. Но он боится шмелей. Наш сын бежит вниз, в лес, ты ему кричишь, чтобы не бежал быстро под гору… Мы скорей идем вниз за ним, тропинка заросла, трава щекочет ноги, ты помогаешь мне обходить крапиву… Где начинаются деревья – березы и дубы, еще боярышник – мы останавливаемся и целуемся… Нам всегда будет нравиться целоваться… Даже когда будем старенькие и у нас вырастут внуки… Я все равно буду красивой… Я для тебя буду всегда молодой. И мы стоим там, где тень, прижавшись друг к другу, и сын, подбежав, берет за руку тебя и меня, и мы замираем, слушая, как поют про свое птицы, как что-то стрекочет и шуршит в траве, и мы – так счастливы… Столько света… (Корни.) Он ведет нас дальше, через небольшой овраг, там сухие листья и сыро… Мимо черных пней… Ты держишь меня за руку… Ты всегда меня держишь за руку. (Маленькаярука, необходимое соединение. Дома.) Он, наш мальчик, поднимается быстрее нас, первый, и кричит от радости… (Железная посуда, я посмотрел, действительно, края изогнуты, плохо покрашено.) Он зовет нас скорее… Он там увидел реку… Детей всегда волнует, когда много воды… (Заячьи следы на снегу вокруг яблони, погрызенная кора. Снег набирается в сапоги.) Когда не видно другого берега и лето. Он столько еще увидит! Ему столько еще предстоит… Ты срываешь листок ивы… Такой узкий, похоже на лодочку… Ива – доброе дерево. И мне говоришь… Мы все время разговариваем, даже когда молчим… между нами… не бывает… тишины…

* * *

Мне показалось, что не спал, но проснулся надежным, ленивым днем и еще полежал, и долго. Никого больше не осталось, из окон несло зимой, в батареи входила вода, и на немного, на удивление отчетливо на переезде «ванная-кухня» (на «кухне» я вышел и постоял: что у вас здесь?) я почувствовал одиночество – жалость или «словно жалость», что некому о себе рассказать, никто не знает, что уеду.

Лидия Ивановна Иванова разбитым, дряхлым голосом от встречи не отказалась, но попросила две недели, пока болезнь; я ждал полтора месяца, не сомневаясь, что на этот раз уроды дадут себя опередить: она доживет.

Дом десять по Симферопольскому проезду, третий подъезд, четвертый этаж, давно обитая дерматином дверь – шляпки гвоздей хороводятся вокруг замочной скважины и выстраиваются диагоналями – долго, неслышно шла она, эта женщина, к двери и отперла.

Белая рубашка, вязаная безрукавка. Маленькая, прямая. Короткая аккуратная стрижка. Подправленные помадой губы. Она готовилась. Когда старики готовятся, они наряжаются такими, какими хотели бы лежать в гробу.

Лида Иванова стояла внутри железной рамки, водруженной на колесики, – сломала шейку бедра, только так ходит. Она ни разу не выбралась из нее – сидела, как в башне, как в корыте. В квартире настойчиво пахло старостью.

Она все продумала: тапки, за стол поближе к фото, посмотрите настоящую меня – тоненькая красавица с матерым героем Валерием Чкаловым, опьяненным успехом трансарктического перелета в Америку, прочтите (дала понять, что жене Чкалова автограф доставил некоторое неудовольствие): «Милая девушка, моя соотечественница Лидушка. Этот снимок я дарю тебе на память о себе. И говорю тебе слова, которые для меня являются самыми дорогими: нет ничего лучше в жизни, как жизнь в Советском Союзе. Помни об этом всю жизнь, и в этом есть счастье».

Жила на Бахрушина. Родители? Простые служащие. Закончила школу и – на курсы иностранных языков при Наркоминделе. А зачем туда? Да вот туда. И поехала в Америку, заведующей канцелярией посольства. (В двадцать лет, дочь простых служащих и не комсомолка, незатейливое вранье – твое счастье, что уже не важно.) Ну и как вам Америка? Там кризис. Хотелось домой.

Лида Иванова отвечала настороженно, сухо и кратко. Сквозь кожу на руках подробно проступал скелет, она давно умерла, остатки живого едва мерцали в тумане.

Первый раз? Встречали Уманского в Вашингтоне на вокзале. Он с женой. Жена рассказывала, что выросла у родственников в Австрии на коровьем молоке, и сама похожа на корову. Я с ним дружила. И в Москве. Очень дружила. Где встретились в Москве? У Трояновских. Он вас сразу узнал? Лида Иванова с внезапным бешенством произнесла:

– А почему он должен был меня не узнать?! Странный вопрос!

Заходили к Эренбургу. Какой был Уманский? Не танцевал. Из еды – ничего особенного. Очень любил искусство. О политике не говорили. Всегда доволен своей судьбой. Знал иностранные языки. В Мексику? Говорил: если ненадолго, то хорошо (это тебе так хотелось).

– Как простились?

Заехал в ВОКС попрощаться. И что? Привез какие-то сувениры, торт. И что? Он же не со всеми прощался! А с председателем правления. И со мной! А почему не похоронил дочь? Он думал: быстро вернусь и похороню.

– Как вы узнали о его смерти?

Шла на работу – висит газета в траурной рамке. И что?

Ничего, пришла на работу – всем рассказала. На похоронах не была. Нет, знала. Просто не пошла. Но я знаю, где та стена на Новодевичьем.

– Эренбург писал: перед отъездом в Мексику Уманский страдал из-за того, что расстается с любимой…

– Это про меня. Знала ли жена? Не знаю. Раиса в шутку как-то сказала: своего мужа отдам только Лиде.

 

– У вас есть фотография, где вы вместе?

– Нет.

– У него была ваша фотография?

– Наверное, нет.

– Он не думал взять вас в Мексику?

– Не было такого разговора.

– Обещал, что разведется?

– Нет.

– Вы не жалеете?

– Нет.

– Он вас любил? – Я уже устал.

Лида Иванова ответила медленней, по итогам десятилетних раздумий:

– Думаю, да. Любовь была.

– И все-таки: что он вам сказал на прощанье?

– Я не помню, – но я угрожающе молчал, и после вечной паузы она сказала правду: – Что прощаемся не на всю жизнь.

– Вам знакомо это имя – Анастасия Владимировна Петрова?

 

– Нет.

– Вы знаете, кто убил Нину Уманскую?

– Сын Шахурина. Не хотел расставаться.

Я закрыл тетрадь, она встрепенулась, посмотрела на мои руки:

– Надеюсь, вы никому про это не расскажете?

– Конечно, нет. (На хрен кому это сдалось.)

– Постойте!

Как я ненавижу эти дешевые признания на пороге.

– Уманский перед отлетом был у моих знакомых, это очень высокопоставленные люди. И сказал: я хочу изменить свою жизнь. И сказал: я имею в виду Лиду.

Во дворе, походив меж железных, раскрашенных в детские добрые цвета… Забыл спросить: почему за долгую жизнь «потом» она не вышла замуж? Возможно, ей показалось или что-то убедило ее, что любовь бывает одна. И надо ждать не только живых, но хранить верность мертвым, и того тепла ей хватило навсегда, и она любит и сейчас, как любила… Или – не везло, были, но не оставались, война сожрала лучшие годы и сверстников… И тогда она ухватилась за память, женщина не может одна… она таскалась к Эренбургу год за годом – о чем они говорили? – об одном: Костя, Костя, ах, Костя – Эренбургу ничего не оставалось, для засыхающей девушки он припоминал что-то новое: а знаете, был случай… а вот этого он терпеть не мог… – и получалось: разорванный в Мексике на обугленные фрагменты человек еще жил, от него доходили вести, она обдумывала новости ночами, заготавливала уточняющие, расширяющие… к следующей встрече – ходила к Эренбургу, числила себя в друзьях, звонила в единственную квартиру, где признавали ее права собственности на Костю, знали, чья она. В ее повторяющихся воспоминаниях, в милосердном вытряхивании Эренбургом последних крошек их с Костей жизнь продлевалась и осуществлялось: кем стал бы Костя, чему радовался, а в какой год могли расстрелять за еврейский национализм (тревожились), а после радовались (а вот сейчас бы – министром!), без обсуждений признавая – только она в этой представляемой жизни рядом, ведь он так хотел, но случайно погиб… Вот зачем ходила к писателю бывшая стенографистка, а ей казалось: помогает писать мемуары, гнала ее жажда, опускала брезентовое ведерко в высохший колодец за одним: за новыми подтверждениями от Эренбурга, за старыми подтверждениями, если нет новых, но пусть – с новыми интонациями, теплее голосом, другим порядком слов, а хоть и звук в звук (хотя, конечно, хотелось нового) – как Костя хотел остаться с ней, как сильно, как окончательно, как несомненно… и что в очередной раз выражало его лицо, когда он произносил «Лида»… Ради прекращения пытки, из жалости Эренбург мог пуститься на хитрости (жалко ли трех неполных строк в трех томах?), написать неправду – придумать нищенке, «девушке друга» спасительное прошлое, вставить Лиду в историю, камешком в оправу, расчетливо-безымянно (ее и себя защищая от споров-удивлений-разоблачений) – написал и отделался, он продумал ее прошлое, пояснил ее самой себе, вознес, высадил на остров, и дальше она пошла без опоры, трогая диковинные цветы и поднимая голову на радугу, а когда подступала тьма, раскрывала единственную книгу – те три неполные… и засыпала спокойно: она есть, они – есть, их любовь ничто не разрушит, они уже на небе… Могло так, могло не так, разницы нет, добровольно признаю под давлением открывшихся фактов: следствие с самого начала шло по ложному пути – «фам фаталь», Тася, женщина, умевшая с разными мужчинами быть разной, нас обманула. Я заглянул в зазвеневший телефон, странно: Иванова – что-то забыл?

– Я столько дней переживаю, как плохо я с вами поговорила… Просто места себе не нахожу. Надо было рассказать все, что знаю (ничего ты не можешь знать). Но это так больно для меня…

Я выкладывал на стол кофе, конфеты, печенье. Прежняя блузка, но Лида Иванова словно размягчилась, подошла вплотную к разделявшему нас стеклу, у нее оказались другие пальцы, другой нос, я обнаружил в комнате деревянную тумбу с цветком – разве была? Она спешила, Лида Иванова, поняла, что я, кто бы ни был, кто бы меня ни послал, – последний, и больше никто ее не выслушает, но даже я – не слушал.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 46 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
июня (далее) 8 страница| июня (далее) 10 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)