Читайте также:
|
|
Мы потыкались друг в друга в прихожей, директор двигалась всегда степенно-крадучись, щелкнула свет (и прихожую поменяла!), оказалась в черном платье, короткие голенастые крестьянские ноги, отступила и вдруг скинула платье, оставшись в чулках и трех черных треугольных прозрачных заплатках, – сразу почуял запах спиртного, выпила, волновалась, зайти бы в душ, – но она схватила и потащила к дивану и повалилась под меня, раскорячившись, мне за спину задрались сталью поблескивающие тонкие каблуки – вертелась подо мной какими-то игривыми рывками – поборись со мной, насилуй: перехватывала и отбивала руки: не трогай, не делай ничего, целоваться – я подставил рот, и она залезала в него острым крысиным язычком, делала из себя маленькую и хныкала… отпустила бы в душ, самой жарко – потные виски с прилипшими волосами…
– Подожди, – спрятав наконец язык, хитро улыбнувшись, словно у меня вымазанная морда, погладила волосы, плечи. – Я так соскучилась, очень-очень… Вставай, садись вон туда.
Вон туда: посреди гостиной стояло кресло.
– Можно, я зайду в ванную?
– Слушай меня! Садись. И все снимай с себя.
Она неожиданными дикими пожарными скачками, грохая каблуками, пометалась, готовя премьеру: долой свет – оставив особую лампу в розовом коконе, ткнула в музыку, утихомирив до нужного звука какое-то унитазное журчанье и запорные охи, озиралась – ничего не забыла? Скоро не уйду… я сваливал под ноги одежду.
– Сидишь? Закрой глаза. Открывай. Молчи, это важно. – Уселась напротив, в трех шагах, на розовую мохнатую попону; сняла бы каблуки, спят же соседи. – Ты должен оставаться на месте, – она предполагала, что это от меня потребует нечеловеческих усилий; посидела молчком, председатель совета молодых педагогов города Москвы, и, глядя только на меня, не сводя глаз, вслепую дрожаще расстегнула молнию на розовой косметической сумке, оказавшейся под ногами – откуда сумка? – и с большим баллончиком с белой крышкой вдруг поползла ко мне, в своих глазах становясь кошкой (отсосала бы, и поехал, вытерпел бы чай и новшества музыкальной педагогики), – повозила рукой по моим коленям, нащупала с радостным стоном, откупорила баллон – крышка покатилась по паркету в сторону телевизора – запомнил, искать замучаешься, – нажала распылитель, потрясла, еще раз нажала, и из баллончика запузырила какая-то белая пена; она сунула баллон мне между ног и пшиканьем покрыла этой прохладной, невесомой херней, словно гася опасное пламя – брить? хоть бы подстелила, испачкаем кресло, – отшвырнула баллон, ткнулась мордой в пену и начала жрать, лакать, щекотно и сладко-зажмуренно вылизывать до мокрой чистоты какое-то кондитерское изделие, удовлетворенно хрюкая. Я потрогал ее за плечи – давай, но она не спешила. Когда ей на работу? купил ли машину «друг»? – она напоминающе погрозила: молчи! и с настоящим гневом показала: место! Целое, тварь, представление! Багровея, пряча глаза, вытащила из походного набора пластмассовый длинный член, к желтому пульту тянулась проволока в белой изоляции; она зачарованно уставилась вниз и тихонько, осторожно, словно вдевая в иголку нить, погрузила в себя изделие одним плавным усилием – сразу на всю глубину – и прижала ладошкой, чтобы глубже еще, и откинулась, запыхтев, заткнутая, словно пробкой, запечатанная; вздыхала, ворочалась, приподнимала бухую голову на меня: как? – пыталась подвигать, но неудобно самой, и, не поднимаясь, не шевелясь, как парализованная, протянула мне пульт: ты! Я пересел, нащупал колесико на коробке, пахнущей каким-то машинным маслом, и двинул в сторону «больше» – машинка не заводилась – нет батареек; я отколупнул нутро: да – и показал: нужны две пальчиковые.
Она подняла голову и в забытьи пробубнила:
– Где-то ведь есть. Покупала недавно. Сейчас разве найдешь.
– Можно из часов вынуть, – я вспомнил что-то тикающее на кухне.
– Там одна. Ну ладно, – она сильно схватила меня за шею: целуй, чтобы скорее забылось, целуй, сама рукой что-то двигала, поправляла, шевелила внизу и довольно ворчала.
– Любимый… Я хочу…
Я повозился, повисел в ночной паутине и все-таки, как освободила, понял: сделаю – и пойду.
– У тебя есть презерватив?
Она ничего уже не понимала, покрываясь какими-то пятнами, взмокнув. У тебя есть презервативы?!
Заторопилась, словно сбегу, одной подвижной рукой зашуршала в своем арсенале, другой придерживая и подпихивая в себя пластмассу, болталась проволока и пульт подъезжал ей под зад – нашла! Мне дольку фольги, упаковку с осклизлой начинкой, сама с дрожащим вздохом потянула, выдавила из себя палку и подергала проволоку – отодрать? а вдруг вырвешь с мясом, разломаешь, распорешь… – мы пресмыкались на квадратном метре дивана, не видя друг друга, под водянистую музыку ублюдков, да подожди ты! – я сунул в пасть, нащупал, зажал клыками и перекусил изоляцию и железную многострунную нить – всё; она сразу легла, надеясь, что я сам возьмусь долбить и шевелить и проворачивать – но я рвал зубами край фольги и выдавливал резиновый пахучий сгусток – где тут лицо, где изнанка, хрен поймешь – перекатывайся на живот! – она перевернула тушу, одной рукой, как рану, держа свою залатанную пробоину и подставляясь еще: дублем – я быстрей-быстрей-быстре… отвернувшись, задыхаясь, чтоб хватило распирающей крови натянуть, – она пихнула мне черный флакон с фотографией накачанной жопы, и я оторвал башку флакону и выцедил вязкую струю, пристроился как-то и, ну! ну – она напряглась, лошадино махая головой, растрепав космы, неуместно вываливая «о, господи!», попав в свои предсонные, одинокие, рукоблудные мечты – оставалось ей секунд двадцать… я прощально, словно впервые, вглядывался в фотографии в детских рамках неразличимых в полутьме людей, расставленные по полкам, в тяжелые шторы, меж которых неспящие окна дома напротив – резина не слетела? – новый какой-то диплом у нее, получит и вешает в гостиной, все на носочках, болят уже икры, быстро доеду, четыреста рублей, чуть быстрее, и все! все!..
Почему-то, как стоял, на носочках, как педераст из балета, как по горячему песку, я посеменил в туалет в неясной радости – вот здесь, за дверью, начинаются пустые улицы, можно постоять под деревьями сколько хочешь, посмотреть на фонари, а потом только выйти на обочину и поднять руку.
– Я сейчас тебя буду кормить! – кричала она с кухни. – Я же была на конференции в Питере, делала презентацию своей методики по работе с детьми с ограниченными возможностями… Чай черный, фруктовый?
Я увидел в телефоне восемь неотвеченных – ничего другого… Но (почему мне тревожно?) все восемь раз звонил Чухарев – Виктория Хххххх вернулась с дачи, прилетела, приехала, застигнута техником-смотрителем, сдана соседями и завтра – тот самый день, что, возможно, откроет… в тот самый день…
– Ты же любишь меня? Я ведь тебе нужна?
* * *
– Проходите. – Виктория Хххххххххх Хххххх внимательно рассмотрела меня в видеофон – высокая, крепкая женщина в бесформенных штанах и длинной рубахе, – увидела: бессонный, старательно выбритый человек в неумело выглаженной футболке и пожилых джинсах, сандалии на босу ногу и рюкзак – я захватил фотоаппарат, человеку с большим фотоаппаратом доверяют. Я стряхнул сандалии и шел паркетными полями за ней босиком, она не представляет, сколько лет мы за ней шли, за ключами – ключи от третьего июня, имя убийцы Нины Уманской оказалось у женщины, хотя она этого не знает и может их легко выбросить, если скажет «нет», я не волновался, я думал: ей будет трудно мне отказать, в квартире одна, улыбающегося бедняка трудно выпроводить. Я вдруг почувствовал себя старым человеком, пришедшим потянуть за кольцо, вмурованное в землю, пободаться со временем, я постарел, но мы много успели.
Я выложил на предложенный стол фотоаппарат, два заготовленных листка (ее доверенность, свою расписку) лицами вниз – она отстраненно скользнула взглядом по бумаге, – показал липовое удостоверение – фото свежее, печать; с трудно получавшимся у нее сочувствием Виктория Ххххххххх послушала ложь про музей 175-й школы: внимание к выпускникам, тем более с такой громкой фамилией (пила ли она кофе или предложила только мне? я не запомнил), и, словно с подноса, выложила мне приготовленные накануне (заодно перебрала и сама) останки отца, годные посторонним (хотя так трудно остановиться, когда смотрят прямо в глаза, грустят с тобой и понимающе улыбаются забавным историям и задают те трогающие вопросы… Их тебе давно никто не задает, а так хочется, чтоб говорили с тобой, как с ребенком! Мало теплых людей, даже родственникам – никому никого не жалко, и приходится, помолчав, против воли раскрыться случайному, но – теплу: вряд ли это пригодится для вашего музея, вы уж там сами отберите, что нужно, а про это я никому еще не рассказывала и вы никому не говорите, просто я… чтоб вы себе представляли – сама потом себе не ответит: зачем? Зачем признаются на допросах убийцы, против которых доказательств нет, – «излить душу», «муки совести» – как там еще сейчас называется Бог? кому мы служим?). Я под шелест волн смотрел на ее смуглое, словно сожженное лицо, на облако черных волос – такие, должно быть, называются «пышными», на гладь приличного привычного размашистого богатства квартиры, сделанной из двух, не запоминая, захлопнув чужую жизнь ненужным словарем (Сальвадор Дали, воровство колес, испанский язык, Кащенко, умер Сталин, «Прогресс», на полном содержании у отца, Средняя Азия, корь, бархатные шорты, письмо Хрущеву, тазобедренный сустав, Америка, партбилет, ЦРУ, «на суд пришли все мои женщины»), я погасил в глазах человеческое тепло и прекратил подачу раздувающих пламя вопросов – и Виктория Хххххххххх тотчас очнулась: где это я? уже столько времени?! – и по-хозяйски развязно, погромче обычного, словно толкнул:
– Вы знаете, что ваш отец был арестован в июле 1943 года за участие в подпольной организации и полгода просидел во внутренней тюрьме НКВД на Лубянке?
Она знала. И скрывала. Или не знала. И не хотела узнать. Совершенно не важно. Она совсем потерялась и никак не нащупывала, что сказать, и правдиво выглядела оглушенной, ей не хотелось, чтобы ее сейчас видели, особенно я, кому столько доверила.
– Отец не был… очень храбрым человеком. Теперь я понимаю, почему он не особенно уверенно ощущал себя в этой стране, – она по-другому увидела мои рабочие потертые руки с криво подправленными ногтями, надолго устроившиеся на ее столе, но ничего не спрашивала, я стал противен… либо все знала сама, читала справку о реабилитации.
– Школьники играли. Ничего серьезного. Но в организации использовались фашистские звания, и «рейхсканцлер», Володя Шахурин, застрелил одноклассницу на Большом Каменном мосту. Громкая история. Дело «волчат», «Четвертая империя», не слышали? – Я на ее месте пробудился бы от жажды, потребовал деталей: папа, вдруг расширившаяся жизнь отца, уже столько лет усыхающая в прошлом, долгожданные объяснения давних загадок. – Но она брезгливо молчала, и я помолчал, давая понять: главного не скажу, там много грязи, но есть возможность по-быстрому договориться. – Вы должны меня понять: мы не можем оставить без внимания этого дела, тем более что сейчас всплывают какие-то дикие слухи, публикации готовятся в желтой прессе… – я презрительно поморщился. – Чтобы остановить ложь, я должен опираться на материалы дела. Многое мне уже дали, но ради формальности архив требует доверенность от самих мальчиков или родственников. Я поискал, мальчики давно поумирали. – Если она созванивается хотя бы раз в год хотя бы с одним, мне можно подниматься и двигаться на выход, но я верил – нет, уж больно другим, чужим прожил в той проклятой школе Хххххх Хххххх, да и страх гнал их по противоположным концам жизни. – Родственники разъехались, повезло вот только вас найти… Вам не составит труда подписать мне доверенность, потому что роль вашего отца в организации, как я убедился, самая небольшая. Случайная. Чтобы вас отблагодарить, я дам вам расписку, что ни в каких публикациях, ни в каких экспозициях, ни в каких научных или публицистических моих работах, – перечисление впечатляет обыкновенных людей, – имя вашего отца и факты его биографии упоминаться не будут. Никогда. И я позабочусь, чтобы страницы дела с его показаниями уничтожили. Словно Хххххх в «Четвертой империи» и не состоял. – Я пододвинул ей свою расписку, свой настоящий паспорт и первой очередью – доверенность, с заметным местом для ее подписи.
Расписку она прочла внимательно, а доверенность взяла из вежливости, всего лишь подержать в руках.
– Но как-то… Нужны какие-то мои данные… Паспорт.
– Там все заполнено.
Виктория Хххххххххх горько усмехнулась, словно ожидала чего-то подобного, осторожно подняла доверенность и дважды проверила – цифра за цифрой, надеясь спастись, убедиться, что играющая ею сила все-таки уязвима и она может остановить свое ледяное сползание в худшее из того, что… Серия, номер, прописка, телефоны – всего-то сто долларов паспортистке, а получается сильнодействующе.
Я катнул ей ручку с черным стержнем, ни одним движением не допуская «нет», «потом», «я должна посоветоваться с мужем»:
– Только ваша подпись.
– Но такие доверенности… Я, правда, не сталкивалась… Как-то заверяют. Надо будет потом ехать к нотариусу?
– От вас больше ничего не потребуется. Только сейчас один раз расписаться. С нотариусом мы договоримся. Он заверит вашу подпись без вашего личного присутствия.
Мы – вот, что ломало ее, – мы ее, хозяйку хорошей квартиры, заставляли на кого-то работать, ей стала неприятна, омерзительна собственная искренность, открывшая мелкие подробности детства и смерти папы, искусно выманенное из нее тепло, доверчивость, пустившая чужого в дом, своя недавняя снисходительная вежливость к простолюдинам-краеведам, нестерпимо глупая своя готовность пойти на человеческий голос, хотя, как и всегда, никто никому не нужен с тех пор, как умерла мама, каждый один… и с усталой гримасой – все, что могла, чтобы указать нам место, отдалиться, спрятаться в надуманное равнодушие, превозмочь нас в цинизме и холоде, – она (на это я рассчитывал) широко, небрежным росчерком подмахнула бумагу и пихнула ко мне – вон!
В дверях я дал ей возможность еще по мелочи отыграться:
– Хотите, я сниму для вас копию показаний вашего отца?
– Мне ничего не надо.
Бегом, пропуская ступеньки, навсегда – я выскочил на свет и бросился через дорогу без светофора и перехода к набережной к двум человеческим фигурам, ждавшим меня напротив Нескучного сада, чуть правее Андреевского моста, – они оглянулись, уже все зная, – я помахал белым листом, и они смотрели на меня, как смотрят на бегущего ребенка, и вспышка света превратила их в фотографию, добавив резкости, и окончив, они так и остались – усыхающий, прямой, как вешалка, старик, в серых, намертво выглаженных брюках от единственного костюма, с морщинистыми, пятнистыми, уже нечеловеческими конечностями, висящими из коротких рукавов летней белой рубашки, – в седом сиянии седины, строго и печально смотрят глаза, немилосердной скобкой перехвачены губы – и веселый, краснолицый, рассыпающийся русский человек с деревенским жидким чубчиком набок, птичьей, клювастой, задорной головкой, с добрым, близоруко вглядывающимся лицом, с трудом остановленный фотоаппаратом, перехваченный в желании: навстречу, показать, воскликнуть, перемяться – так страшно ему остановиться и что-то понять… вот они и сейчас, я вижу, они ждут меня там в неопределенном летнем месяце, пока я схожу за ключами.
Я добежал через дорогу, и мы молча двинулись к мосту.
На первой ступеньке я почему-то оглянулся, словно она могла поджидать меня у подъезда, на улице в плывущей, истекающей ночи, – дверь заперта на верхний и нижний, меня здесь не было давно, соседи поменяли дверь, незаметно поменялось вечное детское население подъезда, здороваются ставшие незнакомыми школьницы-дылды, надо заново заучивать имена малышни… я остановился за порогом: вещи, что это? Вдоль стен в темени стояли коробки, тюки, что-то страшное громоздилось на вешалках – свою квартиру открыл? я уезжаю? Я, боясь пройти, перегнулся – а кухня? – кухонный стол едва виднелся из-под неизвестной пузатой посуды и свертков – да что это, словно в полусне, я тупо остановился: вспомнить что-то простое и поймешь… Высокая девушка показалась впереди, наверное, из комнаты, не выпустив электрический свет, не показав лица, и твердым неспавшим голосом:
– Не пугайся. Я перевезла свои вещи. И кое-что докупила. Я все потом разберу. Очень устала и вечером не успела. Давай, позавтракаешь? Или сразу ляжешь?
Я продвинулся по прямой и опустился на кровать – не верится, что дадут лечь, квартира готова на выезд, заезжают другие, я могу еще посидеть, болят ноги, на кухне можно спросить попить… мне показалось, что я сижу на берегу черной воды, вот она чуть впереди, плещет, мягкое земляное дно уходит под пресную воду, висят на ветках пресноводные крабы, а дальше только вода и с ней смыкается ночь… точно не засну; мне казалось: больше она ничего не скажет – она не подходила, словно и она, моя любимая, увидела воду и осталась с другой стороны, но говорила, чтобы я не думал, что один:
– Начала разбирать, но так трудно. Каждая вещь – мое прошлое: когда купила, куда надевала… С кем. Когда переносишь на новое место, вещи сопротивляются – заставляют вспоминать то, чего уже не будет, словно им тоже больно, я успокаиваю – привыкнете, мы будем очень счастливы здесь…
Я смотрел под ноги, иногда пробно переступая: нет, не хлюпает, в комнате точно кто-то еще, что-то задумали они; я уезжаю? куда? и чувствовал облегчение: пусть хотя в эту ночь что-то случится, я изменюсь и утром увижу мир страшным и чужим, вспомню про смерть, небольшое количество оставшихся дней и больше ничего – черное… я погружался в тишину, потолок не гладили расплывающиеся конусы автомобильного света, как гладили когда-то над кроватью мальчика в другом городе, где узоры на наследных коврах напоминали многовесельные корабли армии, идущей в Индию, все спали, то есть – все расступились, я раскрылся, раковиной, пустой – ничего нет, нечего отдать… она говорила жалеющим полуплачущим голосом, я уже так далеко, нет – давно не знал этой высокой, хотя привык – есть она.
– Шубы привезла, на зиму. Помнишь мою любимую шубу? Так радовалась, когда мне ее купили, что утром вскочила с кровати, накинула на голое тело и побежала к зеркалу… Знаешь, как приятно… Я знаю, тебя раздражает, когда все не на своих местах, не так, как ты хочешь. Я наведу порядок. Ты сможешь работать дома. К нам будут приходить гости. Мы будем одни, только когда сами захотим, – говорила она, представляя своего сына, утренние совместные чаепития, выполнение домашних заданий, крепнущую мужскую дружбу большого и маленького. – Мы устроим грандиозный Новый год! Потому что как встретишь Новый год, так его и проведешь – это я знаю точно! Мне бы хотелось все знать про тебя. Чтобы ты не скрывал свои желания, фантазии… Подсказывал, как тебе больше нравится. У тебя есть фантазии? Расскажи… Если мы не сможем осуществить их, то даже поговорить об этом будет очень волнующе. Мне хочется попробовать на природе – большие пространства меня не пугают… Хочется еще: красные кружева, свечи, масла… Зеркало. Мы все это обязательно попробуем.
Что-то требовательно и тяжело упало на кровать, рядом – я, не посмотрев, опознал рукой: ремень, стекло – фотоаппарат, а я его хорошо прячу, она прошла мимо огромной тенью, встала подальше и распахнула шубу, длинно забелев голой кожей от шеи до пят, водруженная на каблуки:
– Сфотографируй меня.
– Сегодня сфотографирую. А что мы будем делать завтра? Послезавтра?
Она ненужно постояла и, стыдливо сгорбившись, уползла куда-то далеко, пошуршала, захлопнула дверь и включила воду, первый звук – текущая вода; все двинулось, тронулось, отправился поезд, женщина плакала, словно в соседнем купе, – в моем, как я и предполагал, оказалось три вонючих ростовчанина с наколками РВСН на предплечьях, одного на вокзале приостановил милиционер за легкую выпитость и, выяснив, что поезд отходит вот-вот, усадил за решетку для составления некого рапорта, ростовчанин молил («Брат, брат…»), торговался («Ты за билет мне заплатишь, если я опоздаю!»), сулил пятьдесят долларов, милиционер тихо сказал: «Нас трое» – сто пятьдесят, и ростовчанин сдох и, отправившись с Белорусского вокзала, раз в пять минут повторял, робко взглядывая на меня:
– Проклятые москали! Всех до одного в Ростове буду в задницу..! Да у нас за сто пятьдесят рублей мент тебя будет..! Сто пятьдесят баксов! Москали – педерасты.
Они пообедали и пятьюдесятью граммами самогона упились так, что падали с полок; я показал проводнику сто рублей и до Бреста ехал в соседнем вагоне один – в Бресте пахло акацией, ходили старушки с просветленными лицами: «Курочку жареную? С молоденькой картошечкой?», дворники поливали газоны – полтора месяца без дождей, строители выкладывали брусчатку, ведущую к прекрасному слову «рюмочная», нервно переступали скворцы, взмывали ласточки – давно я вас не видел. Свободно по высохшей траве прыгали мелкие сухонькие старички-кузнечики – я долго ступал туда-сюда, пытаясь напасть на след, прихватил одного в надежде почуять, как забьются внутри кулака мускулистые травяные прыжки, но бедняга угодил в тиски между пальцев, тронув душу горьким: убил! но как только разжал кулак – выстрелил вверх и влево. Ожидая ночи, я полтора часа простоял посреди местного Арбата имени то ли Ленина, то ли Энгельса, разглядывая великолепно развитые задницы белорусок – чудовищные задницы в сочетании с тонкой талией производят сильнейшее впечатление, – и чуял себя моряком в портовом городе: хочется зацепиться здесь и не зацепишься, все равно ночью уплывать, всем сказать: я не такой, как вы, со мной надо по-особому; когда стемнело – двинулся к границе, она выглядела скучно: дорога, перегороженная железным заборчиком – забор выезжал и отъезжал на колесах, на нем висли загорелые мордатые молодцы с пачками долларов за поясом, с барсетками размером в ленинский шалаш в Разливе, и не верилось, что вон там – другая страна, другая история, язык, дома, воздух, та самая Польша, с которой нам тысячу лет текло одно дерьмо (включая чемпионат мира по футболу 1982 года). Я отправился в Брестскую крепость, что оказалась полем с залитыми бетоном кирпичными остатками, уткнувшимся в Польшу, как фокстерьер в барсучью нору, обведенным каналами с зеленой водой; проходя мост, мне захотелось увидеть большую рыбу, отчетливую и недостижимую, нет – вода пузырилась, что-то животно проглатывало с поверхности мелкими губами, но не рыба, нет. Вечный огонь, сгущая темноту, дышал ровно и спокойно, как добрая собака, я шел по крепости, карту ее рассматривал в семь лет и играл в героическую оборону, в памяти сам собой появился майор Гаврилов, пистолет ТТ… что бы появилось в памяти моего сына, если бы я оставлял сына, – Человек-Паук или покемон Пикачу? – Старухи, согнутые ивы, протянувшие корявые ветви над землей, помнящие все; я смотрел на нехотя подступающую тьму: вот в такое утро они и двинулись на нас, смотрели в бинокли… Я не знал, где начнется, где сможем оторваться и уйти за кордон, пока не наступила ночь, но верил: догадаюсь сразу; из кучи кирпичей у собора забрал зачем-то обломок, заворотил за угол и увидел – здесь. Старая знакомая – черная колонка, надо качнуть рычаг, чтобы пошла вода. Я схватился за рычаг, с радостно воскресшей умелостью припал губами к зашипевшей струе, вода показалась неледяной, но десны сразу заломило, – забытый вкус бабушкиной улицы, хотя, возможно, это всего лишь вкус ржавого железа, – и закрыл глаза.
Год
На Командорских островах начался лов голубого песца, снайперы Дадашев, Богданов и Джабраилов за семнадцать дней истребили шестьдесят шесть фашистов.
В Москве плохо убирают снег, школьники на каникулах чинят обувь красноармейцев, в зоопарке верблюд тащит за собой тринадцать санок. В доме на улице Горького отдельные граждане нарушают постановление Моссовета и колют дрова прямо в квартире. Молодые работницы, выполняя счет мести, делают за смену три-четыре нормы за Ольгу Селезневу, угнанную в неволю. В Советской Армии ввели погоны: пехота получила малиновый цвет, артиллерия – красный, авиация – голубой, кавалерия – светло-синий. В доме пионеров дети вечерами ножницами вырезают портупейные прокладки для головных уборов. Театр им. Станиславского покупает у населения кастаньеты и испанские гребни.
Учащиеся фабрично-заводских школ изучают методы метания гранат с лыж: левая нога вперед на колено, правая лыжа перпендикулярно для упора, граната на замахе, две палки в левой руке. В Москве соревнуются истопники-кочегары за экономию топлива, инженер Нюберг выпускает настольную игру «Бой танков», в тренировочном полете погибает Марина Раскова, 19 января наши войска овладевают городом Валуйки, освобождают мою маму и бабушку. Писатели совещаются «Как работать над оборонной песней». Киргизские охотники добывают с беркутами лис и волков – из меха шьют теплые вещи для бойцов. В цветочном магазине на Сретенке появляется белая сирень, любимица москвичей, – цветок нашей победы. Гр. Зенов выигрывает в лотерею десять тысяч рублей и просит передать их в фонд постройки авиаэскадрильи.
9 февраля советские войска овладели станцией Солнцево – освободили моего отца и бабушку. Выставка: что может сделать ребенок в подарок бойцу – баульчик для двух катушек и иголок, футляр для расчески, домино, футляр для конверта. Уволен директор магазина за неправильный отрыв талона для продажи сельди. «Дорогой дядя боец! Когда пойдешь в бой, бей немца насмерть. Я сам смелый, хоть и малыш».
Весна пришла рано, ожидали бурного паводка, грозящего унести оставшиеся на льду Москвы-реки штабеля дров, освобождены проклятый Ржев, Вязьма, сержант Васильев вызвал огонь на себя, когда его землянку окружили немцы. Майор Богачев во вражеской траншее застрелил в упор трех немецких солдат и офицера, а когда кончились патроны, убил прикладом еще троих немцев. Колхозник Харитонов, тяжело раненный оккупантами, собрав последние силы, крикнул: «Да здравствует Советская Родина! Смерть немецким захватчикам!»
Детские мастерские ремонтировали тумбочки и табуретки. Возобновилось производство тульской гармони. В апреле награжденные Сталинскими премиями слали благодарственные телеграммы императору, получая одинаковые ответы: «Примите мой привет и благодарность», почтальон Шалаева седьмого апреля разнесла только часть писем, а остальные спустила в унитаз – четыре года лагеря. Через пять дней Калинин принял верительные грамоты чрезвычайного посланника и полномочного министра Мексики Кинтанийа, колхозники начали сеять на коровах и быках, заведующему гаражом Лохуарду в парикмахерской отказались вытереть мыло после бритья, коли он не желает освежиться одеколоном.
«Знаешь, о чем я мечтаю ночью или когда бываю один? Ну, во-первых, конечно, о победе. Потом о тебе. Вот приезжаю я в Москву. Схожу с поезда. Солнце светит, деревья шумят. Навстречу идешь ты со своими подругами. А я, между прочим, приехал не один, а с товарищами. Мы идем по широкой улице. Разговариваем, смеемся. Всем весело и хорошо. Заходим в ресторан. Знаешь, я никогда не был в настоящем ресторане. Садимся за столик, кругом мраморные колонны, хрустальные люстры. На столе бутылки – лимонад желтый с пузырьками и еще всякие разноцветные штучки, пирожные, конфеты. Я читаю вам стихи», – письмо разведчика девушке. Милиция медлила с оформлением огородникам постоянных пропусков для поездок за город.
Двадцатого апреля мексиканского посла принял т. Сталин и через два дня ответил на письмо президента Мексики Авила Камачо.
Восемнадцатого мая Президиум Верховного Совета СССР назначил т. Уманского послом в Мексике. Тяжелые воздушные бои на Кубани, снайперская война.
Второго июня садоводы приступили к посадке малины. Молодежь помогает семьям фронтовиков обрабатывать огороды. На бульварах торгуют газировкой, морсом, квасом, хвойным витаминизированным напитком – стакан содержит в пять раз больше витаминов, чем один лимон. Третье июня – четверг. В «Ударнике» – «Она защищает Родину».
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Мексика | | | Июня (далее) |