Читайте также:
|
|
– Левашова согласилась пустить меня в квартиру. Завтра. Я сказала, что работаю в социальном отделе управы и разношу подарки ветеранам ко Дню Победы. Очень стыдно обманывать. Можно я возьму деньги и куплю ей чайник, что быстро нагревает? Вы любите кино?
Идиотский вопрос.
– Может быть, мы сходим в кино?
Мне не хочется. Мне не интересно. У меня много работы. Я тебе не обязан. Ты не отсасываешь в кино.
– Сходим. – Что ты красномордо застыла с трясущимися руками, возьми хоть какие-то бумаги, сейчас ворвется Алена. – Выходите и медленно идите в сторону Сухаревки. Я вас догоню.
…Алена презрительно смотрела в окно.
– Я попробую договориться с Левашовой, с вашей секс-бомбой?
– Нет.
– Почему? С ней уже договорились? Почему не я? Почему «так получилось» – я была на месте и не отключала телефон. Не знаешь? А кто знает? Само получилось? Я еще работаю с вами? Каковы теперь мои обязанности? Что значит «ничего не изменилось» – все изменилось! Просто приходить и получать зарплату? Подпиши, пожалуйста.
– Четвертое заявление об уходе? Могла бы оставить секретарю.
– Не обижайся. Просто у меня есть своя жизнь. Мне предложили работу. Я прошла три собеседования и с первого раза сдала тесты.
– Мерчендайзером? Торговым представителем в регионах?
Она взмахнула рукой: а, знаю наизусть и не ждала другого! – повертела подписанную бумагу: куда? – и все-таки склонилась для холодного поцелуя и прошептала сквозь подкатывающие слезы:
– Так надо. Так будет лучше нам. Я должна попробовать. – И добавила из американских кинолент: – Я люблю тебя.
Я пожил в пустом кабинете, подвигав нелюбимых брянских морячков, ранние – грузные, грубые, словно лепили дети, особенно гранатометчик с расплющенным лицом; я рассматривал развалины: вот теперь все? нет, не все – так не кончается, больно и не жалко, захочу ли я увидеть ее? Я вручил сторожу ключи и спустился по лестнице (мы квартировали над автосалоном), предполагая в худшем случае встретить за стеклянными дверьми замерзшую собаку. Так и есть: Алена стояла отвернувшись, уже, наверное, давно изображая поиски в сумочке чего-то запропастившегося и заготовив удивление: а, это ты…
– Я думала, ты уехал, машины нет. Пойдешь до метро?
– Я пойду один.
Алена всевидяще всмотрелась вниз – до «Комсомольской», вверх – до «Сухаревской» и обнаружила то, что должно, ненавидяще сверкнула глазами, сгорбилась и ушла от меня шагом, напоминающим бег. Давно не заходил в кино, «Алмаз» на Шаболовке, так все изменилось – очереди в кассу, на некоторые сеансы «билеты проданы», множество блондинок с острыми коленками, шумные, матерящиеся мальчики в спущенных штанах, смуглая и губастая девка в отсутствующей юбке насыпала попкорн, измученно всматриваясь поверх клиентов. Нас пустили заранее в пустой зал – две минуты я изучал кресло: шестеренки и моторы опускают спинку, поднимают ноги, как у зубного врача. Секретарша вдруг тронула меня за локоть сильным, искренним прикосновением:
– Почему Алена Сергеевна не хочет у нас работать? Из-за меня?
– Я открою тебе тайну. Просто у нее дряблый зад – бесформенный, ни маленький, ни большой, ни рыхлый. Просто никакой. А я специализируюсь на толстых задницах. Это единственное, что мне интересно по-настоящему. Я могу вас взять на подмену, если хотите. Но мне вас жалко!
– Я поняла. У меня просто недостаточно толстый зад. Сгустили свет, и загрохотала реклама, я, спотыкаясь, отправился на выход, взял у смуглой девки с попкорном номер телефона и вышел на воздух, на вытертый зеленый коврик, расстеленный до проезжей части, в конце коврика ожидало желтое такси, и я поехал через Мосфильмовскую, читая эсэмэски: «Приезжай в гости», «Хочу захлебнуться тобой». Осталась ли в холодильнике вода? Кошка сидела в форточке, свесив лапу, узнала меня и спрыгнула в комнату – встречать. В подъездной полутьме полистал на подоконнике у мусоропровода книги, выложенные на выброс, – все про сложный крой одежды, – и отпер дверь; есть ничего не хотелось, говорить ни с кем не хотелось; как это люди ходят в кино? Нагрел воды в ведре, сполоснулся, открыл окно настежь, бросил на диван простыню, подушку и одеяло, разделся, прочитал три страницы «Советская разведка в Америке» В.В.Познякова, погасил свет, и кошка прыгнула мне в ноги.
… – Литвиновых тут показывали по телевизору. Миша вот так вот сидит, головой опирается, все говорит Флора, а он только: да, да, да. Инсульт, что ли? У нее должна быть нормальная пенсия. А у него военная пенсия? Мне Петрова рассказывала: Миша кончил авиационный техникум, пошел в мехмат, а тут война, Куйбышев, и его забрали в военную воздушную школу, но Петрова говорит: ни на какой войне не воевал – его убирали в центр, как только начинался бой. Он даже не нюхал, что такое война! А по документам – участник.
– Как вы попали в эту семью?
– Я приехала из Англии и жила как раз в доме дипломатов у Красных Ворот. Хоромный тупик, вы знаете? Серый такой дом, как тогда было модно – по немецкому типу. И Дивильковский там жил, и Нойман, и Карахан, пижон ужасный, и Уманский. На третьем этаже – Стомоняковы. Рубинин на пятом. Литвиновы на четвертом. Мама, Айви Вальтеровна, слышала, что мы с сестрой все время говорим по-английски. Я ненавидела свою сестру, девять лет разницы, ничего общего нету. Я в Англии в теннис хочу поиграть, а коляска на мне, не отойти. Я ее возненавидела! Даже не разговариваем.
И моя мать сказала: тут одна англичанка звонит и все время просит, чтоб ты зашла. «Что я пойду к взрослой женщине?» – «Сходи. Неудобно».
Я очень скучала, я пыталась Москву узнать – Мясницкую, Садовую, Басманную, Сухаревская башня еще была, но только не вечером, потому что лично ко мне вечно мужики приставали. Книг нет, газет нет, в какой двор ни зайди – всюду воняет. Никто не ездит на велосипеде.
От скуки отправилась к англичанке. Встретила с восторгом! Наконец! Наконец! Разговорчивая, обаятельная, очень может привлечь. «Я одна, муж в Женеве, дети в лагере», и в ночной рубашке; поймала на удочку: «Газеты хочешь читать – приходи, я получаю, и книги волшебные бери». Она одинокая, болтливая, интересная, глаза выразительные – и так меня затянула. Звонит: приходи на чай, будут гости из Англии, я и топала с первого на четвертый.
В сентябре Максим Максимович приехал, он после Женевы заезжал лечиться в Мариенбад. Я не понимала: кто он? Что он? Что такое «нарком»? Китайская грамота. За ним Таня приехала, и мы сдружились. А Мишка все матом любил ругаться. Папе жаловалась, маме жаловалась, ничего не помогало. И меня за косу драл. Как пройдет мимо, так за косу тащит. В один день рассвирепела, попалась какая-то палка под руку – как трахнула ему по голове! До сих пор помню этот звук. Отстал. Не пожаловался. Вредный был по всей нашей жизни. Мы с Таней вымыться хотим вечером, можем вдвоем встать под душ. А этот стервец наливает ванну: я буду мыться! Ляжет, час-полтора лежит, читает книжку. Выходит – чистая вода, даже не намылился. Дразнить любил. Каждую зиму мама одного его отправляла в санаторий – любимчик!
– Сколько вам было?
– Четырнадцать лет. Потом я оставалась у них на ночь по выходным, у моих-то комната в коммунальной квартире на всех. А потом Литвиновы переехали на Спиридоновку, сперва во флигель, я приехала туда в гости, и мама тут же распорядилась: вот это Мишина комната, а здесь вы будете с Татьяной спать – так я вошла в семью. Когда папе исполнилось шестьдесят, Сталин ему «кадиллак» подарил, голубой, как у Чкалова, но у Чкалова «паккард»… И нас переселили в морозовский особняк – комнаты огромные, по восемьдесят метров, дуб, мы заняли весь верхний этаж.
– Ваша девичья фамилия Буяновская?
– Моя девичья фамилия не имеет никакого отношения… Я даже отчество сменила. Настало время получать паспорт, Максим Максимович решил: «Надо твою мать вызвать, мы переговорим. Девочка, ты ничего не понимаешь, тебе лучше сменить фамилию. Неизвестно, что будет». А что будет? Отца уже в Мурманске арестовали и расстреляли как шпиона. Я ничего не понимала. Я как овца. Не привыкла ни к чему. Литвиновы единственные, с кем общалась.
Я позвонила матери: знаешь, с тобой хотят поговорить. О чем? Я не знаю, просто поговорить. Я не присутствовала. О чем-то поговорили. Мать ушла. Я так ее и не видела.
Максим Максимович говорит: «Вот теперь ты будешь Зинаида Максимовна Литвинова. Так лучше».
Так меня спасли, таких историй много – меняли детям фамилии, увозили за Урал, потрясающее время! И все руководство почему-то взяло приемных детей: у Сталина, Калинина, Орджоникидзе… У Рудзутака была приемная дочь… Или племянница? Ее заслали в глубокую Сибирь. Она без конца писала Швернику, потом еще кому-то на «Ш», я забыла. Никакого ответа. Микояну, Калинину написала. Они все ее знали. Нет ответа. И тогда она послала только свое фото – без всяких слов. И тут же ее из лагеря забрали, вернули имущество, квартиру дали. Потрясающее время!
– Ваши новые родители…
– О-о, они совсем разные люди… Папа любил танцевать. На всех приемах! И со мной даже. Привозил из-за границы много пластинок. Танцы – это движение, движение, мы по два часа гуляли и летом, и зимой, я на лыжи его поставила, хоть немножко, но ходил и редко падал. Решительный, твердый очень человек.
В десять утра как штык выезжал на работу. В пять часов как штык ехал обедать в кремлевскую столовую и получал на ужин паек: французскую булку, икру – все нам доставалось.
Приходил, сразу спрашивал: кто дома? Сразу обходил все комнаты, в кабинете снимал китель, надевал кофту с треугольными пуговицами и ложился на диван: «Я должен пятьдесят минут поспать». Вечером выходил к ужину.
Мама жила своей жизнью. С папой они дружили, но не имели ничего общего. Ей скучно было. Прихожу: она в постели. «Вставай, вставай, нельзя лежать!» – одевала ее в красивый узбекский халат, заставляла завтракать. Переводила с английского она много, но все равно скучала. Муж уехал на работу, дети ушли в школы – что делать? Дружила только с американцами, тогда много приезжало советских американцев. А папа это не одобрял: «Пойми, я не могу к себе в дом приглашать иностранцев!» Хозяйством не занималась. Мне кажется, за всю жизнь даже чая не поставила на плиту. Все делала женщина Афанасьева, что жила при кухне.
Все вместе встречались только за ужином. Так всю жизнь и прожили.
– Почему между ними не было любви?
– Мамина мама в семьдесят лет имела любовника и дочь поучала: каждая женщина должна иметь любовника. Наверное, это влияло.
Так получилось, что школу мама не кончила, нянчила сводную сестру, устроилась в какую-то контору переписывать цифры: «Я умирала от этой работы», через культурную подругу Филис познакомилась с русскими большевиками в Лондоне. А большевики жили скучно, ждали революции и думали: еще ой как не скоро. И вот под таким влиянием – папе под сорок, семьи нет, революции нет, она – англичанка, певучая и жизнерадостная, – что-то у них там и завязалось… А еще она помогала ему с переводами писем. Папа часто повторял: как она мне помогала, как она мне помогала. А потом у него вдруг вырвалось: «И как же она изменилась, когда мы приехали в Москву».
Я не поняла, что он имел в виду.
Но я поняла, что ей нечего было делать в Москве. И она создала свой мир и поселилась в нем: любила на выставки ходить, тянулась больше к абстрактному, в модерн. Р-овым увлекалась, он тогда только появился, завела любовников. Я этого не знала, от Уманского мне здорово попадало.
– Вы знали Константина Уманского?
– Он заведовал отделом печати, и все мамины любовники инокоры шли через него. Она брала с собой американского корреспондента и везла на дачу. Звонит Уманский: «Зина, ты в своем уме?» – «А что я сделала?» – «Почему ты разрешаешь маме возить иностранцев одной на дачу? Ты что, ничего не знаешь?» – «Понятия не имею. Откуда мне знать?»
Помню случай. Воздвиженку знаешь? Там Президиум ЦК, чуть дальше кремлевская больница, а на углу магазин, где продавали старые книги, – хороший там дядька был, все запрещенное давал нам с Татьяной, и мы рылись, рылись: Есенин, Блок, Белый, Хлебников… не важно, потом все это ликвидировали. И однажды мама взяла меня на Воздвиженку: «Идем в гости». Она, я, Уманский и один корреспондент, Кеннет его звали. Поднялись на третий или четвертый этаж, Костя открыл своим ключом, сели, поговорили немножко. Тут Костя встает и толкает меня в бок: «Ну, Зина, мы уходим». – «А мама?» – «Это тебя не касается». И мы ушли, а мама с Кеннетом остались. А оказалось это место – гостиница НКВД!
Еще один иностранец приехал как турист – Джок. И мама к нему привязалась, и на квартиру к нему ходила. Папа несколько раз делал ей втык, чтоб в нашем доме Джок не появлялся, поэтому, если иностранец засиживался допоздна и приходил папа, я прятала Джока в шкаф.
А папа кричал маме много раз: «Я не могу их убедить, что ты ничего не знаешь!!! Они-то думают, что я что-то тебе говорю о работе!»
И вот однажды мама приехала к Джоку, а его нет. Исчез. Какие-то люди за ним пришли, велели собрать вещи и увели. Знакомые австрийские коммунисты в тот день оказались на Белорусском вокзале и видели, как Джок в сопровождении штатских шел по перрону – и его посадили на поезд.
Наверное, папа попросил, чтобы Джока убрали. Он сказал: «Мама не понимает, какую мне роет яму».
– Что изменилось в вашей жизни после отставки Литвинова?
– Первого мая мы ходили на демонстрацию и, как все порядочные люди, уехали на дачу. Третьего вернулись в Москву, я вернулась из института, и где-то в четыре часа – биб! – гудок папиного автомобиля. Что случилось? Он же должен сейчас ехать в кремлевскую столовую. Заболел? Ничего не понимаю. Выхожу на лестницу: папа поднимается. Входит, открывает свою комнату, кладет портфель: «Можешь меня поздравить. Я больше не нарком».
На пленуме его расчихвостили, только один человек выступил в защиту. Сталин. Поэтому папу не тронули. Несмотря на то что считали евреем. А он себя евреем не считал. Возмущался: я иврит знаю? В синагогу хожу? Книги священные я читаю? Какой же я еврей?! Он очень переживал, когда его называли евреем.
И продолжили мы жить, как прежде: за квартиру не платили, за питание не платили – все присылали: от фруктов до икры. Ездили на дачу, словно ничего не случилось, но на даче начались распри: кто куда – у Тани встречи с молодыми людьми, бросила школу, занялась живописью, Мише хочется на концерт… Все разошлись.
Кончилось тем, что я с папой вечерами на даче оставалась одна – такая я приученная и домашняя. Как кошка. Вечно дома сидела. Если в театр, то с папой. А у него пневмония ужасная, кашлял над туалетом до рвоты. А рядом только я. Я ему горячее молоко делала, чтоб без пенок.
– Некоторые говорят, он любил вас…
– …Ни к чему это. Он, конечно, ко мне тепло относился. Может быть, за мое внимание. Баловал. Это я согласна. Шоколад привозил швейцарский. А я с Татьяной поделюсь. Когда Татьяна переключилась на живопись, папа возмутился сильно и пригласил Грабаря посмотреть: есть талант? Грабарь ничего особенно не сказал. Папа перестал Татьяне деньги давать. Я возмутилась: «Это жестоко! Как же она на трамвае поедет, на автобусе?» – «Пусть мама ей дает!» Это был его способ отыграться. «Школу не кончила, а кидается в живопись!»
Мы гуляли. Он сказал: «Я надеюсь, что если меня заберут… Я на вас надеюсь». – «Что надеешься?» – «Что не выдадите. Не подпишете то, что нужно. Но если маму заберут – мы все пропадем». – «Почему ты так к маме относишься?» – «Потому, что она все подпишет. Ей все равно».
Он всегда ходил, любил ходить, и в кармане – кольт, вот такой. А в портфеле у него в кобуре вот такой наган. «Почему ты это носишь?» – «На всякий случай. Я живьем им не отдамся». Он попросил меня найти человека, кто бы прочистил наган, и я не придумала ничего умнее, чем попросить начальника папиной охраны Левашова…
У папы не было охраны. Потом, когда начал часто ездить, появился латыш. Латыша посадили, и появился Левашов. Производил интеллигентное впечатление. И у нас роман закрутился, Левашов обаятельный, харизматический, в университетском городе вырос, Томске. Так отличался от всех энкавэдэшников…
Папа мне твердил: «Ты глупая и наивная! Он специально подослан докладывать, что у нас в семье творится!» Я смеялась: «Папа, ну что он может сказать? Что ты танцуешь под патефон? Что ты рад, что не работаешь?
Что целый день сидишь без дела? И ходишь гулять до столовой?»
– Уманского вспоминают как красавца, все его любили… И дочь, говорят, красавица…
– Сексапильный. Он и за нами с Таней ухаживал, лез в постель. Прием в особняке, кончился ужин, он поднялся ко мне в комнату. Я его выставила. Он – в следующую комнату, к Тане. И все это так невзначай: ой, я ошибся дверью…
А девочка, дочка: не столько красавица, сколько у нее были изумительные курчавые локоны.
– Говорят, Уманский ухаживал за Петровой…
– Петрова! Вообще – странная женщина! Непонятно, откуда взялась. Ее лицо – сфинкс. Я не видела ни разу, чтобы она хотя бы раз улыбнулась. Смуглая, изящная. Такая типичная коммунистка. Бывало, месяцами мы ее не видели, а потом она появлялась. Я подозревала, что она связана с НКВД. Откуда она появилась? Сперва у папы секретарь был на «дэ», бывший дипкурьер. Потом секретарь на «эль», из комсомола, сын большевика, но его посадили. Потом Козловский, но папа послал его в Бельгию, чтобы спасти от ареста. И появилась Петрова.
Официально числилась в издательстве, а связь держала с энкавэдэями. И каким-то образом ее взяли в Наркоминдел, и она зацепилась. Звонила и говорила папе: я к вам приеду на дачу! Я слышала, мама сказала папе: «Я не знаю, что делать, она навязывается. Не могу же я каждый день говорить: не приезжайте!»
Роман у нее с Уманским был. Но романы у нее со многими были.
– И с Литвиновым?
– Я не могу это говорить. И отрицать не могу.
Папа мечтал, чтобы я стала врачом. Но из-за замужества институт полетел, хотя сдала все экзамены, кроме хирургии.
Я вышла замуж за Левашова, началась война. Мама, Флора и Павлик уехали в Куйбышев, а я с мужем далеко в Сибирь, за Новосибирск, в деревню. Я на восьмом месяце беременности, у меня день рождения 15 октября, и у меня бзик – хочу день рождения отметить в Москве! Все меня отговаривали, муж сказал: не умно, но я показала документы, чья я дочь, и мне тут же дали билет.
Еду в странном полупустом вагоне, без матрасов, без света, проводники в перчатках, все пассажиры из НКВД: дубленка, ремень, наган, непонятные разговоры – «на Большой земле, на Большой земле»… Партизаны, что ли? Началась бомбежка – они из вагона попрыгали, я, конечно, осталась. Они вернулись, а с ними ехал врач: «Как вы могли остаться? В таком положении? Зачем вы едете?» – «Какая разница, где погибнуть – тут или там?»
С вокзала звоню папе: «Я приехала!»
Он гробовым голосом: «Что ты сделала… Немцы под Москвой!» – «Неужели?» – «Мы ведь уезжаем в Америку через Куйбышев». – «А я приехала на день рождения!» – «Сумасшедшая».
Он прислал к Ярославскому вокзалу машину, и я приехала к нему в кремлевскую столовую. «Что ты сделала? Москва эвакуирована, не сегодня завтра мы должны уехать…» А мне не страшно! Ни от сирены, ни от бомбежки. Я в бомбоубежище ни разу не пошла!
Мы поехали в Куйбышев, папа как-то виновато говорит: «Ты не возражаешь, если с нами Петрова поедет?» Для меня это обычное явление, так она присосалась, я только подумала: «Где же ее сын?» Она появилась на вокзале, мы ехали с охраной, в пустом вагоне безо всяких удобств. Только три ящика продуктов, чтобы кормить охрану.
Едем. «Пап, а что Петрова будет в Куйбышеве делать?» Он так тихо и спокойно отвечает: «Она с нами поедет в Вашингтон. Оформил секретарем. Мама велела ей за мной смотреть, когда уезжала в Куйбышев. Вот она и взяла надо мной шефство».
Поедет и поедет, но я заметила, когда пыталась уснуть, что в папином купе все время горит свет. И я встала и прокралась со своим животом, смотрю: он там лежит. А она сидит рядом.
– Айви Вальтеровна переживала из-за отношений Максима Максимовича и Петровой?
– Ничего, ничего…
Вопросы на ответы
«25 июля. Мать была актрисой, а последнее время работает электротехником в артели „Промремонт“.
В начале июня я зашел в школу и услышал, что Володя Шахурин и Нина Уманская якобы несколько дней назад были убиты у Большого Каменного моста. Кем убиты? Не знаю».
Кто-то составил план воспитания и начал по плану. Первые три дня мальчикам приносили баланду с кильками, а потом откармливали как на убой.
«Болотовский рассказал, что С.М.Шахурина говорила, что были кем-то убиты и ей неприятно, что некоторые ученики нашей школы говорят, будто бы Володя застрелил Нину и после покончил жизнь самоубийством».
Днем они читали. Серго Микоян упивался Достоевским и «Приключениями Рокамболя», обнаружив, что, как и Рокамболь, томится в камере 413. Хмельницкий сидел в 91-й, хорошей камере с унитазом и умывальником, и ждал тележки из библиотеки – за полгода они прочли больше, чем за прошедшую и последующую жизнь. Реденсу сосед по камере представился киномехаником Мастерковым (якобы арестовали за сгоревший кинопроектор), Мастерков пересказывал фильмы, соскальзывая к: «А может, кто подучил вас в эти… игры?», исчезал на побывки, возвращаясь с хорошим куском сливочного масла. Допрашивали ночью.
«Володе нравились методы работы ордена иезуитов: обман, хитрость, интриги. Особенно нравилось изречение: младший член должен быть трупом в руках старшего. Хотели назвать организацию 'Орден иезуитов XX века', но заспорили. Создали руководящий чрезвычайный совет. Иностранный отдел возглавил Реденс, агитацию и пропаганду – Хмельницкий, вооружение и финансы – Барабанов. Шахурин – вождь, рейхсфюрер. Вано – шеф и покровитель. Собирали по десять рублей в месяц. Для каких целей собирали денежные средства? Деньги для приобретения оружия для своих дивизий. У Шахурина имелся испорченный пистолет 'бульдог', пугач 'вальтер' и большой нож. У Микояна Серго небольшой пятизарядный револьвер или пугач, у Кирпичникова старый штык и нож».
Реденс не доставал ногами до пола, на первом допросе следователь вдруг сказал, отвлекшись от стального полета ему в душу: «Ты уже большой, а ногами болтаешь…»
… С ними говорили лучшие мастера предсмертной беседы Империи. Знаменитый Шейнин, сыщик с моноклем, – даже ненавидящие, описывая его, не обходились без «интеллигентнейший», выходец из многочисленной еврейской семьи, одной из четырех приведенных в революцию агитацией лично Кагановича. (Мальчики не боялись только Шейнина: он улыбался. Серго Микоян на всю жизнь запомнил лживую истину: если на допросе улыбаются – ты выйдешь.) Богдан Кобулов, замнаркома НКВД, приятель Уманского, так запомнившийся собеседнику из тех немногих, кто после разговора с Кобуло-вым прожил дольше недели: «крупная голова, полное лицо человека, любящего поесть и выпить, глаза навыкате, большие волосатые руки и короткие, кривые ноги». Дочь Кобулова – за это благодарны все и что-то немногое прощали папе – не сторонилась родственников арестованных и казненных, не отводила при встрече глаз. Страшный, высокий и красивый Лев Емельянович Володзиевский, одно из чудовищ Лаврентия Берии, ходил из угла в угол – ему потом доверили вскрывать гнойник разгула Васи Сталина в ВВС Московского округа.
Больше всех мальчики боялись генерал-лейтенанта Сазыкина. Николай Степанович не улыбался, мрачный. У всех людей правды мальчики, игравшие в фашистов, вызывали омерзение, но только Сазыкин его не скрывал. Почему? Скорее всего потому, что, послужив наркомом госбезопасности Молдавии, но еще не занявшись атомной бомбой, в то лето Николай Степанович не только неотлучно находился при Берии, но и возглавлял Четвертое управление, секретно-политическое, изучая ржавчину железных людей: похоть, порочные наклонности, пьянство, барство, присваивание блестящих безделушек – все, что следовало знать императору, – подустал от низости и не считал нужным улыбаться этим…
«Немецкие книги В.Шахурин получал от Вано тайно от родителей. По чьему совету читал? Не знаю. Говорил, что ему нравятся некоторые принципы Гитлера. Врага надо принять ласково и предложить отравленную конфетку. Говорил: когда подрастем, займем руководящие посты и будем проводить свою политику. Какую?
Володя видел себя сперва дипломатом, а потом диктатором и стремился к достижению господства дипломатическими и военными путями. Из немцев создадим армию для завоевания других государств. Из Франции устроим кафешантан. Главное – собирать сторонников».
Если выкованные из железа бывшие наркомы госбезопасности на следствии становились воском, то семиклассники, восьмиклассник и шестиклассник представляли собой набор пластилина «Зоопарк» – из них можно вылепить все. Но следствие, следуя плану воспитания, всего не хотело, лишь вяло и поверхностно царапало: а не руководил ли вашими играми взрослый, какой-нибудь заезжий американец?
Реденс выгораживал себя и топил остальных, требуя очных ставок (и ставки проводили), лишь бы выбраться вот туда, за лубянское окно, где так отчетливо видны круглые, добрые окна «Гастронома». Серго стыдили: твой брат погиб, второй сражается, а ты – играешь в фюрера! Серго заплакал, а поплакав, спросил, взглянув на вспышки за окном: «Москву бомбят?» Нет, хмуро ответили ему, как чужому, это салюты. Москва салютует победе на Курской дуге. Ты разве не знаешь?
«Володя планировал прийти к власти с помощью Японии, которая даст оружие и взамен получит Дальний Восток.
Любимая фраза его: 'Когда мы придем к власти'. Планировал построить виллы в Австралии и других частях света.
Показал мне на карте остров в Индийском океане – здесь будет наше государство! И сказал: 'Куда же мне девать папашу? Что ж, отведу ему какую-нибудь дачу. Пусть живет'.
Говорил, введет частную торговлю и частную собственность, откроет роскошные рестораны с музыкой и танцами, фешенебельные кинотеатры, и каждый будет делать то, что хочет.
В чем состояла практическая деятельность вашей организации 'Четвертая империя'?
Мы перестреливались из рогаток». Допросы кончились. Наступила тишина. О смерти мальчики не думали. Это они помнят точно.
– Хватит. Я все равно там ничего не вижу, – и я зажмурился, чтобы сберечь глаза от ударившего света; мы выехали с Борей на платную рыбалку электричкой в сторону Апрелевки, обсаженные живыми людьми. – Их план понятен. Мальчики повторяют подсказки следователей – Япония даст оружие и взамен получит Дальний Восток! Все – для императора, понятным ему языком. Чтоб не тронул отцов.
– Все вешают на Шахурина. На мертвого, – буркнул Боря.
– Заметь – ни слова про Нину. Большой Каменный мост – их слабое место. Надеются, император поверит в несчастную любовь, кавказец, горячая кровь – должен поверить: будь моей или убью! Боря, отсюда мы ни хрена не увидим. Надо ехать на место происшествия. В третье июня.
– А доверенность? – Боря лузгал семечки и плевал шелуху в газетный кулек, свернутый рупором. – Мальчики не дадут.
– В обвинительном заключении восемь человек. Мы взяли только пятерых.
– А остальных уже нет: Барабанов, Хххххх, Кирпичников. А что мы знаем про них? Я считаю, – Боря нагнулся ко мне, перекрикивая ручную голосистую торговлю, – надо купить вход. Выходить на серьезного человека в ФСБ. И заносить котлету. Штук сто зеленых. А Наумыч против! Говорит, на входе правило должно соблюдаться. А по правилу кто-то сам должен пустить. Или Наумыч уходит. Только кто нас пустит? – И Боря тронул за рукав разносчицу, заливавшуюся в проходе: «Каркадэ из лепестков суданской розы! Любимый чай фараонов!» – Так фараоны – это ж милиционеры! – И вгрызся в худощавого соседа с горбатым носом: – Ты откуда?
– Из Москвы.
– Не, вообще откуда?
– Из Грузии, – без охоты признался мужик.
– Откуда из Грузии? Поти? У меня друг был заместитель председателя парламента Абхазии. Все, говорил, у него будет. Убили его, когда война началась. А мать у него сто два года прожила. Уже вторые зубы начали расти. Он был мингрел.
– Это харощи…
– Война зачем-то, – и Боря вздохнул, – убивают друг друга. А надо жить!
– Канещь.
Боря хрустнул семечкой и налег на грузина тесней:
– На заказ едешь? Убивать кого? Нет? А нож есть? Какой же грузин без ножа? – И обернулся через проход к лежащей собаке, порода колли. – Дай лапу. Ну, дай лапу! Ну-ка, дай лапу!
– Мужчина, я прививку от бешенства не делала. Боря ударил себя свободным кулаком в грудь и заплакал:
– Меня не укусит. Она чует, что я по жизни – собака! Возвращаться пришлось одному; за щупающими лучами фонариков к станции брели горбатые от рюкзаков люди в безвозмездном сопровождении бродячих собак, разгоняя по округе скрип и посвист тяжело груженных тележек. Все дачники несли цветы, словно на похороны. Люди поднимались гуськом на платформу и замирали в утробной тьме, словно дожидаясь очереди родиться, пока не появился электровозный растущий ослепляющий глаз, – в луче электровоза завиднелся пар человеческого дыхания изо ртов и дымок от брошенной на рельсы сигареты.
Странно смотрелись эти же лица уже на вагонном свету; я отвернулся к заоконным огням на переездах и опознавал встречные поезда: Москва—Симферополь, второй Москва—Симферополь, жуткий Москва—Ейск стоял рядом три минуты, а потом тронулся и потащил мимо пустые вагоны, разбитые стекла и одинокую фигуру, бугром легшую под два одеяла.
В городе девушки в синих фартуках доили почтовые ящики. Люди в белых заплатках шли от травмопункта. Пошел снег. Человек ничего не может сделать с ветром. Временем. Морем. С «пошел снег», «падает снег». С самим собой. Может себя сломать. Но не сломаться не может.
Я остановился у рыбной витрины: форель без головы, кижуч с головой, лимонема, нототения (тушка), путассу, гренадер, минтай индивидуальной заморозки… Дорога вытягивала из-под утренних трамваев розовые от рассвета рельсы, как две нитки. По щиколотку в мокром снегу я обернулся – девушка в трамвае с черными длинными ровными волосами, в очках, говорит по телефону, вот так двигаются ее глаза за стеклами очков, так поднимаются брови в поддержку сказанного – провинциальная красавица с обычным девизом «Всеми попользоваться и никому не дать»; я иду домой, тунгусский метеорит падает спать. Только выброшу мусор. Ведь есть где-то место, где копится мой мусор. Письмо с перечислением выброшенного за последние триста дней – ничего страшней по почте человек получить не может.
– Это я.
Я вздрогнул – Алена сидела на подоконнике. Всегда, когда я захожу в свой подъезд, мне кажется, что сейчас меня встретят.
– Пустишь меня к себе? Давай опоздаем на работу. Я просто посижу. Ты ляжешь поспать, а я сяду рядом и тихонечко буду гладить твои волосы, целовать глаза… Сварю кофе.
Хорошо. В туалет у тебя я могу сходить? Хочу в туалет! Дай мне ключи. Дай мне ключи! Я сама открою. Пусти меня!!! В чем дело? Не трогай меня. Тебя что – кто-то ждет?! Ты не один живешь?! Кто там?!!
– Там никого нет.
Их отпустили перед Новым годом. Точно день – двадцать второе декабря – запомнил только фантазер Тема Хмельницкий: через три года, день в день, его маму посадили на десять лет, и отец сказал: «Я не буду вмешиваться», словно мог, но долг не позволил. Почему выпустили, не отмерили лет по пять (за одну фашистскую листовку в кармане черные люди получали десять лет – автоматом) – никто не узнает. Слышали – к императору в кабинет зашли любимцы, молодцы, красавцы адмирал Кузнецов и маршал артиллерии Воронов (они баловали кремлевских детей – большой теннис и яхтенные прогулки): товарищ Сталин, сделайте нам подарок на свой день рождения – отпустите мальчиков! Сволочи вы, сказал Сталин, и ваши дети – сволочи. И отпустил. Неправда.
Сосед Реденса, «киномеханик», давно скучал и много спал. «У меня такое ощущение, что сегодня в твоем деле что-то двинется», – раздалось: собирайся с вещами!
На первом этаже Реденс увидел мать. Она рассмотрела отъевшегося сына и удивленно повернулась к Кобулову: ну и ну… Мальчику ткнули в бумаги: расписывайся, тут и тут. «А если я не распишусь?» – вдруг шевельнулся он. «Молчи!» – закричала мать. И он расписался. И теперь, когда все погасло, исполнен план, «нет вопросов» и можно расходиться, мать Реденса, Анна Сергеевна (в тюрьме ее сведут с ума), с крепким характером и безумной добротой, вдруг полезла через оркестровую яму на сцену, где разбирали декорации, и приняла прошловековую позу из какой-то переводной пьесы (ей-богу, ясно, почему сестра покойной жены так раздражала императора!): «А теперь. Когда у вас больше нет вопросов, у меня к вам есть вопрос! Как себя вел мой сын? Подлец он или нет? Ведь он честный советский юноша? Я забираю у вас сына, и мне это необходимо знать!» Все нормально, нормально, сумасшедшую оттеснили к лестнице, и занавес наполз на сцену, Лубянка выплюнула родственников императора, и они отправились на трамвайную остановку.
Реденса выслали в Омск, отправили поездом, первый Новый год – не дома, из репродукторов каждой станции звучал новый гимн – только что приняли.
Серго велели: собери вещи, и последний раз провели тюремным коридором мимо деревянных будочек – в них прятали идущих навстречу, чтобы заключенные не виделись. В комнате у стола с хрестоматийным зеленым сукном ему сунули бумаги: подпишись, участвовал в фашистской организации, раскаиваюсь, прошу об освобождении. Я не буду подписывать! Я ни в чем таком не участвовал! Да ладно, зевнули ему, это формальность такая, вот за стеной тебя мать и брат ждут. В соседней комнате, за приоткрытой дверью звучали голоса, не местные, свободные голоса без кокарды, но и нет, не родные – Серго не узнавал, обмирая: сейчас подпишешь – схватят и уведут в камеру, уже навсегда. Но подписал.
В соседней комнате его обняли мать и Вано. Дома гостили армянские родственники, и Серго с порога объявил:
– А я сидел в 413-й камере. Как Рокамболь! – и вдруг увидел на гостях только что возвращенные в армию погоны. – Погоны? Как в царской армии?!
– Молчи! – вскричал дядя. – Мало тебе? Выбирали из Сибири и Средней Азии и выбрали Сталинабад: на приеме у Микояна как раз оказался Курбанов, председатель таджикского правительства, он приготовил двухкомнатную квартиру – в ней безвылазно Серго и отбыл свое. Бакулев поехал к родственникам в Гурьев, Вано Микоян подмаршировал к отцу: «Я ни в чем не виноват». – «Знаю. Если бы был виноват, убил бы», и пропал, оставив в документах красивый след «командирован на фронт обслуживать самолеты воюющих братьев».
Мальчиков не выпускали из виду. Подавали документы в институты, – документы без объяснений возвращали на домашний адрес.
Хирург Бакулев переживал за сына и подал на реабилитацию – без ответа. Умер император, позвонили из Верховного суда и подозвали к телефону именно Петю: вы оправданы – и без пощады добавили: больше в такие игры не играйте! Следователь Шейнин подружился с Бакулевыми, заходил в гости, мягко подшучивал над Петей; умер в один день с хирургом, их и положили рядом, а потом, по мере поступления, подхоронили жен.
Реденс дернулся в МЭИ, мать заранее отправилась в ректору и получила: с такой судимостью только на электромеханический факультет – но не удержался и там, когда арестовали мать. Много спустя Реденс все-таки выучился – строитель! – и через год после смерти императора получил три официальные бумаги: ваш отец расстрелян необоснованно, ваша мать репрессирована необоснованно, вы осуждены необоснованно.
Кирпичников окончил МВТУ и защитил диссертацию в институте металлургического машиностроения, дома молчал, его прозвали «тихушник».
Никогда больше не встречались. Реденс один раз мельком издали видел Кирпичникова и один раз столкнулся на автосервисе с Хмельницким.
– Что у нас по трем мертвым мальчикам? Я же просил! Чухарев положил шпалами три узкие полоски бумаги, нарезанные из рекламной листовки «Двухзвенная плавающая машина ТТМ – 4901»:
– У Кирпичникова по базе МВД остался сын – Александр Феликсович. Прописан: улица Марии Ульяновой, дом 9, квартира 39. Телефон не отвечает, звоню две недели. Ххххххх числится пропавшим без вести с 2001 года. Родственников по базе нет. Зато у Барабанова есть сын Александр, и даже жива супруга – Нина Гедеоновна, Ростовская набережная, дом 8, квартира 142, – и Чухарев пожевал что-то несказанное, коротко взглянув на Гольцмана.
– Ну, супер. Начинай с Барабанова.
– В базе есть пометка, что… или сам Барабанов, или его жена… наши люди. И если мы вызовем у нее подозрение – нас будут пробивать.
– Слушай, какая мне на хрен разница! Твое дело договориться о встрече! Кем хочешь представляйся. Для доверенности нужен один человек – племянник, сестра, внук, – можешь это сделать?!
Чухарев убрался обижаться и пахать; ничего хорошего, уже по имени – Нина Гедеоновна – все понятно!
– Александр Наумович, были у врача?
– В среду пойду. Кровь сдал и сходил на УЗИ.
– И что?
– Кровь не знаю, а на УЗИ… – Гольцман помолчал. – Долго так смотрел. Повернитесь на бок. На другой бок. Задержите дыхание. Результаты отдаст врачу. – И еще помолчал. – Но сказал: изменения в печени есть. Может, возрастные? И этот спросил, не болел ли гепатитом.
– Провериться все равно надо. Гольцман поднялся, словно не слыша меня:
– Собираешься в третье июня?
– Какой у нас выход? Все молчат. Пойдем вместе.
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 50 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Союз друзей до гроба | | | Июня (начало) |