Читайте также:
|
|
Отставная стерва-красавица восьмидесяти трех лет, Валентина Ивановна, приболев на новый год, но окрепнув, ожидала меня, лежа на диване в красной кофте, приподняв голову двумя подушками, укрывшись пледом. На пальцах тяжело сверкали два перстня, на придвинутом столике молчал транзистор. Чалма на седых волосах и крупные очки превращали ее в черепаху. Я немножко ее сдул.
– Он служил в отряде Яковлева, знаменитого чекиста! Охранял поезд с царем. Но это я только после его смерти узнала. У Чичерина секретарем, в Испании – помощником военного атташе. Врачи называли его Аполлон – великолепное телосложение. Узнала его случайно. Жизнь несладкая моя… Я ведь дочь репрессированного. Уманский бесцеремонный человек! А Петрова скверная, много зла сделала Литвиновым. Дмитрием все пользовались. Особенно его деньгами. Я ничего не знаю… Мы так мало прожили, я не успела подробно расспросить.
И она сдалась. В тишине что-то заскреблось. Я обернулся, чтобы увидеть подоконник и голубя, но скреблось в дальнем углу, там, где выгибала шею лампа и нагревала стенку стеклянного ящика.
Вокруг меня скакал и приседал сомнительный Цурко-сын – рыжеватый шестидесятилетний подросток, пучеглазый и пустой. Что мне нужно? что меня интересует прежде всего?
– Как умер ваш муж? Все говорят какими-то намеками…
– Чем он занимался в армии, остается тайной (перетерпеть все, что прогнусавит сын). – Судя по всему, – доверительно склонился, – ГРУ. Но после взятия Прибалтики хотел уволиться в запас. Отца зажимали! Не давали звания. Почему? Из-за деда, из-за наркома! Деда же умертвили фактически сталинские палачи, не мог он умереть от воспаления легких, он же был здоровый! И я уверен, Сталин указал: Цурко после смерти не вспоминать. Елена Дмитриевна Стасова как-то в частной компании проговорилась: Сталин деда ненавидел. А Цурко такой, спорил – с Лениным! – по вопросам культурной политики!
Я взглянул на раскрасчицу тканей: а ты?
– Неизвестная судьба… Шли из окружения в окружение… Шли под Могилевом.
Сын подскочил:
– Да я уверен: отец погиб в наших лагерях! Как офицера, побывавшего в плену, его забрали. Или! Оставили разведчиком в тылу! – Безумный возникал слева! выныривал, выпрыгивал справа! – Адъютант его, он сейчас жив, под Новозыбковом где-то, говорит: из немецкого лагеря их отпустили в гражданском. С какими-то документами!
– А с сердцем у него было плохо, – задумчиво сказала Валентина Ивановна. Я пересел поближе и с повадками священника нагнулся над телом:
– Вы раскрасчица тканей?
– Я художница! – Она приподнялась, как кобра; властным и резковатым голосом: – Но сменила много занятий. А в то время работала конструктором по электромонтажу металлургических заводов, а жила через Большой Каменный мост, улица Малая Знаменская, в одном доме с правнуком Пушкина. Бабушка – купчиха, владела домом на Таганке и долей в колбасной фабрике – умерла от горя в восемнадцатом году, мама умерла после моего рождения от испанки. Отца арестовали в тридцать четвертом… попал на шахты в Новокузнецке, потом вроде перевели в бухгалтерию, но умер от заворота кишок. Мачехе повезло – она не регистрировалась с отцом, зато на ней висели две племянницы – брата мачехи и его жену расстреляли…
– Дмитрий был женат – до вас?
Глухо и недовольно она признала:
– Очень недолго.
– Как вы познакомились?
– В тридцать девятом году. В моем дворе жил Колька Келлер, я помогала ему чертежи чертить. Все уши прожужжал про Митю, что приехал из Испании, и позвал в гости к Пете. А Петя первый парень на деревне – бесшабашный, любил компании, дома не ночевал, имел две семьи (вторую жену увел у двоюродного брата, вместе в преферанс играли) и ни об одной не заботился. А брат ему помогал… Когда они вдвоем жили – посуду грязную в раковину сложат, кипятком обдадут – и до лампочки. Когда я у них жила, Петя без конца просил: Валентина, не дадите ли мне чайку? Не дадите ли мне сахарку?
Мы с Колькой чертежи закончили и пошли в гости.
– Как вы были одеты?
– Как? Русая коса. Юбка, жакет. Немного посидели за столом… А где же Митя? Да вот он, мне показали. А я-то думала: если военный, то обязательно в форме! Деревня я была, «с Урала»! Компания шумная, разговор за столом развязный, а Митя молчал и крутил радиолу, что привез из Франции, – его через Францию вывозили из Испании после ранения в голову – пришлось трепанацию… Из-за ранения ему дали только орден Боевого Красного Знамени, а орден Ленина и Звезда Героя достались Родимцеву. И слава Богу, присваивал-то Штерн, и всех, кому присвоил, после его расстрела и посадили.
Тут еще приехал приятель из Англии, опоздал, ему налили штрафную, он поскользнулся в туалете, сломал ребро, его вытаскивали. Митя схватил флакон духов дать ему понюхать, чтоб пришел в себя, и выронил. Весь флакон вылил на меня! Он до сих пор, тот флакон, сохранился, – она дрогнувшей рукой показала куда-то мне за спину. – И ушел. Я: Петь, а где Митя? Встала и пошла за ним. Сама. И больше не ушла.
– Какая у него была комната? – куда ты за ним пришла.
– В одной комнате жил Петр, в небольшой. В другой Петрова. В третьей ее дети с прислугой. В четвертой – Дмитрий. Нескладная такая комната, – она, словно впервые, примерилась к ней будущей хозяйкой, – сорок пять метров. Висела картина – львы. Тахта, кровать деревянная и кресло, что Ленин дедушке подарил. Письменный стол. Мы на нем на юг уехали. Продали и на деньги эти поехали. Шкафы. Шифоньер – в музей отдала. Еще была стенка с оружием и портрет Суворова. Когда сын родился, мы заняли еще и столовую – не помещались. Тоже такую… нескладную.
Я понял, что тащу пустую сеть, и ждал, когда пройдет приличный кусок времени, понукая: а дальше-то что было?
– Я чертила у Новодевичьего, мы встречались на Пречистенке или на Крымской площади и все гуляли, гуляли… Такое время – март, апрель, май… Когда сделал предложение? – Она задумалась. – В письмах… Не помню! Где расписывались? Да нигде! Просто переехала к ним жить, да и все.
А в ЗАГС уже пошли в феврале, он приехал ненадолго, бежали пешком, мороз, помню, нос у него белый…
– Вы не сомневались, выходя замуж за человека вдвое старше вас? Больное сердце, трепанация…
Раскрасчица зыркнула на меня сквозь окуляры:
– Да я рада была… До потери сознательности.
…Уходил в девять, приходил в час ночи. Каким он был? Мог быть веселым. Для него главным словом было…
– Обязанность! – и сын испуганно глянул на маму.
– Нет. Романтика. Как сказала Фотиева, секретарь Ленина: из всей семьи выделялся только Митя. Слишком серьезный.
А для семьи он – дойная корова. Жил на стипендию; когда учился в академии, все деньги – в семью, а сам носил сапоги со шпорами, на обыкновенные денег не хватало. Его сослуживцы даже проверяли, – заговорила она таинственно, – подкладывали ему деньги в казарме на видное место, а номера записывали. А он – никогда не брал! Когда Митя в Испании служил, семья получала его зарплату.
– Так надо ж было кому-то получать, – осторожно вставил сын и ссутулился от крика:
– Можно было на счете оставлять!
Когда командовал полком, жил в казарме, спал на столе у себя в кабинете, ел в общей столовой. Только перед войной домик дали, он в письмах все мне расписывал. – Она похвалилась: – Письма я все сохранила и не показываю никому. Я и приехала к нему в Речицу под Гомель, не захотела жить с его родными…
Трепетал перед сыном. Ждал войну. Пусть лучше я отвоюю, чем Саша.
Сыну в годик присвоил звание ефрейтора, на коня сажал, собирался форму шить. И бурка у сына была…
Я подождал, но она не собиралась плакать. Оставалось уточнить существенную деталь:
– Он никогда не говорил, за что он вас полюбил.
– Нет. Сам удивлялся: за что ты меня полюбила?
– Все хотел спросить: что у вас там скребется в углу?
– Там у меня черепаха.
Сын вышел домучить меня к дверям:
– Тут приезжали испанцы. Я рассказал, чей я сын. Они знаете, что сказали? Они сказали: о-о-о! Сказали: снимаем шляпы перед таким человеком! А я собрал двоюродных сестер, – он гостеприимно очертил руками окружность, – и сказал: бабоньки, а все-таки я у вас главный, я глава клана! А они, – он выпучил глаза, – перестали со мной разговаривать!
Так она хранит конверты… Письма… Все, что подлинное осталось от Дмитрия Цурко, от самой себя, от Таси Петровой, неизвестное правдивое что-то, и не показывает никому, но, как любил повторять следователь по особо важным делам прокуратуры Советского Союза Александр Штейн, нет ничего страшнее машины дознания. Особенно когда надо убедить человека расстаться с неотъемлемой частью собственной жизни (я зажег маленький свет, на который вылезли погреться обе ручные руки в синеватых жилах, мозолистых буграх и редкой шерсти. Почитаем).
9 апреля. Москва
Голубчик мой милый, вчера я пришел домой растаявшим от нежности к Вам (они пока еще ходят на свидания). Ни читать, ни работать я не стал, а завалился спать и, прежде чем уснуть, вспоминал Вас, Ваше милое, дорогое лицо и пожалел, что мало пробыл с Вами. Целую Вас нежно, моя милая и родная. Скучаю без Вас каждую минуту. Ваш Д.
20 апреля. Москва
Меня иногда подолгу одолевают мучительные колебания по поводу наших отношений (так всегда и бывает). Это не колебания неуверенности или малодушия, это понимание того (хочется бросить и страшно потерять), что если бы нам почему-либо пришлось расстаться, то мне пришлось бы затратить на это слишком много душевных сил. Но я совершенно не хочу, чтобы так случилось.
Все лучшее, что осталось во мне, – все это Ваше и принадлежит Вам полностью (вот все и сказал).
24 мая. Сочи
Если бы ты сейчас была здесь – твоей целомудренности угрожала бы большая опасность (уехал в санаторий, не сказав главных слов, хорошее питание, жаркие постели, хочется трахаться, а кажется: разгорается любовь – и ты наряжаешь ее, как елку, своими придумками…). Прижать тебя всю, всю к себе, целовать твой рот, твою милую, милую, милую, милую нежную грудь (все показала перед отъездом, застолбила участок), смотреть в твое побледневшее лицо, в потемневшие глаза, чувствовать тебя, как часть самого себя, тысячу раз перецеловать твои маленькие розовые ухи, шею, глаза…
К моменту получения этого письма ты уже, вероятно, была у врача, да и двадцать пятый день уже пройдет к этому времени (и даже так! хитрая девка…) – жду от тебя самых подробных сообщений…
26 мая. Сочи
Дорогая моя Валюша!
Если ты бросишь меня, я уже никогда не смогу полюбить кого-нибудь так же, как тебя (обезумел).
P.S. Меня вдруг пронзила дикая ревнивая мысль: ты написала, что верна мне потому, что очень устаешь и нигде не бываешь. И ни слова не сказала, что верна мне потому, что любишь (а кому ты писал? ты писал самому себе!). Я бросился к своим письмам, перечел их и не нашел ни слова о том, что любишь меня. Только раз ты называешь меня любимым и один раз говоришь «хочется любить тебя» – а хочется обычно того, чего нет. Вот это здорово! А я расписываюсь в своих чувствах! Помоги мне разобраться в этом.
28 мая. Сочи
Ничего я не хочу больше, чем говорить с тобой, целовать, гладить твои волосы и опять целовать и целовать тебя. Мы с тобой шли бы к морю слушать прибой или в горы – там масса зелени, цветов, пахнет свежим сеном, летают светлячки – ты подумай только, радость моя (сорок лет, красный командир, как же любил он Петрову! что говорил ей молодым еще голосом в китайских степях и полупустынях, в садике при посольстве, на теннисных кортах – и как быстро надоел!), бродить с тобой по этим местам, держать за руку.
Как странно сложилась наша любовь (встала и пошла за ним в комнату), Валюша!
Сначала простая заинтересованность, потом поцелуи, они пришли раньше влюбленности (Уложила… Не надо так говорить, пожалуйста, вдруг из тьмы сказала секретарша, Боря, или пускай идет отсюда на хрен или молчит), потом все растущее чувство (за себя, во всяком случае, ручаюсь) – я так тоскую без тебя.
Целую тебя от всего сердца, твой Д.
P.S. Извини, что пишу мелко. Нет бумаги, этот лист я опять вырвал из книги.
29 мая. Сочи
Дорогая Валюша! Я не считаю, конечно, что на всякую фразу в моих письмах ты должна отвечать. Но вопросом может считаться и фраза, которая не заканчивается вопросительным знаком. В моих письмах был один, если не бояться громких выражений, крик души, и не услышать от тебя ни слова в ответ было бы немного грустно (вот ты и задумался первый раз о причинах ее глухоты…).
Насел фоторепортер ТАСС, обещал тиснуть в местную газету «орденоносцев на отдыхе». Между прочим – при съемках наши девушки (я сидел на лестнице ниже них) заявили, что у меня голова седая и что я уже старик. Поздравляю тебя с выбором!
Местный прекрасный пол считает меня «очень интересным», а две представительницы его готовы хоть сейчас пасть жертвами моей страсти (одна очень недурна – голубоглазая, блондинка с рельефным бюстом и осиной талией (вот и трахал бы ее, вот бы и трахал, а теперь она старуха или сдохла давно!), но я – ноль внимания, и никого мне не надо, кроме дорогой, славной Валюши, которую люблю и за редкие письма которой так сержусь.
Твой Д.Ц.
1 июня. Сочи
Дорогая и родная моя Валюша (вломила за «осиную талию» и «рельефный бюст»?)! Будем помнить только одно – мы любим друг друга, мы будем жить вместе (готов, и с ужасом будешь ждать ответа) и никогда не будем разлучаться.
Прости, что причинил тебе страдания, не со зла, не умышленно… иногда не справляются мои нервы и выбивают из колеи.
2 июня. Сочи
Валюша, я не понимаю, получила ли ты мое письмо, в котором я вполне определенно предлагаю тебе «руку и сердце» (она не врубилась!) и открываю тебе двери моей скромной обители (не поймет, для нее ваша квартира – хоромы!)?
Глупая ты моя (второй проблеск сознания), дорогая дурочка, имей обыкновение отвечать хоть на некоторые самые конкретные мои вопросы.
Целую и обнимаю родную подруженьку 100000000000000000000000000 (двадцать шесть нолей) раз и не плачь больше, родная моя. Читая твое художественное описание всхлипываний, я чуть было сам не пустил слезу! Если б ты знала, Валя, какого сентиментального идиота ты выбрала себе в спутники жизни!
Заботиться о тебе для меня непреодолимая потребность. Когда я получил твое пресловутое письмо об ожиданиях, я все время жил под впечатлением его! Твоя фраза о том, что быть в этом положении тебе трудно без меня, показалась какой-то особенно трогательной и милой (любой другой заметил бы шантаж).
3 июня. Сочи
Так вот, прелестное дитя мое, время скачет семимильными шагами (читает западный роман и обезьянничает интонацию, как всякая впечатлительная натура), через семь дней я уже выезжаю отсюда в Москву для того, чтобы отнять у тебя всю нежность и ласку, которые живут в твоем сердце двадцатилетней влюбленной (понеслось). Ты, которой скоро будет принадлежать милое имя жены моей, никогда не должна отрекаться от нежной страсти Возлюбленной (я знаю, ты не любишь слово – любовница (еще бы, только замуж), пусть даже с большой буквы), ибо та жена, которая в объятьях мужа не кипит сама этой страстью и не рождает в нем ее, скоро увидит, как тухнет и гаснет ни с чем не сравнимая радость обладания любимым.
Будет ли у нас так, что даже одно воспоминание о таких днях, месяцах, годах будет озарять нашу дальнейшую жизнь?
Жизнь ужасно жестока в своей прямолинейности: разве ты можешь с уверенностью сказать, что, когда придет время, которое со всей несомненностью сделает меня раньше, чем тебя (разве это будет странным при нашей разнице в годах?), увы, безоружным (вот о чем ты задумался, меняя свою судьбу), ты, молодая женщина, примиришься с этим и не будешь искать тайно или явно где-то на стороне того, для чего все мы живем (вот они, книжки Коллонтай о крылатом Эросе), без чего нет этой жизни? Разве я сам, мучаясь и страдая от этого, найду в себе жестокость отказать тебе в понимании (хочется ему услышать: так никогда не случится, любимый!)? Разве я сам, с другой стороны, найду в себе силы примириться с этим и разве я могу быть спокойным, видя, что ты во имя какого-то долга («какого-то долга!» Кто тебя этому научил – книги о свободной любви, революция, Тася Петрова?) сдерживаешь себя и тоже страдаешь от этого?
А иногда я не могу отделаться от первых смутных впечатлений о тебе – ты представляешься мне очень трезвой (ну, наконец-то!), слегка сухой, и я, где-то в глубине души, в смущении чувствую, что не знаю тебя.
7 июня. Сочи
Ты пока еще не очень часто рассыпала передо мной перлы своей мудрости (выглядишь конченой дурой), но я в достаточной мере верю своей интуиции, чтобы видеть: это для тебя вовсе не было бы безуспешным. Нет, я определенно не имею оснований роптать на свой выбор – бог миловал, ибо может быть хуже: всю жизнь прожить бок о бок с круглой дурой (все, что тебе предстоит)!
Я писал о том, что хочу перетащить тебя жить к себе, а ты молчишь (что-то там про «скромную обитель»? Она это пропустила, ей нужна полная ясность: когда перевозить вещи? какой шифоньер ее?). Изучаешь вопрос? Но ведь «официальную информацию» ты уже получила от меня! (Не сердись, голубчик мой, это ведь шутка. Я боюсь теперь тебя (это только начало, гнуть будет через колено!)).
Мне так радостно представлять свою комнату с тобой: ты будешь спать на моей кровати, а я на диване (буду ждать, однако, приглашений в гости), я очищу тебе место для работы на своем столе, ящики в нем – для тебя, шифоньерка вообще будет в твоем распоряжении, а твои платья я повешу в шкаф рядом с костюмами и буду умиляться, глядя на них. Командуй в комнате вовсю (да она разменяет вашу квартиру, разгонит семью): переставляй и передвигай, используя меня как грубую физическую силу. И изгоняй из комнаты ее несомненный мужской дух.
28 июня. (съездил в Москву, сошелся и – к месту назначения.) Неопределенное место
Пишу тебе во время небольшого перерыва в полевых занятиях. Лежу в тени вишен на берегу озера в типичном украинском «садочке». Греет солнце, чуть дует ветер, глаза слипаются от желания заснуть, кругом зелень, цветы и прочая благодать. Часто вспоминаю тебя, мой голубчик. Уже соскучился по тебе. Не думай, пожалуйста, что я забыл тебя и изменился в своем отношении к тебе.
17 ноября. Западная Белоруссия (армия вступила на землю, что называлась Восточной Польшей)
Очень рад, что Валентин Платонович (кто это?) внимателен к тебе. Вот тебе случай оказать ему услугу: сообщи о моем скором приезде в Москву на 10–12 дней. Будешь писать, постарайся обойтись без ошибок – орфографических, грамматических и др., дура ты моя, неграмотная и дорогая (а кто же проверял ее прежние письма? грамотная подруга? соседка-учительница?)!
Не издевайся над покупкой для тебя туфель № 38. Я их не покупал, а мне они достались из трофейного имущества, причем к моему приходу осталась только одна пара № 38. До сих пор не был еще в Брест-Литовске. Может быть, завтра там буду и куплю что-нибудь из того, что ты хочешь (прислала список).
Прошло еще два месяца.
18 января. Новозыбков
Обязательно сходи к врачам (игра сделана, она беременна) и с исчерпывающей подробностью напиши мне об этом.
Хотел написать сегодня всем – Тасе (вот она появилась, пишет бывшей жене до сих пор), Пете, Валентину Платоновичу (да кто это? глянуть в Интернете всех Валентинов Платоновичей, нет никого), но в комнате так холодно, что просто не могу – пишу и дую на озябшие пальцы. Береги себя – ты обязательно должна родить мне чудо-сына.
23 января. Новозыбков
Проснулся я рано, разбуженный радио (живу в одной из комнат нашего клуба), играли Шопена, негромко и с душой – так приятно было слушать знакомую вещь. Во время болезненного состояния как-то особенно текут мысли. Днем, когда от меня ушли люди, я встал с постели и подошел к окну. По странной ассоциации я вдруг вспомнил тебя (помнишь нашу маленькую ссору в Кобрине), когда ты, уткнувшись лицом в печку, плакала?
Господи, Валюша, какой острой жалостью, какой бесконечной нежностью к тебе наполнился я вдруг. Я вынул твою карточку, стал смотреть на нее и вслух говорить: моя дорогая Валюша, моя милая жена.
Извини за почерк – пишу лежа в постели. Всем привет. Каждому (и Тасе) хотел написать, но днем мешали, а сейчас устал и разболелась голова.
29 января. Новозыбков
Моя родная, любимая жена. Как ясно я вижу всю твою чистоту, душевное благородство, порядочность (дома, в родной квартире начинаются неясные движения, незарегистрированная жена закрепилась на плацдарме долгожданной беременностью и готовит решающее наступление – по всем направлениям прошлого и настоящего сразу; все ощетинились, а я, бедная сирота, теперь одна…), я очень-очень ценю тебя. Ты такая бескорыстная, скромная, благожелательная, что многие могут тебе позавидовать.
6 февраля. Новозыбков
Где ты живешь сейчас? Я так понимаю тебя, когда ты пишешь, что тебе тяжело у нас одной (артиллерия – в бой!), и так мне больно и грустно за тебя…
Я вижу и чувствую (в каждом письме беременная женщина хвалит себя, святая посреди волчьей стаи) всю твою чистоту и преданность, мне дороги твои бескорыстность, честность, твоя милая, доверчивая и доброжелательная душа. Все мои прошлые сомнения (когда еще не ослеп) давно и навсегда оставили меня.
Как часто я думаю о будущем нашем дорогом малыше, и такая радость охватывает меня при мыслях, что есть мне теперь кому отдать свою дружбу, любовь, нежность (а вот и слюни), я больше не одинок, и у меня есть своя личная жизнь, я кому-то нужен и дорог, есть у меня мой (а будут и мои) близкий, родной и любимый человек.
Мне представляется раннее летнее утро в Москве; я иду по улицам спящего города, никого нет, в воздухе тишина и спокойствие – ни трамваев, ни пешеходов, солнце еще не всходило, но уже светло, тишина и покой. Я перехожу Большой Каменный мост (вот еще одна стрелка, движемся правильно) над дымящейся Москва-рекой – пахнет листьями от бульваров, от реки тянет свежестью, блестит политый асфальт на мостовой, – вхожу домой, открываю дверь в нашу комнату; в нее через закрытые занавески уже проглядывает свет, какой-то невыразимо милый, чистый аромат, который присущ детским, наполняет ее… В кроватке (на месте стола около тахты) спит маленький белоголовый сынишка – закинув сжатые маленькие кулачки на подушку, на большой кровати спишь ты – оба вы дышите ровно, спокойно: в комнате мир – помнишь чью-то песенку? «… в голубой далекой спаленке ваш ребенок опочил; тихо вылез карлик маленький и часы остановил»?
Письма мне никто не шлет и я никому не пишу, кроме тебя. Никак не соберусь ответить Ираидушке. Скажи ей, что я скоро напишу. У нас настали холода, а сегодня сыро. Поцелуй за меня Васеньку и Ираидушку, я их, дорогих дурачков, очень люблю.
Привет всем.
16 февраля. Новозыбков
В нашу годовщину (11-го) – первую (всего лишь год!) (но ведь не последнюю?) обнимаю тебя. Память об этом дне и о другом дне, записанном на кровати, всегда живет во мне.
Обидно и грустно мне читать то (бьет все в одну точку), что пишешь о Тасе и Пете. Тася очень сухой (что я говорил, восклицает Боря) и не очень притязательный человек. Петя беззаботен и невнимателен, а я для них и для детей сделал очень много и всегда по искреннему влечению сердца. Я не думаю, что они так ведут себя из-за плохого отношения к тебе. Но обидно, что они настолько невнимательны. Я так никогда не вел себя по отношению к ним. Но это скоро кончится.
20 апреля. Новозыбков
Я часто представляю нашего сынишку в том возрасте, когда дети уже начинают ходить. Он, по-зимнему одетый для гулянья, толстый, неповоротливый, с растопыренными от накрученных на него одежд руками, стоит, прислонившись спиной и головой к спинке кровати и со смущением смотрит на Васю (еще не дебил) – тот стоит рядом и тоже смотрит.
Как он бегает по комнате, хватает тебя за юбку, бормочет что-то вроде «мама», а сам, дурачок, всего-то ростом до твоих колен, как же я тоскую по вам… Как надоело мне болтаться все время одному!
24 апреля. Новозыбков
Меня глубоко растрогали твои слова о том, что, несмотря на плохое отношение к Тасе, ты хорошо относишься к Ираиде и Васе – да я это и сам видел. Спасибо тебе, моя Валюша, этим ты облегчила мне сердце – оно всегда беспокоится за них, моих дорогих дурачков, и показала благородство и чистоту твоего сердца, чуждого мелочным счетам и черствости. Больше всего я всегда буду любить своего ребенка и тебя, но Вася и Ираида (а особенно Ираида) (особенно Ираида…) много места занимают в моем сердце (это она тебе очень скоро припомнит!).
Тася написала мне одно письмо. Что же ты ищешь простое слово в Большой советской энциклопедии?
Терапия – значит лечение (что ты там когда-то писал про круглую дуру? Кому ты писал про Стендаля, офицера французской конницы).
29 апреля. Новозыбков
Валюша моя, стоит ли повторять (получил за Ираиду и Васю?), что тебя и детеныша нашего я всегда буду любить больше всех? Детка, не нервничай, вся жизнь моя сосредоточена в будущем младенце – могу ли я любить его меньше кого-нибудь?
Я люблю Ираиду и Васю, Ираиду особенно, ибо она скрасила многие годы моего тяжелого одиночества; и я буду ее любить (еще не все отдал, цепляется еще), но разве это значит, что мой ребенок, моя плоть и кровь – будет для меня на втором плане?
9 июня. Новозыбков (на роды клиент не попадает, отпуска отменены, армия готовится к вторжению в Прибалтику)
Родная моя, помни всегда, что ты и Саша – самые любимые, самые близкие люди мне на свете. Я тоскую по вас, моим дорогим и ненаглядным. Я люблю тебя, мой дорогой дружочек, и люблю Сашеньку, моего долгожданного дорогого сынишку. Вы оба – вся моя жизнь.
19 июня. Прибалтика
Вчера прошли по европейским улицам Вильно, и вновь русская военная песня огласила улицы города. А сейчас, в литовском лесу, наш оркестр играет танго и «Сирень цветет» – и на сердце сладко и грустно.
28 июля. Новозыбков
Несколько раз перечитывал твое последнее письмо – господи, Валюша, если бы ты всегда так писала! Так ты видна по-настоящему в этом письме – без упреков, без нытья, без стонов (а обычно упреки, нытье и стоны). Ведь все это не твой стиль! И ты, когда пишешь так, как и следует писать, такая милая, привлекательная, хорошая (а обычно ты тошнотворная, злобная…) – радость читать такие письма.
Мне кажется, что, когда Сашенька вырастет, он будет называть тебя «мамуленька», а меня «папуля». Конечно (нрзб), каким он будет сейчас, тем более это (нрзб) потому, что за всяким предположением будет скрыто (нрзб) чтобы он был таким, как хочется. Важно, чтобы он не был таким глупым, как мама! Да?
29 июля. Новозыбков
Сегодня получил днем твою посылку. Спасибо тебе за нее. Все получил, как и просил. Когда я нес ее к себе домой, я думал: «Что стоило бы написать мне и вложить письмо в ящик? Впрочем, не напишет. В прошлых посылках тоже не было писем». Когда же я увидел, что мыло завернуто в какую-то писанинку, я подумал с удивлением и нежностью: «Написала все-таки!» А когда увидел, что там написано только «крепко целую, Валя», я не удержался и сказал: «Эх, дура Валька!»
Вот ты, значит, дура. Целую тебя еще раз, моя дорогая дурочка.
9 сентября. Новозыбков
Насчет домработницы я согласен с тобой, надо подождать до моего приезда. Что же касается «девчонки», то в том, может, и есть свой резон, но и она не сможет готовить обед, и тебе придется самой заниматься этим, что вряд ли интересно. Кстати, Валюша (не сердись только – это я говорю, что называется, любя), не совсем мне нравится тон твоих слов о «девчонке»: «можно выругать», «можно выгнать» – все это как-то неприятно звучит. Я понимаю, что это просто манера выражаться (какая на хрен манера, это ее суть!), что среди этих девчонок есть и лентяйки, но сам тон меня как-то огорчил – какой-то он непростой, так могла бы сказать «старая барыня на вате»!
Почему-то я подумал, что если бы были живы папа и мама, они никому не позволили относиться к тебе так, как относится Тася.
13 ноября. Речица (клиент после отпуска вернулся к месту прохождения)
Дорогой Петя, пишу тебе по тому же вопросу, по которому мы беседовали с тобой перед моим отъездом. Дома у нас происходит отвратительная взаимогрызня, и в этом смысле я имею к тебе большую претензию. События развиваются столь скандальным образом потому, что ты самоустранился и не сказал своего слова, которое должно было прозвучать решающим образом.
Я не хочу разбирать ни истории, ни психологии этой старой распри, которая идет между Валей и Тасей. Правоту или неправоту сторон в данном случае определяет не то, кто первым наступил другому на мозоль (хотя я не сомневаюсь, что пальма первенства принадлежит Тасе). Все – от давнишней и обоюдной антипатии двух сторон друг к другу, ломать голову не над чем.
Дело не в том, кто виноват, я собрался написать тебе по совершенно другим поводам.
Первый повод – это моя претензия к тебе за то, что ты властным и жестким словом не стал хозяином положения и позволил страстям развиваться. Второй повод несколько сложнее, и понять его можно, так сказать, в исторической перспективе.
На мою лично долю выпадает одно – выбирать, с кем я в этой междоусобице. Вовсе не обязательно идти одним из двух путей: или с Валей, или с Тасей, однако я должен признаться тебе, Петя, со всею горечью и душевной болью, что я близок к тому варианту, который предполагает полный переход на сторону Вали вплоть до окончательного навсегда разрыва с вами. Я еще не встал на этот путь, я только близок к нему, но близость эта очень велика. Причина – в вас самих. Я буду говорить сейчас о том, о чем можно говорить (если можно) только раз в жизни, в минуту откровенности, которая не дается легко (так, тихо! дайте ему сказать!).
Я говорю это, Петя, пройдя через большие душевные мучения, которые начисляются годами, и немалыми. К своим сорока годам я настолько много испытал, настолько вырос и закалил себя, что правота того, о чем я сейчас буду говорить, – для меня несомненна.
Я считаю, я бесконечно уверен, что душевно я всеми вами (в основном – тобой и Тасей) обобран, обкраден до нитки. Мной не руководит склонность к преувеличению – над этим выражением я давно и долго думал, с ним я сжился давно. Всю свою жизнь я проходил среди вас одиноким и для вас самих не… (тут старуха вымарала ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ СТРОКИ!!!) …и поняла ли Тася во всей своей жалкой мелочности, какую бесконечную боль доставила мне (шедшему в свое время пусть на невольный, но все-таки конфликт с мамой из-за Ираиды (да что там с Ираидой?), всю любовь отдавшему ее дочери, да и сыну, тем, что в ответ на Валины упреки Ираиде, что она не пишет мне, выносившему ее на руках, Ираида ответила: «А кто ему велел? Его никто не просил!»
Горькие слова эти – не Ираидины, она подхватила их в общих настроениях домашней склоки, с детской чуткостью она поняла направление симпатий и антипатий. А кто знает, что для меня значила и продолжает значить Ираида (вот опять), поймет мои чувства при этом известии.
Я вспоминаю, как в редкие и теперь непонятные для меня минуты душевного «просветления» Тася плача целовала мне руки, говорила: ты святой. А теперь, в знак понимания того, что я делал (если не считать, что дело – это только то, за что платят) для ее детей – и в момент тяжелых болезней Ираиды, и в момент Тасиной тяжелой одинокой беременности, и после рождения Васи, – оказала Тася хоть миллионную долю – я не говорю любви – а просто внимания моему сыну? Нет, ей руководит отвращение к Вале, самой ей никогда не понять, что я тоже особых симпатий не чувствовал к Вендту, однако ни сын его, ни сама Тася не почувствовали этого.
Слишком много горечи накопили все прошедшие годы – чего стоит отказ нам с тобой от еды дома, Тасина скупость на всякие мелочи вплоть до ваксы и т. д. Да ты и сам никогда особенно не блистал проявлением интереса и чуткости ко мне.
Увлеченный ходом своей жизни, ты не очень часто думал обо мне: бывали случаи, что ты считал меня братом-неудачником.
Были тяжелые для меня морально, физически и материально годы моего комвзводства. Ты и Тася, живя то в Москве, то в Лондоне, мало замечали меня. Тасю раздражала моя «солдатская грубость», это раздражение она могла показать в обществе, я для тебя проходил стороной. Был я не особенно хорошо одет, жил самостоятельной штопкой – помню горький случай, когда ты приехал из Лондона на короткое время и опять скоро уехал, но чемоданы с костюмами и бельем не оставил дома, а сдал на хранение тете Соне – там надежнее! У тебя даже и мысли не было помочь мне одеться. Разве я так же отнесся к тебе, когда ты очутился в таком же положении, остался без работы? Я сказал: мои вещи – твои.
Теперь у меня есть жена и сын, живу я невольно на две квартиры, что очень дорого, ты сейчас получаешь, наверное, не меньше меня – разве ты вспомнил, что пора выкупать заложенные тобой мои облигации? Разве ты предложил мне не платить за квартиру в Москве – ведь я полтора года твоего пребывания в Батуме не возлагал на тебя подобных тяжестей?
Все страшным образом соединились единым фронтом против Вали, у всех моя жена не в почете. «Гражданская война» дома привела к тому, что я без боли в сердце не могу думать о московских делах, перестал спать, похудел – измучился до последней степени.
Но я ставлю перед собой весь этот вопрос в следующем разрезе: только за отношение к твоей дочери и обоим Тасиным детям вы оба должны, обязаны были идти на многое, даже на уступки, чтобы создать нормальные моральные условия жизни моей жене и моему ребенку. К этому вас обязывает чувство долга перед своей честью и передо мной. Если вы это не можете и не хотите делать (пусть даже Валя во многом виновата, пусть она сама во многом была бестактна), совместная жизнь Вали и Таси невозможна. Раз так – я целиком перехожу на сторону Вали. Потому, что она моя жена и мать моего сына. Потому, что судьею ее качеств и ее отношения ко мне могу быть только я сам. Потому, что она дала мне и любовь, и внимание, и ласку, и заботу, и понимание. Потому, что всего этого я от вас никогда не получал и не получу. Потому, что с вами я опять буду (нрзб) одинок.
Если вы не хотите, чтобы все это случилось, сломите себя и создайте немедленный перелом в отношениях и обязательно со знаками внешнего внимания к Вале (вот как требует она!). Я считаю, что вы оба – неоплатные должники передо мной. Если ж для вас этот путь неприемлем – будем расходиться. Я окончательно измучился в тревогах за наш дом и его жизнь, я стал больным человеком. Мои привязанности останутся к вам неизменными, но тогда я пойму, что оплатить мои счета вам нечем.
Вот что я хотел сказать тебе, Петя. Доведи об этом до сведения Таси и всех, кого хочешь, и ответь мне. Я очень устал, сейчас поздно: м. б. я (зачеркнуто старухой, никаких там «м. б.» – все именно так!!!).
Привет всем. Митя.
Июль 1941 года. Могилев (внимание, последнее письмо от живого)
Я был в боях и опасности, но сейчас благополучен и вне опасности.
У нас еще нет своего почтового адреса, не могу сообщить тебе, куда писать. Я очень сожалею об этом, т. к. тревожусь за тебя и Сашеньку, не имея о вас известий.
Родная ты моя Валюша, я тебя люблю всей душой и бесконечно тревожусь за тебя и Сашеньку. Вы самые дорогие и близкие мне люди, жизни без которых я себе не представляю.
Как внезапно началась эта война, которая разлучила нас. Я утешаю себя мыслью, что на случай необходимости в Москве есть кому помочь и поддержать тебя. Помни и думай обо мне, моя родная, напоминай обо мне Сашеньке, научи его говорить «папа». Целую и обнимаю вас крепко, мои любимые и дорогие. Ваш Д.
Всем большой привет.
Сквозь мое заоконное отражение проезжали ночные машины, секретарша тихо плакала:
– Ужасно жалко его… Всю жизнь один. Никому не нужен! Он так ее любил. Ему некого больше любить. Ему никого больше не досталось. – И высохла. – Зачем вам это? Вы не сделаете ему ничего плохого? Отпустите его! Его все и так мучили…
Выгнать ее!.. Ну, Гольцман… У нас не богадельня, все получают зарплату!
– Кроме того, что на поверхности, – Гольцман говорил не мне – секретарше, – обращает на себя внимание одна деталь. В письме брату он ни разу не пишет про Ираиду «твоя дочь». Видите, как он выразился – «отношение к твоей дочери и обоим Тасиным детям». Получается, «твоя дочь» – это Мария, внебрачная, а Ираида тогда… – и он обиженно ссутулился.
Благодарю, интересно, да какая на хрен разница, с кем еще трахалась Петрова и кто на самом деле зачал первую внучку советского правительства.
– Что вы с этим делаете? – Ко мне секретарша вопросов никогда не имела.
– Ну, хорошо. – Боря отечески подсел к ней и попытался поймать девичью заплаканную руку. – Раз тебе скоро лететь в Лондон, я объясню, как мы рабо-отаем, – убаюкивал он, – как у нас так все хорошо получа-ается. Ты тоже этому нау-учишься, для этого необязательно много двигаться – мы имеем дело с мертвыми…
Конечно, они умерли. Но в нашем предприятии более сильной позицией является то, что они существовали на самом деле. Хотя в это обыкновенному человеку невозможно поверить. Решим вместе какой-нибудь простой пример на сложение. Какой-нибудь без ответа. А, ну вот: задержанная Анастасия Петрова. По отцу она Флам, огонь. Замуж вышла за Цурко. Почему же она Петрова? Давай решать? Петров. В наборе Большого Каменного моста нет человека с такой фамилией. Но есть человек по имени Петр! Редчайшей привлекательности девушка девятнадцати лет вернулась с польского фронта – мы не взяли Варшаву, это вопрос будущего – и сразу оказалась стенографисткой товарища Войкова Петра, партийная кличка Петрусь. Ему тридцать два, красавец, учился в Женеве, в Россию прибыл с Лениным в том самом опломбированном вагоне, член коллегии Наркомвнешторга – могла она его пропустить? Ясно, нет. Прибавь все, что мы знаем про Тасю, – могла она еще и полюбить Войкова? Да стопроцентно! Могла ли она взять русский псевдоним вместо еврейской фамилии отца и дворянской фамилии матери? Конечно! Все так делали. Вот она и стала Петровой в память о любимом Войкове, когда его убили в Польше.
Я чуть не рассмеялся: вот урод.
– Еще не все! Войков отметился в председателях городской думы Екатеринбурга – ты понимаешь, он участвовал в убийстве императорской семьи! Он же химик, вот и достал кислоту для растворения останков. И, кстати, я вот сейчас вспомнил – по свидетельствам очевидцев, он-то и снял с пальца императрицы знаменитый перстень. Мог ли он подарить его любимой девушке?..
– Не надо впутывать императорскую семью!
Боря взглянул на меня, как на скота, и продолжил таинственным шепотом:
– А скажи-ка, мне кажется или кто-то еще из задержанных касался венценосных жертв большевистского террора?
– Дмитрий.
– Умница! Дмитрий Цурко охранял императорскую семью в составе отряда чекиста Яковлева, а может, кто знает, и участвовал в казни. Но одно знаем точно: Войков и Дмитрий хорошо знакомы, Войков с восемнадцатого года работал в наркомате продовольствия с Цурко-отцом, и Тася – наверное! – познакомилась с Дмитрием не в Китае, а еще в Москве, ее передали из рук в руки. Именно Войков отправил в Пекин сперва ее, а через три месяца вдогонку – Дмитрия. Сравни анкеты – там же все ясно! Скорее всего, я убежден – Войков избавлялся… От девушки, назвавшейся твоим именем, жди чего угодно! А для верности заслал следом влюбленного в Тасю сентиментального Диму… А если учесть, что вот этот, – Боря ткнул пальцем в мою сторону, – проживает на станции «Войковская», улица Новопетровская, 14, то вот все и сложилось. А? Что ж молчите? Вы должны сказать, что ничего не поняли, – и Боря расхохотался.
…На вечер купил диск «Желтая Эммануэль», и зря, – чуть ли не шестидесятых годов, знаменитая впоследствии блондинка Илона Сталер, еще с собственными скромными грудями и черной копной внизу, совокупления показывают сквозь плохо прозрачные занавески или садовые решетки; худая китаянка лежит на пожилом парне и шепчет: «Люби меня, Джорджи! Всей силой люби», – а когда он уснул, вспорола себе живот и опять улеглась сверху. Лучше б взял «Медсестры-скромницы» с негритянками и трансами!
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
На покое | | | Фамилии-отчества |