|
И за краем света, где не конвертировалось ничего, однажды (но вот когда?) император нащупал и поднес бусинку к глазам и катнул между пальцами: узнайте о нем побольше. Объект десять лет печатался под псевдонимами и анонимно, служил и формировал сознание гостям, и заросший дед-морозовской ватной сединой пациент Бернард Шоу солнечно-нагрето жмурился под присмотром Уманского на вагонной подножке: «Глубокое утешение, сходя в могилу, знать, что мировая цивилизация будет спасена… В России я убедился, что коммунистическая система способна вывести человечество из кризиса и спасти от полной гибели». А голод? как же голод? Кто-то из смелых и не местных (или купленных и наученных) спросил: «А голод?» (В Поволжье ели людей). «Помилуйте, когда я приехал в Советский Союз, я съел самый сытный обед в своей жизни!» И паровозный гудок, и замахали руки с белыми манжетами.
Следующее достижение: пациента Герберта Уэллса пустили к императору (может быть, именно в тот день император вгляделся в невысокого, щуплого, щели меж золотых зубов, круглые очки, Уманского?).
К любимцу русских гимназистов, собирателю оловянных солдатиков Герберту Уэллсу приближалась смерть, и в оставшееся время он решил придумать план ежедневного счастья для населения Земли и для затравки поработать «почтальоном при почте амура двух гигантов». Император и Рузвельт доверят фантасту тайны души, и он понесет их над солеными пустынями Атлантики, подправляя, обогащая, переваривая, – трое (включая почтальона) дадут населению счастье, завершат начатое Христом… С выражением безмятежной скуки на лице император слушал-слушал (в переводе Уманского) планы мирового переустройства на началах справедливости, и вдруг совершенно бессвязно англичанин схватился за главное: «Иосиф Виссарионович, он спрашивает: что вы хотите передать Рузвельту?»
«Ничего».
Ничего.
После сдачи продукции, показав Уэллса, Уманский припорхал в языках пламени к Литвиновым (Максима Максимовича не застал) – переполняло. Айви Вальтеровна, английский легкомысленный мастодонт по прозвищу Мадам Литвинов, затеребила его (при восьмилетней дочери!): ну что? что? как он вам? ведь вы впервые? так близко, так долго (вот чего стоят архивные проститутки: «не раз выступал переводчиком при товарище Сталине»)… Кто? ну и кто же он?
– Фанатик, – якобы сказал Уманский.
– Чего? Фанатик чего? – стрекотала эта полоумная сорока.
– Диктатуры… – якобы протянул Уманский.
– Пролетариата? Диктатуры пролетариата или…
– Вот этого я еще не разобрал, – якобы признался Костя и странно потрогал собственное лицо – веки, брови, лоб (не присутствовавшие, но ведающие точно все, утверждают – Костя сказал не так: «Этого еще не знает никто»).
Он, анонимно-псевдонимная тень, английский и немецкий язык императора, мастер мягкими диванами, цветочными полянами, икрой и водкой вызывать нужные мысли, показал себя первый раз 13 декабря 1931 года – встреча с писателем Эмилем Людвигом (час пятьдесят) – и последний 1 марта 1936 года – беседа с опереточным «газетным магнатом из США» Роем Говардом (три с половиной). Мы пойдем на альтернативные выборы в Верховный Совет – подарил император очередному американскому идиоту сенсацию – и выбрал Уманского. Надписывая свое фото Говарду, он вдруг поднял глаза, в которых, отразившись, вздрогнул и пошел в бешеный рост человечий эмбрион: «И вам подписать фото, товарищ Уманский?» – «Да. Да. Да. Конечно!»… И спустя месяц за спиной у посла Трояновского возник очередной литвиновский птенец – тот, что нравился всем и правильно думал, – и Трояновский потащил его в торбе за спиной мучительные недели (чужой голос, чужие уши) и упрямо докладывал свое (а Уманский докладывал нужное: посла надо менять!), пока ему не сказали «хватит» и не поманили через страшно растущую Германию получить за труды.
А Уманский отряхнулся и представился первым лицом; много спустя, когда уж началась война, ближний президента Гопкинс неожиданно вспомнил за столом Трояновского, «хорошего посла»: «…он понимал американцев, и американцы понимали его, всегда была возможность договориться» – вот так непрямо сказал он о том, каким не был никогда Костя.
Надписанное фото императора Костя вставил в серебряную рамку, раскрашенную под березовую ветку, и при фотографировании молодого дипломата при исполнении или в нечастые культурно проводимые мгновения отдыха оно, фото, почему-то всегда попадало в кадр.
Американцы не понимали личного несуществования русских. Им казалось, они не любят Уманского, а не любили они Империю, и Уманский, как и полагалось послу московитов, оттачивал иронию на «тупых» заместителях госсекретаря, заканчивал переговоры визгливыми скандалами, делал вид, что «твердость равнозначна грубости», мог себе позволить: кредитов не будет.
О чем они говорили (американский посол жаловался в Москве: каждый день ваш Уманский ходит и просит! ходит и просит! – Он ничего не просит, цедили ему, а добивается выполнения)? О сварочных машинах «федераль», конвенции об охране котиков, возмутительном задержании среди бела дня на улице советского гражданина Овакимяна под «фантастическим предлогом» (агент «Октан» «проявил малодушие», во время «приступа мучительного страха» явился в ФБР и сдал резидента); вели многотомную переписку по торговому вопросу (перевод тов. Вшивкова): в Америку везли спички, беличьи шкурки, сотни тысяч пучков бараньих кишок (нормальный калмык и закавказские), козлину, щетину, барсучий волос (20 долларов за килограмм), икру, осетрину, белугу, центроуральскую, южноукраинскую и красную лисицу, восточного и западного осеннего сурка и особенно – тряпье (выдерживая конкуренцию с Румынией и Польшей). Я проснулся от изумления, обнаружив в именном указателе на «П» «Пилата Понтия, римского наместника Иудеи», между «советским авиаконструктором В.М.Петляковым» и Пихлак, «врио заведующего правовым отделом НКИД СССР», и устало полистал нужное место – оказалось, на банкете в торговой палате Уманский сказал: «Но если нашей стране и не грозит немедленная опасность, мы не можем смотреть как Пилат на теперешнюю европейскую ситуацию».
Даже говоря нужную неправду (к империи с двух сторон подступала война), Костя красовался, он три года пьянел, подзабыв о снегах. Его не вызывали в Кремль, учитель Литвинов берег до поры, держал подальше от братских могил и ночных расстрелов; но истекло – мы не могли уже смотреть как Пилат; Максим Максимович с нового 1939 года почуял: ему слабее пожимают руку – и среди глухой ночи вдруг со смятым смешком признался своей англичанке: «Неужели они пытаются договориться с Гитлером за моей спиной? Поверить не могу в такой идиотизм…». Словно у императора оставался выбор в игре «Лишь бы не я», когда все участники первыми хотели скормить Германии красных.
Это у Литвинова оставался выбор. Каждый вечер его подушка ложилась на заряженный пистолет, и первый, главнейший закон его квартиры в Доме правительства гласил: нельзя стучаться к папе, если папа ушел спать и заперся на ночь; стук означает – «пришли», он застрелится. Дочь забыла, забегалась как-то раз (и помнила затем вечно) и – постучалась.
Литвинов подождал.
И открыл дверь.
Но весной пришел день, когда через порог бывшей императорской дачи в Фирсановке переступили спешившиеся всадники, гасящие свет, – Молотов, Берия да Георгий Маленков, за окнами занимали позиции солдаты с петлицами НКВД. Литвинов не мог подняться, смотрел на гостей как на любимый киноэкран: вот как наступает…
«По натуре музыкант», поклонник оперы, он пока сидел в киевской одиночке, полюбил танцевать, любил и потом, хоть располнел; с удовольствием носил мундиры, обожал бридж, делал зарядку, принимал холодные ванны; жена, Айви Вальтеровна, никогда не видела его небритым – через несколько лет после свадьбы он заболел и слег – только тогда обнаружила: у него, оказывается, рыжая борода! И жить не мог без кино, без Греты Гарбо, всюду первым делом в кинотеатры, особенно в Берлине, до свастики; позже (проездом, меняли паровоз) первый раз – не пошел, хотя Гитлер прислал адъютанта: если г-н нарком пожелает по обыкновению выйти в город для посещения кинематографа, власти рейха гарантируют ему, еврею, неприкосновенность. Муссолини чем-то еще впечатлил, какой-то властной организованностью, а Гитлера Максим Максимович презирал, брезговал.
Однако император не мог оставить Гитлера, мы не готовы воевать, пусть немцы займутся другими; но исчезать – еще не сейчас, объяснили Литвинову, 1 мая надо распято отстоять, пусть увидят живого, а уж после майских его раздавили на Пленуме – новый нарком Молотов закричал: «За дураков нас считаете?!» (да, именно Вячеслава Михайловича, именно дураком) – и согласно императорским обычаям главными кнутобойцами назначили друзей дома – маршалов Семена Буденного да Климента Ворошилова. И закровило, открылось мясо: что ж, ты «в вопросах подбора и воспитания кадров вел себя не вполне большевистски, держал на работе враждебных партии людей».
Под барабаны жертвоприношения Литвинова мучил стыд: в кабинете на Кузнецком идет обыск, беззащитная его изнанка. Не письма императору с просьбой об отставке стыдился он, а недоеденной плитки шоколада в ящике стола; еще он любил конфеты «трюфель», хранил до заплесневения, приученный тюрьмой к дисциплине, ел шоколад не сразу, а кусочек за кусочком.
Формулировка для печати обнадеживала – «в связи с собственным желанием», что означало жизнь («в связи с переходом на другую работу» означало смерть немного отсроченную; «как не справившегося», «как не оправдавшего доверия» означало немедленную смерть), но спасение выписывалось на одно лицо, сыну он сказал: «Вас обязательно возьмут». Сотрудников и друзей «обер-шпиона» арестовывали и пытали, полпредов отзывали, увольняли.
Айви Вальтеровна тем временем в Свердловске (теперь Екатеринбург) учила английскому языку (любила это, преподавала всем: офицерам Генерального штаба, физику Леоновичу, Раневской, психиатрам, домработнице, – сама мечтала сгладить в собственном русском акцент); Литвинов не нашел сил с ней говорить, и дочь шептала в телефонную трубку, а безумная англичанка кричала в ответ от Уральских гор: все знаю – «отставка с поста»! Газеты, правда, молчат, но слышала от знакомых – и бодрым голосом: у нас тут зачетная страда, правильно я выражаюсь?
– Тебе надо приехать, – мертвым голосом сказала дочь.
– Приехать? Я и собиралась приехать, но только после экзаменов, – немного удивилась англичанка.
Дочь устала, не знала, что говорить дальше, послушала и спросила в самом конце: не кажется ли тебе, что нам сейчас лучше быть всем вместе?
Англичанка недоуменно помолчала и без спешки взялась укладывать чемодан.
И Уманский (повторяя судьбу Трояновского) открыл чемодан, как собственный гроб, тронутый за плечо всегда ожидаемой и всегда внезапной телеграммой. Карьера не вышла, его пригласили в путешествие к сердцу земли с выходом в игольное ушко или крематорную трубу, и он ощупывал свою шкуру, как бы спасти, до последней шерстинки: позорный тесть – приказчик магазина готового платья, 1925 год – неуплаченные членские взносы, рекомендация в партию врага народа Старка, австрийское подполье, несмываемое – «сменил тов. Мих. Кольцова на должности», и то, что несомненно собираются указать в графе «причина смерти» – учитель, друг М.М.Литвинов. Ему казалось – вот и началось.
А началось раньше – близнец Кольцов (их путали) исчез для Уманского не бесследно. Лучшее императорское перо декабрьским вечером позвали под землю неприметные люди (брат приглашал к себе на чай с пирожными, но Кольцов побежал бульварами в ночной рабочий кабинет, оставив за спиной рукоплескания ЦДЛа: император попросил доложить писателям… и он – блестяще!.. И теперь – последнее время обносили чашей и что-то такое порывами он чуял – его не тронут!). Пять месяцев его били, пока Кольцов, как сотни тысяч до него, не признал все и, как забитое в кровь парнокопытное, направляемое пом. нач. следственной части НКВД капитаном госбезопасности Шварцманом, потянул по рельсам вагонетку к бездне; ему подкладывали в вагонетку новые костяки, про запас, еще гуляющих и пьющих на поверхности людей, литвиновских птенцов – и он повез всех, послушно прибавляя шаг.
«В 1932 году я сблизился с РАДЕКОМ, ШТЕЙНОМ, УМАНСКИМ И ГНЕДИНЫМ», и оказалось, что эта группа «энтузиастов советско-германской дружбы» «накопила важные связи с немцами» (Кольцову наступили на пальцы) – так и случилась «преступная шпионская связь, в которую я втянулся…».
«При некоторых разговорах на квартире УМАНСКОГО присутствовал американец – журналист ЛУИ ФИШЕР, близкий друг УМАНСКОГО, имел на УМАНСКОГО огромное влияние и общался с ним свысока. УМАНСКИЙ подчинялся его мнениям по всем политическим вопросам и не скрывал от него ничего…».
«Я (Кольцова ударили под дых), прямо говоря, был завербован РАДЕКОМ и передавал с 1932 по 1934 год шпионскую информацию при участии и содействии УМАНСКОГО…».
Нельзя сказать про Кольцова (как и про других), что его застали врасплох – железные люди знали, чего от них ждут. Нелегальная комиссия Политкомиссии Политсекретариата Исполнительного Комитета Коммунистического Интернационала напечатала секретный свод правил «Как коммунист должен держать себя перед следствием и судом», где следовало пролистать спасительную четвертую страницу («Некоторые арестованные коммунисты считают, что лучше на следствии дать какие-нибудь показания и потом на суде от них отказаться. Такой взгляд совершенно ошибочен и очень вреден»), чтобы навсегда остановиться на странице восьмой: «…Арестованный коммунист, обдумывая свой образ действий, должен прежде всего исходить из интересов партии и лишь потом строить планы, как легче ему отделаться от предъявленных следствием обвинений…».
Следователь Шварцман поднялся с табурета, отмерил шагами яму и выдал Кольцову лопату: «Заговорщицкая организация в Наркоминделе ставила своей задачей добиться сдвигов вправо… В ней состояли ЛИТВИНОВ, СУРИЦ, ПОТЕМКИН, МАЙСКИЙ, ШТЕЙН, УМАНСКИЙ…». Луи Фишер «состоял посредником при Литвинове», «подчинил себе УМАНСКОГО, давал указания в беспрекословной форме…».
Когда ему показывали кого, КОЛЬЦОВ каждому придумывал вину, шил, как платье из своего материала, но – по фигуре, сочинял, но – правду. Разговор шел о настоящих, живых пока людях с работающей кровеносной системой, и он для правдоподобия рвал мясо из них, созидая вину на болотистой местности: молчал-молчал, но мог бы подумать – если бы подумал, думал бы так – думал именно так – давал понять – однажды проговорился – прямо сказал – постоянно говорил – желал = умышлял на императора. Для каждого правда пряталась лишь за одним делением этого спидометра (между крайними делениями от «молчал» до «умышлял»), но за каким? На что-то ведь он опирался! писатель же! что-то вдохновляло его! Задушевные беседы с друзьями, ночные, внезапные признания – до слез, наблюдения за дорогими людьми… и, выходит, Кольцов говорил про друзей только правду: «УМАНСКИЙ высказывал резкое недовольство и возводил клевету на политику ЦК партии… Он говорил, что более тесные связи с буржуазными государствами повлияют на внутренний уклад Советского Союза, будут способствовать изменению жизни…»; «ЛИТВИНОВ сказал, что новая Конституция в корне изменит политическую обстановку в стране… Наркомы и целые составы правительства будут ниспровергаться и вновь предлагаться с парламентской трибуны. С этой же трибуны мы с вами будем добиваться настоящей свободы…».
Предполагал ли Кольцов, что, показав в выпускном сочинении своих добрых знакомых с неожиданной стороны, сделает их мертвыми?
Готовился ли он беспокойными ночами к очным ставкам с ошарашенными, пахнущими домашними перинами друзьями, осаленными им, словно в детской игре «Чай-чай! Выручай!», – он сидел напротив неузнаваемым человеком с нереагирующими зрачками («Не Кольцов, совершенно другой человек, старик», как вспоминал увидевший, но вернувшийся на поверхность).
В двухстах метрах от кольцовских нар во внутренней тюрьме НКВД спал на кровати гостиницы «Москва» его друг, отозванный из США Костя – ему еще только предстояло сделаться таким, чтоб никто его не узнавал. Днями он сидел в наркоматовских кабинетах, исчерпывающе полно отвечая на: «Ну, и как там у нас в Америке?», но на самом деле пытаясь сказать одно: я не с Литвиновым, я с вами, я помогу, если надо топить, желаю иметь возможность доказать свою преданность императору и новому наркому – Молотову В.М.
Татьяна Л и т в и н о в а, Брайтон, Англия: – С маршалами Ворошиловым и Буденным мы дружили домами с тех пор, как попали в золотую клетку – в двести семей, обеспеченных полностью государством. Дружба заключалась во встречах за столом и жратве. Ворошилов ворчал: нет бильярда. Художники, с которыми я встречалась, считали Ворошилова гадом. Максим Максимович считал его обаятельным, добродушным сельским слесарем. А Буденный побаивался отца.
Я помню, мне пятнадцать лет, нужно в Москву. Буденный взялся меня подвезти на своем автомобиле, гладил мне руки: у тебя нет лошадки – я тебе подарю! Когда отвернулся и посмотрел в окно, я погладила его знаменитый ус. Он сделал вид, что не заметил.
Я встретила его после отставки отца и хотела броситься на шею: ведь это дядя Буденный! – он сделал вид, что не узнал. Он оказался трусом. Когда случайно увидел отца в коридоре кремлевской столовой, прилип к ближайшему подоконнику, помялся, выпалил: «Сквозняк. Простудиться боюсь», – и убежал.
Ворошилов, отхлестав Литвинова на Пленуме, протянул ему руку: «Вы же все понимаете…». И Литвинову эту руку пожал, ко всем предательствам он приготовился… Почему они делают так (дочь запомнила его размышления, да верно ли?)? – они же этим не спасутся… Там все равно знают, с кем я дружил, это знание не сотрешь. Значит, они стараются показать, что боятся. Им кажется, император любит, когда боятся… Литвинов оправдывал всех. Кроме одного…
Из особняка на Спиридоновке Литвиновых переместили на подаренную императором дачу, под добродушный домашний арест. Два грузовика, присланные за вещами, пошли полупустыми – мебель оказалась казенной. Везли книги, одежду и два детских велосипеда, водитель с большим сочувствием беседовал дорогой с Таней Литвиновой, но с нажимом предложил забрать «на сохранение» велосипеды. Семью кормили, обслуживали; когда за глухим тускло-зеленым (его называли «правительственным») забором вместо трех машин охраны появилось восемь, бывший сталинский знаменосец мира последний раз позвонил по «вертушке». «Охраняем, – пояснил Лаврентий Берия, – Максим Максимович, вы себе цены не знаете!» – «Я-то знаю, а вот другие…». Берия положил трубку. Наутро во время завтрака через столовую, мимо жующих, в кабинет Литвинова прошли шесть мужчин в выглаженных зеленых комбинезонах и скоро вышли с кольцами проводов на плечах – дети рассмеялись и бросились посмотреть, как выглядит папин кабинет без телефона правительственной связи, и жизнь приняла правильный вид: муж-пенсионер брал уроки игры на рояле, скучал по сводкам телеграфных агентств и совершал совместные прогулки с детьми (два охранника в десяти шагах впереди и два – в десяти шагах сзади). На прогулки Литвинов брал таблетки сухого спирта, разводил в поле костерок и жег книги, подчищая на всякий случай библиотеку – сын Миша схватывал страницу и пробегал глазами, прежде чем отправить в огонь, дочь скучала – политика, какой-нибудь там Л.Д.Троцкий, ей, как она выразилась, «до лампочки». Дети жили по-прежнему – что изменилось? ничего не изменилось – только не приходят гости.
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Америка | | | Америка-3 |