Читайте также: |
|
Если вернуться в большой коридор и пройти вперед, то окажешься на распутье. Прямо – дверь в коридор с двумя туалетными комнатами, не разделенными половыми признаками, направо – такой же обширный, как и бухгалтерия, зал – Боря и Алена устроились возле окон, Чухарев, опоздавший и молодой, окопался в углу, отвернув компьютерный монитор от общего обозрения, – самая светлая комната и чаще других – пустая.
Налево от развилки – тесная приемная шириной в окно: умещается письменный стол, шкаф с чайными и кофейными боеприпасами, вентилятор на журавлиной ноге и нестройный хор цветочных горшков – здесь просвещенно и добросердечно властвует секретарша; за ее спиной – кабинет Гольцмана, там сейф и календарь и большой порядок. Вещи я собрал еще за ночь, добравшись до конторы в подлодочной тесноте маршрутного такси, забил мусором две урны, все нужное поместилось в один черный трупный мешок, перетянул горло красной ленточкой, остались солдатики – нужны две картонные коробки: для коллекции и для дублей. Я выбрал ноябрь, хороший месяц, чтобы все закончить: рано приходит ночь и выпадают дни с теплым ветром и приятно идти до метро, в сторону «вот пойдет снег…», на прилавках вырастут елки и свесят ноги рождественские чулки, замигают гирлянды по карнизам, а пока – пусть дожди растопили и смыли все хлипкие, снежные покровы и густая трава зелено сияет в пятнах собачьего дерьма, каждый день обещают то резкое похолодание, то потепление до +8, то резкое падение доллара, но не происходит ничего. Не постучав, словно в необжитую пустоту, зашел Боря и зацепился задом за крохотный подоконник, загородив свет, сложил руки углом и смотрел в никуда, изредка поправляя очки, – так люди ожидают вызова судьи на длинной скамейке среди сумасшедших старух и забрызганных чужими слезами адвокатов, своей очереди. Я прочитал оставленный на столе свежий листок:
Владислав Р-ОВ, дирижер.
«Молодой еще совсем Владислав Р-ов часто сам гулял во дворе дома композиторов со своим эрдельтерьером (имя не пропечаталось, на „Ф“). Я был совсем еще мальчишкой и приятельствовал с его сыном, поэтому мое общение с Владиславом Дмитриевичем сводилось к обмену самыми бытовыми фразами. Но ни тогда, ни сейчас в памяти я не ощущал в нем искры Божьей. Он смахивал на благовоспитанного и образованного делягу, снисходящего до простых смертных из-за скуки. Быть может, я не справедлив к нему, но таковы были мои ощущения тогда, таковы они и теперь».
«Имитатор, невероятно талантливый и артистичный, ве-се-лый…»
«Из рогатки стрелял по врагам отцам… Со специальной досточки на дереве… Досточка „отгнила“ лет через пятьдесят…»
«Паспорт у меня американский, но душой я русский…»
«На Запад сбежал с банкета через запасной выход…»
«Владислав Р-ов… „Орлы-погубители“ слетались в августе в Коктебель… Выделялся Р-ов… Мчался на красном то ли „форде“, то ли „порше“…»
Разорвал на четверо, на шестнадцать и выбросил. Боря внезапно заметил меня, под его взглядом я после нерешительных мгновений выудил обрывки из урны и затолкал в карман.
Боря смотрел на меня давно выплаканными, высохшими, прогоревшими глазами и все видел.
Тяжело молчать. Мешают собственные руки. Темно, осенью я умею точно угадывать время. Хоть бы кто-нибудь позвонил.
– Остановись, – издали сказал он. – Мы дошли до края, дальше только вода. Океан.
Запинающиеся, потрясенные шаги, и секретарша, не сбрасывая куртки, замерла на пороге, украдкой осмотрев кабинет, словно ожидая обнаружить в нем кого-то еще:
– Я думала – проспала… Все окна горят… Все на месте. Надо было пораньше сегодня? Вы бы сказали… У нас генеральная уборка?
– Мне нужны две картонные коробки.
Она, уже не веря в доброе, напуганно заглянула в выгоревшее Борино лицо и тихо затворила дверь, неподвижно оставшись снаружи.
– Я так понимаю: дело сделано. Я тебе больше не нужен, – Боре хотелось услышать свой голос, произносящий спокойно именно эти слова; теперь уже молчалось полегче, все сказано, я отвлекся от второстепенного, ничтожного, происходящего со всеми, и яростно подумал про «дальше»: Цурко, мать и остальные мне не помогут, интерес к самоубийце Оле краеведением не объяснишь, но ведь у девочки был-остался где-то отец, неспроста обходимый в рассказах молчанием, родня «той», отцовской стороны, а через них – к друзьям и подругам, зацеплюсь: Олю похоронили на Ваганьково, если найду могилу – узнаю фамилию девочки, день смерти, имена людей, отвечающих за участок, и телефоны – вот след, и пойду.
– Я тебе очень благодарен. Все-таки хоть какая, да жизнь… – Боря расплывался, подрагивая, стираясь в серое, телевизионно-шуршащее пятно, помеху. – Я желаю тебе хоть немного быть к людям по… – он сосредоточился, выбирая слово поострее…
– Мне этого не надо.
– А помните?! – Чухарева шатало, горят щеки, так, он подсмотрел в кино, полагалось неистово праздновать, мы – чемпионы! – как орут безмозглые ублюдки с потными космами, тряся золотой урной. Все думал – мы не сможем…
– А мы смогли!!! – дико, лишь бы заткнуть, заорал Боря, и они обнялись.
– Я, – вдруг признался в личном, – так и не заснул, смотрел запись передачи, вы – такие молодцы! Просто… Я уже думал – все… Никогда бы не догадался спросить про гильзу… А свидетель? А Таня Рейзен и дуэль? Рука в кармане? Нет баллистической экспертизы, – за его спиной возникла побледневшая секретарша, ничего не слыша, а Чухарев жал Борину руку, стесняясь потрогать меня.
– Ты знаешь, безымянный человек, – Боря сжал Чухареву плечи, – самое время сказать, ты – мужик. Судьба тебя испытала на излом, я буквально краем уха… ты все прошел, себя сохранил и никого не предал, самое главное – себя не предал. Не зря мы тебя приняли в стаю. А мы – хищники, мы идем за кровью, мы загрызем своего, если будет мешать движению вперед… а ты уцелел, заматерел, и в деле нашем и твоя заслуга.
– Да что вы, Борис Антонович, что я – канцелярия, бумаги… Мне еще столько учиться… – отмахнулся Чухарев, но слушал упоенно. – Главное, что мы – команда! Рыцарское братство – спина к спине и – на прорыв! А сейчас я пойду спать! Я все эти годы мечтал – жену предупреждал: когда дело закроем, я лягу спать, день буду спать, два, три, – выбрасывал он пальцы. – Отключу телефон, забуду про все и буду спать. Пока не высплюсь. Первую ночь – спокойно, на этом свете.
– Поспи, поспи, человек, – радовался чужому Боря, – отдохни. Твои силы нам очень нужны, закрыто только первое дело, и спрос теперь с тебя будет совсем другой… Кому много дано, с того и… Нет, нет, сегодня – ни слова о работе, ишь ты, как сверкнули глаза, – ты только посмотри, командир! Орел! Волк! Не терпится! Нет, сегодня – всем спать, баю-бай, – и подтолкнул сопровождающе Чухарева на выход, ласково отодвинув секретаршу – та не сводила с меня нетерпеливых глаз, что-то сказать, срочные новости. Боря вернулся и развел руками: руки свободны – взялся за секретаршу. – А с тобой что, детка? Да на тебе лица нет! Марш в постель – я принесу чашку горячего бульона!
– Там пришли люди. Говорят – они новые арендаторы и заезжают после обеда. Просят ключи. Говорят – вы знаете.
– Отдайте им ключи.
– Мы переезжаем? Куда? Что мне делать?
– Соберите личные вещи, сегодня освобождаем помещение. В бухгалтерии надо получить зарплату и выходное пособие. И напишите заявление по собственному желанию.
– Я вас не устраиваю? У вас есть человек на мое место?
– У нас возникли некоторые трудности…
– Я могу месяц, два работать бесплатно. Господи, ну почему все вот так?! Почему нельзя сказать прямо?!
– Мария Николаевна, прямо: у нас достаточно доказательств, что 3 июня 1943 года на Большом Каменном мосту Нину Уманскую застрелил Вано Микоян. Это все, что мы хотели узнать, – мы закрываемся.
– Но вы не знаете, почему он это сделал!
– Это неважно.
– Машенька, если вам это важно, – Боря успокаивающе улыбался и прятал трясущиеся руки, – если реконструировать, то варианта два. Один – дуэль. Два – Шахурин уходил, но вернулся на выстрел и получил свою пулю. Три – убийство Шахурина по неосторожности, в игре, и осознанное устранение Нины… Четыре… Но мне больше нравится один. Два предполагает крики, борьбу за пистолет, жертва находилась в движении и пыталась бороться, да и одежда Шахурина сохранила бы следы борьбы… Оторванные пуговицы. Да забейте!
– А что теперь?
– А-а… Вы про это. Про возмездие. Так мы ж не милиция, вы не заметили? За наказанием – к участковому. Вам за что платили?
– Но все должны знать – не виноват Шахурин!
– А он не виноват? Как посмотреть… Все виноваты! – Боря перекрестился, вытащил из-под рубахи и поцеловал воображаемый крест.
– Какой тогда был смысл?!
– Большой Каменный мост. На ту сторону. Как это можно, барышня, все делать со смыслом? Так и не поняла, – протяжно и печально вышло у Бори, – чем мы занимались. Зачем делали жизнь хрен знает с кого… Мы соскребли все, что отразилось в человеческих сердцах, подсчитали численный перевес в свидетельствах… ведь любое, даже из-под пыток, даже лживое хоть из чего-нибудь да росло! – и связали букетик, на свой вкус – иголки торчат в разные стороны – и если вынести и отдать его людям – поранятся все. У них, – Боря показал за окно и вокруг, – у живых, нет навыка обращения с правдой. Ты не можешь смотреть на правду без стеклышек. Нас изуродовали протоколы и вот такие, как вот… вот, – Боря, не оборачиваясь, отмахнул рукой по направлению ко мне. – А вам запечатал мозг телевизор и упаковка…
Вот ты и требуешь, чтобы правда продвигалась, чтоб полезно было ее жрать… А в конце поплакать. Злишься, что не понять, где здесь плакать?
– Борис Антонович, вы со мной говорите, как с чужой… Я могу все понять. Я к вам очень хорошо отношусь… Вы близкий мне очень человек…
– Жаль, если не заметила… все пыталась устроить свою девичью судьбу… Мы занимались производством правды в чистом виде. Только тем, что произошло на самом деле. Не продавать, нам ничего не надо от вас, нас – кормят другие, – Боря залез на стул. – Мы шагу не ступим за черту, чтобы сделать правду поувлекательней, изогнуть, чтобы подбрасывало и крутило так, чтобы барышни вроде тебя ойкали, хохотали и не могли уснуть. Правда в чистом виде, вот такая, – Боря показал пустую ладонь, смотри! – Серая, невнятная, легко испаряется, добыть трудно, присвоить легко – не интересная. А ты думаешь, раз заплатила за билеты, то где-то должен быть вход, кнопка и вход! Это не к нам. Нас занимает ненужное. Время. Мы ждем автобуса. А вы, русские люди… – Боря замолчал и снисходительно и горько покачал головой, – раньше хоть любили сбрызнуть порцию кровью… Какие-то поиски, шарили во тьме… А теперь – только поржать и резиной в резину! Никого отдельно нет. Тебя нет. Нет твоего прошлого, ты понимаешь? Исчезло. Будущее отъехало еще раньше. Тогда и тебя нет. Чем спасешься? Как и все: купишь билеты в стадо. Только чеки сохраняй… Не можете смотреть чужую смерть, не хотите знать свою. А любой смертный час, если его внимательнейше… разбухает страшными, необъяснимыми подробностями – пристальное внимание к единственной минуте опасно. Из обычной истории распятия в глуши можно сделать… Можно слепить… Как тебя звать? Точно ты? Что-то я тебя не узнаю… Лицо у тебя вроде было какое-то другое… Опасно искушать смерть вниманием. Если умер кто-то, все уже сказано. А если вопросы продолжают звучать, если кто-то пытается подойти слишком близко, то свидетели начинают домысливать, они открывают свою душу небывшему, непроисходившему, неправде – прошлое начинает самостоятельно мыслить мозгами миллионов. Самостоятельно мыслящее прошлое опасно, это зыбучие пески – поглотят все. Туда – нельзя долго смотреть. Дело закрыто. Уходим. Собирай вещи. Что ты плачешь? Ты пропала.
– Александр Наумович! – позвала, словно «спасите!», не двигаясь с места, словно сторожила, не давала мне уйти.
Гольцман, белый, хворающе красный, всклокоченный, безглазый, погруженный в свое нутро, словно перепил снотворного или рано разбудили, вывез из оставленного кабинета новый громадный бордовый чемодан на колесах и удлинил рывками ручку – застегнул черное толстое пальто:
– Неважно чувствую себя. Все ненужное выложил на стол – кто-нибудь выбросит? Поеду. Вызвал такси. Спасибо за премию, все получил. Звони. Маша, – ему хотелось ее поцеловать, дотронуться, припасть, но он уже ехал, а она стерегла меня и всматривалась, запоминая, в Гольцмана, в мертвые, нервно выбритые щеки, неоткрывающиеся глаза, всхлипывая в ладонь. – Я желаю вам всего самого-самого доброго, – отвернулся и покатил свою колесницу. Боря, затянув басом что-то отрывочно оперное, слетел со стула, сорвался открыть и подержать дверь и не вернулся – спустился проводить до такси.
Одна тысяча рублей и бутылка водки: Анастасию Владимировну Петрову похоронили на четырнадцатом участке Ваганьковского кладбища. Я немного волновался, глядя в зад едущего впереди фургона, на расчищенный от грязи автомобильный номер – словно на свидание; неуловимая, неощутимая материя все-таки застряла в дверях, лоскуток зацепился за гвоздь, буду с ней близко, в двух метрах – единственное доказательство ее существования.
Четырнадцатый участок оказался огромными четырьмя квадратами в старой части Ваганьково, налево от входа, набитый мертвыми так тесно, что меж оград некуда поставить ногу; камни и кресты глядели в разные стороны, прятались в траву и друг за друга. Я ошеломленно порыскал по краям, как вдоль моря, я-то верил, что меня сразу окликнут – именем или фото, и два часа лазил меж оград: Петрова, Петрова, 1984 – нет. Но есть одна безымянная могила.
Ничего. Я зашел в контору. Комнатку смотрителей занимал человек в чистой синей фуфайке, расслабленно откинувшийся на стуле. Говорил он так тихо, что приходилось нагибаться навстречу ленивому шепотку. Как мне найти? Как, как – ходите… В архиве нет плана захоронений? Нет, сами ходите. Может быть, есть угол, где хоронили именно зимой восемьдесят четвертого? Нету. Может быть, смотрители помнят фамилии? Тысячи могил, оба смотрителя на обходе. Можно сдаваться.
Я прочел со стенда все документы, необходимые для родственного захоронения, выжидая, когда женщина-«Регистратура» останется одна.
– Не могу найти, – перед своей жалкой и слабой, косоглазой улыбкой я просунул пятьсот. – Там Петрова скорее всего не одна…
– Петрова, – она долистала книгу до декабря 1984-го, не поленилась вытащить вторую. – Захоронена со Степановой Степанидой Ивановной. Довольно большая ограда – два на два. Написано: могильный холм. Ищите по размеру ограды.
Я показал человеку в чистой синей фуфайке сто долларов, и он воздушным шариком двинулся за мной – четырнадцатый участок мы разделили пополам. Найду я. Пробираясь меж колючих оград… Имена совершенно не запоминались. Степанова? Степаненко… Запоминались детские лица, на младенцев смотреть я не мог, спросил как про соседку – старожила с веником:
– Степанову не видели? Она заорала:
– Я тут что, всех знать должна?!
Тварь. К некоторым никому не нужным оградам уже не пролезть, я возвращался на дорожку и продирался, приметив место, с другой стороны, ступая по краям железных надгробий, как по рельсам. Вдруг наемник позвал меня – поднял руку. Нашел.
Здравствуй, Тася.
Три креста. Ржавая ограда, калитка привязана целлофановым пакетом. Глиняные холмики проступают сквозь пену упавших листьев, как женская грудь.
Но девочки Оли не видно. Она ушла другой дверью.
Я перелез ограду, послюнявил палец и расчистил последнее, нижнее имя, почти съеденное землей: Петрова 2.12.84 года, я тебя догнал.
Край земли, не нужный никому. Остался только я. Но заметил – астры все-таки пытались поднять головы, рассаженные по кустику – на каждой могиле. На крестах – пластмассовые венки. Может быть, кто-то и… Но точно – не дочь. Не Ираида.
Переписал подземных жителей коммуналки. СТЕПАНОВЫ (кто это такие?): Алексей Николаевич 28 июня 1937 года, Виктор Алексеевич (сын, получается, первого Степанова…) 23 января 1969 года, Евгения Александровна 1953 года, Степанида Ивановна 7 июня 1978 года (жены, что ли?), Евгения Алексеевна (дочь) 1 апреля 1975 года, Чубурков И.М. 10 августа 1978 года, и самая свежая – Коло-тилина Анна Ивановна 14 февраля 2000 года – кто они Тасе Флам?
Еще пятьсот рублей в контору – участок записан на Колотилину Е.В., позвонил, уже по голосу поняв: род измельчал.
– А кто спрашивает?
– Алексей Иванович Сидоров.
– А кто вы?
– Человек.
– Зачем? Затем.
– А это я. Бабу Настю может помнить только моя мама. Она работает до пяти.
И долго отнекивалась, пока не добавил: отблагодарю. В субботу в одиннадцать. Но ничего, простолюдины побольше запоминают из прожитой жизни.
Собрав в пакет коробку шоколадных конфет «Коркунов», банку кофе, пачку чая и бутылку водки – от «Бауманской» я вдарил пешком до Немецкого кладбища и чуть промахнулся, спутав Солдатскую улицу с переулком, и возвращался, нечаянно припоминая: а ведь я, годы назад, весной или летом, стоял напротив кладбища с сыном, жена пошла навестить могилу тестя, а я заупрямился и сына поберег, мы остались ждать напротив, посреди яркой пластмассовой цветочной торговли, как вдруг ударили копыта – девчонки вели пони. Я похрустел бумажкой, сын оседлал скакуна с разукрашенными косичками в гриве, и мы весело тронулись подальше от печали, и долго ехали, а тут объявили – назад не идут, никаких «кругов», и спешились под деревянной вывеской «Медвежонок» – имя игровой площадки, я увидел и узнал.
С третьего раза я попал в переулок, собранный из двух хрущевок, балконы первых этажей стояли на земле. Квартира три. Выходит, первый этаж. Код забыл спросить. Позвонил по телефону, на первом этаже орали матом на кота и смолкли потому, что зазвонил телефон: это я.
Мать, Татьяна Ивановна, грузная, огромная, широкая, зубы прут в разные стороны, уселась напротив. За стеклом шифоньера стояли четыреста игрушек из «киндер-сюрпризов», сколько же денег. Я молча выставил на стол подношения.
– Кто вы Петровой?
– Алексей Степанов зажиточный был, у него имение в Михневе. Жена его – сестра Софьи, матери Насти. И брат у него Александр. Евгения – дочь брата. Еще Евгения – дочь самого Степанова. И домохозяйка, Татьяна, прижила от барина еще Виктора, Степанов сына признал, и жена смирилась. Виктор в шестнадцать лет ушел из дома. Степанида Ивановна – это его жена. Бабка Стеша. Это моя тетка.
Охренеть. Надо будет рисовать схему. Короче, сестра Софьи Топольской, Тасина тетка, жила в несчастье: муж ее результативно трахал домохозяйку.
– Говорят, внучка Петровой покончила с собой…
– Ольга? Отравилась.
– Из-за чего?
– Может, ей на голову подействовало, что на нее напали в подъезде… А с бабой Настей она не общалась. Оля с тринадцати лет одна – мать вышла замуж и за границу уехала…
Я тявкнул:
– Так у Петровой больной сын…
– Вася?! Так сил много не тратила! На даче за ним мужчина ходил, гулял, двести рублей в месяц платила. Дома бабки Женя и Стеша возились. Вася смирный, к нам его привозили, варенье закручивал. Настя богато жила, но не помогала. Стешу благодарила разной ерундой, а Стеша нянечкой в Бурденко, а муж в охране и дворником, они-то жили на той стороне, на Ухтомского, а разменяли, уехали от брата-алкоголика…
Я еще послушал и уточнил:
– Почему Олю не похоронили на вашем участке?
– Не знаю, мы бы рады. Ираида объявилась, только когда умерла мать. Мы еще удивились: чего она к Оле не хоронит?
– Не помните фамилию Оли? Год, когда умерла? Сколько лет?
– Не помню… Лет двадцать назад, тридцать… Да молодая совсем… Фамилия ее – Вознесенская. Муж очень убивался.
– Муж?!!
– Бабка Стеша рассказывала: высокий, красивый, шел первым и прямо на гроб валился. Он в доме отдыха жил, когда Оля отравилась. Хорошо они жили. Олина квартира ему и досталась.
Муж. Единственная внучка Цурко – Ольга Вознесенская, отравилась, находясь в замужестве, казавшемся посторонним счастливым. Квартира осталась мужу, значит, прописаны вдвоем – в Доме правительства? В квартирах Петровой и Цурко девочки нет, ехать в Ермолаевский переулок, искать остатки бабки, С.А.Топольской.
Я вытащил мешок с бумажной корой (обрастает человек, посидев на месте) и надежно перевязанные, тяжелые, словно свинцовые, коробки с солдатиками, как боеприпасы, на уличную сырость без запахов. В Москве нет запахов. Даже полная тарелка на столе ничем не пахнет. Поэтому так заметен дух горящей листвы. Пахнет пот. Парфюмерный кокон женщины, внутри которого она болтается, как последняя монетка в коте-копилке. Парфюмерный запах мужчины, торчащий из него, как бумажник, как очертания пистолетной кобуры, как член. Снег летел вверх. Так бывает средней осенью: снежный пух, забежав вперед, в чужое время, летит вверх, словно еще не привыкнув. Только народившись и не зная – куда.
Не успел поднять руки – Алена стерегла через дорогу у застекленной жизни салона красоты: вот же машина, я жду тебя. Я оглянулся на окна конторы – света нет, ключи сдал, уже некуда, прожил и, шатаясь от усталости, потащился к ней, чтобы спросить:
– А разве ты остаешься?
– Что? – Она не расслышала: проезжающий автомобильный шум, спешка собственных заготовленных фраз, хлопок шампанского должен успеть к курантам, – с окончательной клейкостью обхватила меня. – Не жалей, что дело закрыто. Мы будем с тобой жить на острове. И нам никто не будет нужен. Я тебя люблю, – и оставила место: скажи.
Арестантом я покидал пожитки в багажник, мучаясь, что от поваленной сосны свернул не туда и придется вернуться и двинуть левее, оставив солнце по правую руку и где-то оставив ее, поднялся в салон красоты и двигался неостановимо до стойки – до чудовищной жопы с выкрашенной в смолу челкой:
– А что это за хмырь возле вас стоял?
– Это наш стилист. Он занимается моей головой.
– А кто занимается всем остальным? Может быть, я займусь?
Она повозилась, почиркала и протянула клочок бумаги, словно чек. Номер телефона и имя – Татьяна. Несколько извилин, пройденных шариковым стержнем для вызова счастья из леса.
Вышли «покурить», и под вывеской я ее потискал.
– Не надо трогать меня… так. Ты же сможешь сегодня же ко мне приехать. Я никогда ничем не болела.
Почему не смогу? Она пошла отпрашиваться, я смотрел в небесную серую реку, тянущуюся меж крыш, отдувал снежинки и думал: купить презерватив. В первый раз не отсосет. Ненавижу резину. Эти вопли: а есть ли у тебя что-нибудь для защиты?! Заготовленное под подушкой. Фольгу на зубах. Проверки: не слетел? В меня ничего не попало? Ты выбросил его? Наступают холода, обернись… я легко и трудно обернулся на ждущую машину, сквозь лобовое стекло, во вздрагивания или поблескивающий взгляд, умещающий смерть, и удивился – пустоте; уехала, никто не ждал, лопнуло; другой парковался, повинуясь манящей ласке грязных парковочных лап желтой безрукавки с алой бляхой на груди.
* * *
Лил дождь, зимний ледяной дождь – по голове, на макушку, не давая посматривать вверх, да там и некуда смотреть: над старыми двухэтажными стенами, над котлованами турецких строителей, над сколоченными из досок тротуарами такая ж грязь, что и под ногами. После мучительных сидений в дневных пробках Садового кольца и переползаний переулками и Бульварным в начале пятого я не быстро и не медленно шел правой стороной Большого Козихинского, отмечая номера домов на левой стороне. Совет ветеранов живет в доме двадцать три без телефона, впустую съездил прошлый раз – принимают только по средам, с трех до пяти.
В богатом доме сидят. Я потомился у запертого железом подъезда. Замок щелкнул. У местной жительницы, ведущей под дождь ребенка, лицо исказила мука: кого впускает?
Совет ветеранов заседал по-школьному: за учительским столом наставительно сидел дед с армейски зачесанной вверх и назад седой шевелюрой. По двое за столами-партами устроились пожилые женщины, не сняв курток, шапок, платков и пальто. Я смотрел только на лица, не запоминая, они смотрели на меня – главное событие недели. Одна старушка возбужденно рассмеялась с интонацией: «Помните, я вам про него рассказывала? Сейчас сами все увидите!», – чем-то я радовал ее.
– Я разыскиваю тех, кто знал Софью Александровну Топольскую, 1882 года рождения. Ермолаевский переулок, дом 8, квартира 13. Она умерла в начале шестидесятых.
– А чем это она так знаменита?
– Ничем. Работала машинисткой в «Вечерней Москве».
– Я живу в доме восемнадцать. Только не в этом подъезде, – женщина с больным лицом, дремавшая за последней партой, встрепенулась, но говорила так, словно продолжала спать. – Я даже ее помню. Немного (я напрягся). Она была блондинкой. И женой Алейникова. (Женщину семидесяти лет трудно назвать блондинкой. Она лет сорок была в разводе с человеком по фамилии Флам.) Потом она получила отдельную квартиру и уехала за Речной вокзал, в Химки. Только мне кажется, жила она не в тринадцатой квартире. И не в нашем доме. В нашем доме с самого начала живет Галина Петровна Потапова (сколько ни встречал Галин, каждая – тварь). Запишите телефон.
У дверей паспортного стола (дом 9, строение 1) я сперва позвонил в бывшую квартиру Топольской, по адресной базе милиции там сиял некто Овсянкин.
– Ольга Вознесенская? Никогда. Я переехал в восьмидесятом году. И знаю того, кто жил до меня. Он уже умер. Ничем не помогу. – С подозрением быстро отключился.
Телефон старожилки Потаповой взял сын:
– А вы кто? И что? Ну?
– Что – ну?
– Она не будет с вами говорить!
Убить, своими руками. Как и авторов пособий «Возлюби свою боль», «Как научиться ближнего своего видеть насквозь». Булку б с изюмом, я – в паспортный стол, предвкушая: а вам зачем? а вы родственник? – погонят, продолжив шепотки с пришедшими продлевать регистрацию кавказцами. Дать тысячу. Лучше пятьсот.
Паспортистка стояла за стеклянной стеной, у вырезанного хомутом окошка. Непривычно. В прочих паспортных столах заходишь и подсаживаешься к столу. Немного народу. У окошка образованные супруги уточняли: какого цвета азербайджанский паспорт? За мной заняла выцветающая девушка с волчьими челюстями, оттяпывает квартиру у подонка мужа, будет нетерпеливо прислушиваться и морщиться. Я разглядывал паспортистку: доброе круглое лицо, очки. Все время улыбается. Попроситься в кабинет? Испугается.
Она взглянула на меня. Я помолчал и улыбнулся, и она. Я показал серую фотографию на толстой бумаге:
– Ищу могилу этой женщины на Ваганьково. Рядом с ней мою бабушку похоронили. Не могу найти. Вы не посмотрите в домовой книге год смерти, с кем прописана, Ермолаевский переулок, восемнадцатый дом? – из-под фотографии на стол паспортистки спланировали пять сотен.
Паспортистка отошла листать. Сейчас скажет: умерла в 1962 году, а проживала с внучкой и ее мужем – таким-то… Первый свидетель – установлен. Я оглянулся на злобную девушку, та поправила капюшон дубленки и взглядом дала понять, что знает мне цену – дерьмо.
Палец паспортистки со скромным маникюром прополз вниз по фиолетово-чернильным водорослям фамилий-имен-отчеств:
– Вам не повезло. Топольская уехала от нас в добром здравии в 1956 году. Когда дом встал на реконструкцию. Проживала одна, в коммуналке. Убыла на 7-ю Парковую, 43-а.
Заново: совет ветеранов, паспортный стол… Сожранный кусок жизни.
– А люди? Те, что жили с ней коммуналке. Убыли куда?
– Тоже пожилые. Второго года рождения. Умерли давно, жили одни, – паспортистка перестала улыбаться, и глаз ее коснулась тень. – А зачем они вам?
Надо ехать. Купить кусок хлеба и колбасы. Муж Ольги Вознесенской проживает последние спокойные дни среди пятнадцати миллионов жителей Москвы; я чувствую слабость свою в этом поиске и все время чувствую силу, что меня ведет, – невидимые руки сомкнутся, он ответит на несколько вопросов.
В последнее время всегда – в семь вечера слипаются глаза, а ляжешь ночью – мешает все; не люблю читать – все измышления, по телевизору – женский футбол, выхожу на балкон и рассматриваю дом напротив с раскладного стула, если во дворе не пьет и поет быдло, если не бьют салюты Китайской Народной Республики из песочницы, взлетая на уровень двенадцатого этажа, и матери сидят в черных спальнях, зажав младенцам уши ладонями. Кто? В дверь позвонили. Я потаился, едва дыша, позвонили еще, без нажима, с «подождут немного и уйдут»; я подкрался к глазку и покраснел от плеснувшего стыда, от собственных шорохов, насекомых перебежек под мусорным ведром.
– Добрый вечер. У вас отключен телефон. Секретарша прошла за порог, стесняясь взглянуть повнимательней, пытаясь разуться, найти вешалку, я, ужасно, ужасно потерявшись от внезапности, от прежде неведомого ей домашнего, подпанцирного вида, незаправленности, несвежести, кислоты, открытости укусам, да еще лампочки перегорели – непроспавшеся молчал, не зная: куда? – и сел успокоиться на пол, спиной к стене, полный мелких страданий, да еще босой!
– Не включается свет? – она пощелкала пластмассой. – Вы здесь живете?
– Да.
– Но здесь же ничего… Пустая комната. На чем вы спите? Где хранится ваша одежда? – Работа кончилась, ее уволили. Секретарша имела право задавать вопросы. – Борис Антонович дал ваш адрес… Простояла у подъезда, – замерзла, не знала код, долго никто не выходил. – Она прогулялась к балкону: что я вижу, когда… пересекла паркетные полосы и присела на пол не коснувшись, но близко – соединенные острые колени из-под края юбки.
Мы сидели рядом, словно договорились, встречаемся так каждую ночь, беседуем, находя общие темы. Я не мог собраться и соврать, сыграть что-нибудь, я сидел, превращаясь в ребенка, видя в первом встречном спасителя, только протяни ему руку, поплачь, и вдруг выронил, помимо себя – горе? неужели все-таки важно? или в поисках облегчить душу?
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
июня (далее) 2 страница | | | июня (далее) 4 страница |