Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

июня (далее) 6 страница

Ich hatte einen Kameraden | Чубчик кучерявый | Доверитель | Мексика | Восемь неотвеченных вызовов | Июня (далее) | июня (далее) 1 страница | июня (далее) 2 страница | июня (далее) 3 страница | июня (далее) 4 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

* * *

Может быть, это город, город-столица, где все легко, и нужно уехать и перетерпеть? но они догонят, всюду кто-то окажется рядом, словно толкнет кто-то навстречу… Им ничего не надо, никакой любви, пересечься и исчезнуть, поесть, угостить, попробовать, взять, что можно, куда дотянутся руки, подарить, они жадные к жизни, они правильно живут, – о них он бы поговорил еще, но не мог пересказать про жадные губы, влажные языки, и пальчик с малиновым ногтем, сдвигающий в сторону белую полоску трусов…

– А приходишь домой – дочка подбегает и прыгает на руки, утыкаешься в нее – и больше ничего не надо, чуть отпускает… Ненадолго. Я очень люблю жену. Хочу любить до конца, чтоб умереть в один день. В чистоте. Она хорошая. Понимает меня, но в ней этого уже нет. Не будет. Не может быть. И пусть. Но теперь мне кажется: а если жена не будет знать? Если никогда не узнает? Как бы этого и не было никогда? И я сам буду сразу забывать. Просто – не понимать, плыть. Может так? А какой у меня выход? Как и у всех! Все жрут других, тех, кого не видят. Но я люблю жену, не хочу ее терять. Не хочу обманывать, хочу дожить с чистой совестью – вы знаете такое… совесть? А ведь есть, было такое пионерское слово – совесть. И мне все равно, что так – все, врут все, каждый, и вы – на моих глазах. Я! – хочу по-другому, остаться – и я! – я больше не могу по-другому, я пекусь на какой-то жаре и боюсь. Я боюсь, мне страшно, страшно, страш-ш… – неожиданно зашипел он, лицо перехватили судороги ужаса, частил: – Когда смерть, когда смерть… Когда все, когда оглянешься… Жалко будет или не жалко, что ты будешь жалеть?! Не хочу стареть, не хочу умирать, хочу жить просто, просыпаться, радоваться, засыпать, радоваться, не бояться, не жалеть, я поработал у вас, и теперь не знаю – куда? – треснула жизнь. – И попросил: – Спасите, – сразу пожалев, что открылся, – вскочить и сбежать, – и сдержался только тем: а-а, их нет, умерли, больше не увижу…

Я упарился, словно у костра, не терпелось освободить столик и подставиться ветерку – расходимся? Боря кехекал и поперхивался, поднимал брови и раскачивал стул, пытаясь что-то мне промычать, Чухарев не поднимал глаз – так болезненно-медленно испарялись со стола вываленные им слова. Боря не вытерпел и ткнул меня в плечо, уколол.

– Что ты, Боря?

Он спрятал лицо за ладонью, вывел губами какие-то слова, подстегнув меня – матом! это я разобрал.

– Да что ты?!

– Скажи ему, – проныл Боря сквозь стиснутые зубы и затряс, как бешеный, красной рукой.

– Что сказать?

Чухарев дернулся уйти, Боря успел успокаивающе прихватить его руку, как гвоздем:

– Это кровя в тебе играют, – проникновенно начал он, – и это неправда, что говоришь. Что «нельзя по-другому». Что обязательно грязь. И что все так. Не все! Это потребители свою мерзость оправдывают… Что инстинкты. Гормоны! Что мужика не изменишь… Что самцу нужно… и прочую там херню. Это все костыли тем, кто живет земным, вот этим самым прахом. А настоящий человек, подобие Божье, а не свинское отродье, не может быть раб своего низа – какая это свобода?! Рабство! А свобода-то – есть, свобода правды, и это честная и сладкая свобода – без мучительства себя, не пожалеешь! Это быдло пожалеет, их жизнь накажет – за пустоту, за прожранную душу. Путь есть, и он каждому открыт, кто душой не ленив! Запомни: надо, чтоб каждое утро. Встал – в туалет, опорожняешь кишечник. Зубы почистил, душ, и сразу после завтрака – только не обжираться! без углеводов! – ложишься на спину, и жена отсасывает. И целый день ты видишь все по-другому! Можно рукой. Но лучше – жена! Строго – каждое утро. Не давай душе поблажки, хочется – не хочется, проспал на работу, плохо себя чувствую – оправдания нет – должен! Иначе спасения нет! Сам не заметишь, как пропадешь. Уступишь в малом – потеряешь все. Только не сдавайся, слышишь? – И Боря показал сжатый кулак. Чухарев сгорбился и почти побежал на выход. Боря горестно указал на свой рюкзак: – Все, что нажил. Я же из бедных. Одни трусы на всю семью! Почему ты ему ничего не сказал? – Все оборачивались, так он заорал. – Почему ты ему ничего не сказал?!

– Кому, Боря? Протри глаза! Нет же никого!

Боря вскочил и бросился вон, расталкивая соседние стулья, пихнул в грудь стеклянную дверь, плащ развевался, охранники переглядывались, оборачивались посетители – Боря бежал отчаянно, как вор, спасая рюкзак, словно пытался успеть что-то договорить Чухареву, хотя бежал в другую сторону…

Боря уехал не сразу, вечером я увидел его еще: прогулялся Красноармейской улицей мимо родного музея авиации и космонавтики до «Динамо», купил «на одну поездку» и едва не прошел мимо – Боря, прижав к груди рюкзак, всматривался, подростково задрав голову, в змееволосую медузу, в катящееся солнце, в паучьи щупальца, в проросший в подземной сырости картофельный клубень – в схему метрополитена, обернулся ко мне и дрогнул:

– Сейчас, сейчас… Я тут, – он уменьшился ростом, волосы поредели, обнажив тропинки и опушки первоначальной белизны, нос как-то расплющился и кожа потемнела – где загорал? – убавил лямки рюкзака, нагрузился и подпрыгнул: ничего не болталось и не звякало, – стою и думаю: а все ж и там, – кивнул он в сторону эскалатора, с мерным грохотом подбирающего последних… – может быть, целый мир. Переходы. Колонны. И бывает свет. И даже птицы залетают, – закончил он сипло, неслышно, оглянулся на качающиеся высокие двери со стеснительной улыбкой. – Жаль, не дождусь солнышка. Я, между прочим, июнь любил. Июль любил. И вообще – когда тепло. Ну! – Он протянул руку, я вовремя отшагнул. – Зря ты ковыряешься там дальше. Думаешь – так уцелеешь? Будет только хуже. Она чисто метет. Ладно. А хорошо порыбачили, правда? – Он вспоминающе хохотнул, снял почему-то очки и со значением сложил дужки, взмаргивая заблестевшими глазами, словно закрыл проверенный паспорт или личную книжку убитого бойца; ему хотелось отдать очки мне, но я еще отшагнул. – Ну, вспоминайте дядю Борю! – Он стронулся, прыгающим птичьим скоком преодолел турникет, бросил очки с использованным билетом в черную железную урну – с ускорением, словно разгоняясь, чтобы прыгнуть, набежал на эскалатор и близоруко обернулся на меня, уже никого не видя, и с клоунской, перекошенной, пляшущей, словно от боли, гримасой – посеменил ногами назад, удерживаясь на месте, перехватываясь руками по резиновым, убегающим под землю поручням – оставаясь здесь, танцуя на краешке, – вдруг вытянулся, взмахнул обеими руками и – замер, – быстро погружаясь по колени, – котомка, плечи – мелькнула растрепанная голова и пропала – я смотрел на мелькающую кромку, железных, зубастых ступенек. Они вытекали из-под земли, раскладывались в лесенку и уползали вниз, не встречая никаких препятствий.

* * *

Второй муж самоубийцы Вознесенской – Степан Мезенцов – принимал следствие в гостинице «Россия»; дородная секретарша, «Приемная господина Мезенцова!», я прикидывал: трахает он ее или нет? Моложавый, семидесятилетний, безмерно медлен и удивлен: «откуда это ты взялся такой?», локти, облезающие от заграничного загара; меня потрясло, что «Россия» внутри пустая, невольно оборачивался на внутренний дворик – так и есть, сирень и беседки.

– Она была искренним человеком. Не была циником. Иронична. Любила узкие брюки из тонкой ткани, по фигуре (надолго замолкал после каждого хода, а теперь ты – ну-ка! И отвечал словно невпопад. А еще?).

– Ее звали Рожа. Необыкновенно красива, носик одинаковый с отцом. Отец и Ираида – эгоцентрики, что-то Ираида недодавала ему, какой-то нежности. И Петрович ушел к Натэлле, врачу из Кремлевки, к очень славной женщине, – естественный финал подобных отношений. Они въехали в фешенебельный дом на Малой Бронной. Петрович жил небогато, с трудом обставил квартиру. Родители Оли не возражали против нашего брака.

Мы поехали в Прибалтику, нас устроили в дом на острове, совершенно вдали от людей – пять километров до ближайшего жилья. И мы жили одни на своей земле. Баня. Ночью Оля ходила купаться в одной ночной сорочке (рассказывал он, как-то замерев, глядя прямо туда, в ту ночь), лишь иногда вечером приезжали на машине поужинать в ресторан… Я был совершенно счастлив.

– Разница в возрасте вас не смущала?

– Шестнадцать лет – не очень большая разница. Позже я жил с женщиной младше меня на тридцать три года и – и чувствовал себя ровесником.

Уход к Оле – первое эмоциональное действие в моей жизни… Я оставил респектабельную семью, роскошную квартиру в шесть комнат на Тверской напротив гостиницы «Минск», с домработницей…

– Вознесенская какая-то особенная?

– Она не была роковой. – Он стал измято и спешно говорить, словно пряча, про вздернутый носик, красоту-чистоту и вдруг трезво: – Я ни разу не пожалел.

– Оля знакомила вас с бабушкой? Анастасия Владимировна Петрова.

– Нет. Я знал только Муцу.

– Вам что-нибудь говорят фамилии Уманский, Шахурин?

– Нет.

– Как вы познакомились с Вознесенской?

– В 1974 году. Подвез домой, в дождь. А потом нашел (шепотом договорил), используя опыт профессионального московского гуляки (и здесь Вознесенская попала на мастера). Подвозил, встречал. Оля не могла заставить себя учиться. Стеснялась ходить на лекции. «Сижу и плачу, слезы сами текут – почему?» Ее болезнь проклевывалась давно. Я снисходительно относился к ее слабости.

– Вы понимали, что она больна?

– Да. Но не настолько. Фактически она была моей женой полгода. Из этих шести месяцев три она пролежала в Кунцеве, в психиатрической больнице. Там я понял, насколько она больна. Утром заехал в больницу, в неурочное время, сразу после процедур, и увидел – абсолютно стеклянный взгляд. Сказала: если меня не заберете, покончу с собой. Мы забрали. Оля надела красивое платье, пошли в ресторан – казалась совершенно счастливой. А через три дня покончила с собой.

(Клиент что-то показал руками на тему «ну что ж тут поделаешь».) Возможно, это я ее подтолкнул к Р-ову, когда сказал: перспектив у нас нет… Конечно, она увлеклась: и красная машина, и дача, известность. Но и я был человеком состоявшимся. И когда ее потерял, понял: должен вернуть ее любой ценой. И вернул.

– Чем вы привлекли Вознесенскую?

– Никогда не говорила. Может быть, этим (и он деланно лениво указал на стену с иконостасом дешевых ч/б фото давно вымерших звезд – я завистливо покивал, но не узнал ни одного).

– Говорят, квартира, где Вознесенская жила до самого последнего дня, имела достаточно запущенный вид…

(Как я и думал, клиенту этот вопрос показался неуместным, так задушевно… о жертвенном любовном чувстве, и тут… о посуде.)

– Я не занимался бытом. Мы прожили слишком мало вместе. Еще не верилось, что это надолго.

– Как она умерла?

– Оля покончила с собой в день моего рождения. Я утром уехал на работу. Мы старались ей днем звонить, она не ответила… Отец обнаружил ее и вызвал «скорую». Я похоронами не занимался. Был не в форме. После – сразу уехал в Свердловск снимать фильм и пробыл там два месяца вместо одного. Когда все случилось, жена написала мне: я знаю, как это трудно потерять любимого, но если ты захочешь – тебя ждет дом. Я вернулся, но – не смог. Через два месяца ушел.

– Оля оставила записку?

– Да.

– Если не секрет…

– Володя, я люблю тебя. Но мучиться больше нет сил. (Не сочинил ли ты эти слова прямо сейчас? Мятый листок, больные фиолетовые буквы.)

– Можно на нее взглянуть?

– Я ее не сохранил по какой-то глупой причине.

– Бываете на кладбище?

 

– Бывал. А потом как-то пришел и не смог найти могилу.

– Я слышал, что… через какое-то время вы женились на Олиной подруге?

– Я не мог Олю забыть, женился на Бирюковой и долго находил утешение на ее плече. Бирюкова очень милая… но ее очень раздражало, что я всегда заглядываю ей за спину – в могилу…

В автобусе (ненавижу потное метро) я растянул на просвет пересказанное, отмечая протертости и узелки: так незаметно во что-то врастаешь, а потом понимаешь – моя жизнь; почитал объявления – «Усыпление. Вывоз, кастрация, стерилизация. Без выходных», рекламные щиты боролись со СПИДом – «Жизнь дороже мгновения сомнительного удовольствия», и усмехнулся – «сомнительное удовольствие» не напишет даже старик, и внезапно, коротко и небольно, но со страхом подумал про собственное прошлое: надо научиться, пока еще что-то есть впереди, обжить прошлое, обмерить шагами, спланировать, что ставить куда – место, что на последнее время станет пристанищем, единственным курортом, куда хватит сил доехать и отдохнуть, – удобно ли оно? Сухо? Прохладно? Всего ли в нем хватает? Прокормит ли оно? Что добавить, чем еще запастись? Не завелись ли мучения и неясные, плохо освещенные места? Надо уже сейчас опробовать прошлое, разносить, чтоб хорошо грело, напиталось домашней привычностью, и научиться пользоваться: куда надо завернуть, чтобы порадоваться, а куда не смотреть и не оборачиваться, даже если оттуда окликнут; всему ли я хозяин или что-то придется терпеть, как храпящего соседа, как пьяного соседа; все ли выносимо (или еще попытаться успеть отомстить, забыть или уравновесить) – сейчас узнать и получше научиться, успеть к тому… когда тебя, лежащего, отвезут к стене, от которой не отвернуться, – на ней плоско и непрерывно будут крутить твое прошлое, можно перематывать на интересное, повторять, вглядываясь в неразличимые детали, но не выключить, когда… Будет ли ему больно – тому, что в очень небольшой, неизвестной степени, останется «мной»… Хватит ли ему заготовленных мною дров, воды… Не обманет ли меня прошлое, устоит ли, не прорвется, давая дорогу полярному, пожирающему – аду? Я надеюсь. Надеюсь на тело. Пожилой человек может понять только то, что может изменить. То есть очень немногое. Надеюсь на таблетки, хотелось бы устоять, не докучать выворачивающей ежедневной рвотой лживо добродушным врачам и грудастым медсестрам, дающим подержать сладко пахнущую руку, не пытаться пристроить свое прошлое на постой: в какое утро родился, во сколько пошел, кем работала мама – очень добрая, добрая, она…

Допоздна – вдруг не дождется и уснет? не хотелось туда, где мало людей, – гулял по магазину: шоколад для похудения, под огромным плакатом «Планирование семьи» штабелями в семь рядов лежали разноцветные упаковки презервативов, среди бьющей хвостами рыбы коченел на ледяном постаменте огромный рак – клешни ему от греха подальше склеили аккуратными бумажными полосками белого цвета. На усах его висели немые капельки влаги, словно слезы.

Передо мной стояла женщина с табличкой на лице «все лучшее позади», к ней еще можно было обратиться «девушка», выкладывала кассиру под нос свою жизнь: бутылку вина, тампоны и кусок сыра. Мужик в черной шапке собирал пустые тележки за стеклянными разъезжающимися дверьми.

Где бы я ни ночевал, в лифте встречается огромная собака неизвестной мне породы – черная толстая морда, сама коричневая, гладкая и саблей хвост. Словно одна и та же. И ее просто возят за мной.

Мария не спала: будешь ужинать? Пойдем погуляем, я поняла, как тебе заснуть, – свежий воздух; мы остановились посреди детской площадки, окруженные звездами и безлюдными окнами, за которыми угадывались шкафы или стояла пыльная ночь; смерть – единственное слово, что не скучнеет со временем.

В парке через дорогу бродили радостные подростки с пивом.

Не люблю август. Он короткий. Слабый. Бессмысленный, порабощенный осенью и нестойкий. Завален жухлыми березовыми листьями, пронизан мыслями о школе, болезнях, работе. Прощально пахнет трава. Я потрогал ее ладони: не замерзла? Мария вздохнула и обняла меня, припала, словно пытаясь что-то расслышать внутри.

– Расскажи свой день.

Мне показалось, что Мезенцов не жил с Ольгой накануне ее смерти, в лучшем случае «бывал»… Мне показалось: он не собирался жить с Вознесенской дальше… Мне показалось, записку он потерял не случайно…

Я немного испугался: каждый встречный рассказывает историю добровольной смерти красивой девушки, продолжая, но всякий раз изменяя, освещая другие механизмы и кнопки «пуск!» – играют со мной; нужно угадать – кольцо в каком кулаке, но я знал: в таких играх все кулаки оказываются пустыми; все нужное мне знает Р-ов, нужно просто поднабраться сил, чтобы разомкнуть ему пальчики.

– Опять нет настроения? – погладила плечо. – Тогда слушай мои дни. Я нашла мэйл Щукина в Германии и послала ему письмо. Карина Проскурина, свидетельница на свадьбе, нашлась пока только в Интернете. Она называет себя «покровительницей влюбленных» и «послом святого Валентина». Провела демонстрацию «за любовь», участвовали три человека. Живет на Красноармейской. Есть ее фотография – Проскурина сидит на диване в окружении мягких красных сердечек. Ищу телефон. Телефон Натэллы Вознесенской ищу через мэрию. Женщина, что ее помнит, сперва ушла в отпуск, а теперь уволилась и сидит на даче. Звоню раз в неделю, обещает, но постоянно застаю ее с сумками в дверях и кто-то ждет ее на платформе. И вот сегодня вечером выдала сразу три номера: домашний, дача в Серебряном бору (если не отобрали) и квартира сестры.

Я прислушался: море погромыхивало вдали, словно кто-то двигал мебель, тяжелыми рывками, натисками прибоя. У Марии поскреблось в горле – так всегда, когда человек готовится сказать важное:

– Как-то страшно за тебя. Все, что связано с Петровой… А теперь с Олей. Нас куда-то заманивают. Ты и так много сделал. Всех не вернешь. Тебе, мне кажется… – рылась она впотьмах в аптечке под рябой засиженной мухами лампочкой, выдирая из фольги белую спасительную пуговицу таблетки, – надо признать, что все вот это, – обвела она рукой вокруг себя, – вот это – не одна твоя жизнь, живой не только ты. Есть еще жизни. Совсем другие жизни! Ты понимаешь?! Это – совсем другая жизнь!! И ты не можешь с ними ничего… И если ты не сможешь вернуть эту девушку, другую, это не значит, – крепко она прихватила меня, – что тебя не должно больше быть. Ты останешься, – встряхивала меня, упрашивая, – ты будешь всегда. Со мной. Если захочешь… С другими… – К ней не подбегали на помощь примеры, никто, если бы я основывал тайное общество в школе, собрал бы тех, кто осмелится вернуть в мир смерть, как-то подравняться с окружающими (может многое помочь, например, фотографическое дело), захватить хотя бы первый ненаселенный пункт, но не с кем… Или – научиться переносить жизнь как огонь – тоже не получилось, наши показания, возможно, согреют, но это не мы, а «что-то почитать»; можно захлопнуть дело на любом доказанном эпизоде, жизнь приросла, она не выходит наружу, приросла к этим костям и мясу, к тому, про что не скажешь «вот я», но ничего другого… все остальное – фотографии, записи голосов, видеофайлы, надгробия и детские рисунки – нельзя уничтожать, нельзя на «пригодится?» отвечать «никогда», я ненавижу людей, способных влегкую выбросить в мусор конверт с младенческой прядкой, найденный в чемодане «на выброс», даже если младенец вырос, состарился, лично не знаком и давно умер. – Мне. Ты очень нужен мне. Ты всегда будешь, – зажмурилась и поцеловала легко-легко и рассмеялась.

– Что ты смеешься? Мария прошептала:

– Нельзя? – и поцеловала еще, безвкусными губами. Я ни о чем не думал: глубокие мысли мне недоступны.

Мне никому нечего сообщить. И сделать я тоже ничего не могу. Никогда не занимал первого места. Мечтал быть бортинженером, когда все – первым пилотом. Стоять с бас-гитарой за спиной у патлатого солиста на сцене ДК железнодорожников. Подавать мячи героям. Полузащитником, но не нападающим. Радистом разведгруппы. Не мечтал быть командармом, только геройским командиром батальона. Боюсь даже лотерейных билетов. Кругом слаб. Стараюсь сразу предупредить.

– Ничего не знаю про тебя. Ты москвичка?

– Ты оставишь Вознесенскую там? О ней позаботятся.

– Нет, я. Я представляю интересы мертвых. Это у меня есть выбор. А какой у нее выбор? Я – или ничего. Да молчи!

– Хочешь спать? – прежде чем лечь, она присаживалась на колени проверить политую грядку: сорняки и посевы.

– Да.

– Вот видишь. Это свежий воздух. Каждый вечер будем гулять. И разговаривать. Или молчать, как захочешь. Спи. – Она помедлила, не веря, что прошла все вагоны и никто не приехал, значит – завтра, и ушла; я поворочался, приятно лежать на полу, как в лодке. – Соседи завтра уезжают на неделю, у них в Саранске разбился насмерть двоюродный брат. Будем одни. – Позже мне послышалось: плачет.

– Ты что?

– Зачем ты так Борю? Боря такой был… Все вспоминаю: такой жалкий последнее время. Глаза прятал. Так старался радоваться – каждому дню! Очень переживал за тебя. Ты не забывай его, пожалуйста! Слышишь? И Александр Наумович… Давай навестим Гольцмана?

Мы полежали еще, совсем тихонько, вдруг сплю. Мария прошептала:

– Хочу, чтоб ты понял: Бог есть, – шептала убежденным, спокойным голосом, уверенным в разуме и добре окружающих нас предметов и явлений. – Бог есть. Спокойной ночи, милый…

Я непривычно захотел тишины, мягкого, уснуть и попытался представить себе, что я иду из ниоткуда в никуда. Без цели. Никто не ждет. Каким я тогда буду? Наверное, очень внимательным к встречным людям, потому что человек не может один вынести все, и поплыл, засыпая, погружаясь в младенческое мирное тепло, радость неподвижности – паутинную сладость беспамятства, доброго дела, но – вздрогнул, судорогой встряхнуло меня, – перелег поудобней, побежал за сном, догнать, снова оказаться на пути у этой теплой сонной реки, еще долго гнался, ждал и даже казалось… но – нет. Упустил. Я понял: не хочу спать. Надо подниматься, идти ждать утра на кухню.

 

Натэлла Вознесенская легко назначила на субботу, десять утра – закончить к одиннадцати; в девять сорок я опустился на лавку за киоском с сосисками над осушенными Патриаршими прудами, где годы назад ждал я брата Шахурина, и в большом возбуждении читал «Спорт-экспресс», поднимая глаза на милицейские патрули, составленные из девушек; иду брать человека. Воробьи очередями, порхающими пулями проносились над головой и с каким-то веселым удовольствием набивались, запихивались в кругло остриженный куст.

* * *

Без пяти я встал и пошел, два кода, от лифта налево – улыбающаяся, седая, молодая и светлая женщина высоко подняла руку для пожатия:

– Как вас зовут?

Прошли на кухню («вы же будете записывать»), скинула сандалии; усиленно накрашенные глаза, черные брюки, лица не запомнил; она подготовилась, война, боевая готовность, все, что подворачивалось под руку, она привыкла использовать для очередного удара по Ираиде Петровне Цурко – бьет по живой, умрет – могильную землю будет колотить ладонью и царапать ногтями.

– Она была красивой?

– Ну… Скорее – эффектно одевалась. Ираида в редкие приезды из-за границы выглядела человеком из другого мира – шляпки, перчатки, костюмы. Когда Оля шла рядом с мамой, девочка видела: все оглядываются.

– Петр Петрович общался с тещей – Анастасией Владимировной Петровой?

– С Цурко он встречался редко, ходили в гости два раза в год. Очень гордый, от них зависеть не хотел – никаких льгот! Про Петрову рассказывал много – эрудированный собеседник, начитанная, интересная жизнь. Она, как и Ираида, отдавалась целиком работе. Такие женщины не должны иметь семью.

– У Петровой сын…

– Шизофрению Василия тщательно скрывали. Не знаю, жив ли. Василий много лет провел в психиатрическом отделении ЦКБ. Они говорили – последствия детской энцефалопатии. Да там и другая наследственность по линии Цурко присутствовала (выходит, донеслось, что брат Петровой покончил с собой).

– Говорят, Анастасия Владимировна и Ираида отличались некоторой сухостью…

– Все, кто бросает своих детей, – не женщины!

– Бросают?

– Когда Оле исполнилось два года, Ираида сказала: Петя, мне предложили работу за границей, ты не будешь возражать? Конечно, он не мог возражать. Но в душе надеялся: не уедет. Ираида уехала. И до самой смерти дочери прожила за границей, приезжая в Москву два раза в год: летом в отпуск – она его проводила в Сочи, занималась собой в санатории имени Цурко, и – на Новый год. Там, где она работала, у нее появились любовники.

Петя знал. Он и сам не монах. Но во время приездов Ираиды устраивались пышные приемы, зазывались гости, чтобы показать, какая у них замечательная семья. Олю растила Муца и домработница.

– И Петр Петрович ушел к вам…

– Они договорились развестись, когда дочь закончит школу. Но он не вытерпел. 30 декабря 1971 года (торжественно огласила она святую дату) открываю дверь – стоит с маленьким чемоданчиком: я больше не могу с Ираидой, пустишь меня? Петр Петрович оставил ей все, даже рояль «Стейнвей». Потом только забрал пару костюмов. Ираида закатила жуткий скандал, подняла на ноги всех, кого могла. Полгода нас терроризировала звонками.

– Вы, как медик, можете объективно оценить психическое здоровье Ольги?

– Я сразу заметила: у Оли не все в порядке. И какое-то время просто наблюдала. Девочка в двадцать лет должна быть жизнерадостной, веселой, а она не переносила яркого света, из писателей обожала Достоевского – просто упивалась им, из музыки – Вагнера. Не любила громкие голоса, громко включенную музыку, кричащие цвета в одежде не любила. Почти год не спит.

– Оля понимала, что не вполне здорова?

– Она считала – это последствие падения на катке. Оля ударилась головой о лед, сотрясение мозга. Пила таблетки. Мы говорили: это у тебя последствия травматической энцефалопатии, это пройдет.

– Мезенцов сказал, что Оля лежала в больнице…

– Я работала тогда в Кремлевке. Говорю: Петя, надо показать Олю главному психиатру Союза Снежневскому. Я три часа ждала под дверьми окончания консультации. Уже думала, что с ума сойду: так долго. Снежневский позвал меня: Олю необходимо срочно госпитализировать, она серьезно больна. Мы наврали ей про неврологическое отделение и положили в психиатрическое в ЦКБ. Она пролежала полгода (Мезенцов показал – три месяца) и возмущенно звонила: что вы делаете? В дурдом меня положили?! В больнице, как выяснилось, у нее были суицидальные попытки. Она пыталась резать вены. После больницы врачи сказали Ираиде: если Оля вас так любит, вам необходимо побыть с ней хотя бы полгода. А что сделала Ираида? Поговорила с Олей: знаешь, мне так надо работать, я буду присылать тебе красивые вещи. Хотя Петр Петрович запретил Ираиде привозить вещи, одевал Олю сам, все шили в закрытом ателье, ему хотелось показать: он сам может одеть дочь не хуже. И уехала! И Оля отправилась жить одна на Куусинена (одна – а где же Мезенцов? почему бы девочке не пожить у вас? мешали ее гости? ее бессонница? табачный дым? рыжая собака Р-ова? кормить и ухаживать? сама не захотела?). Мы, конечно, следили, контролировали, но я видела: ей не лучше. Врачи были в шоке, когда узнали, что Ираида уехала.

– Почему же она так боготворила мать?

– Это же девочка (вопрос не понравился).

Попутно я думал: с Мезенцовым Оля не расписалась, «мужем» называл он себя самозванно, сейчас бы сказали «друг», приходящий, уходящий, я не сомневался в брошенной шестикомнатной квартире с домработницей на Тверской, в «уходе», но следов «прихода» навсегда в чужую жизнь попадалось немного.

– Как вы думаете, чем Оля привлекала Мезенцова. Он состоявшийся, устроенная жизнь…

– Оля – полная противоположность его жене. Та – очень деловая, «женщина в брюках». А Оля – тихая, спокойная, женственная, романтичная.

Когда Оля легла в больницу, мы сказали Степе: ты должен решить, что дальше. Она серьезно больна. Степа ответил: я ее люблю и останусь с ней. Постараюсь, чтобы выздоровела. Он планировал работать за границей.

– А Овсяников?

(Клиентка растерялась и поднялась включить чайник. Драмкружок закончился: она поведала легенду о плохой матери больной девочки, о жестокости судьбы, разлучившей влюбленных в самом начале аллеи, обсаженной розовыми кустами, у подножия ее собственной, победоносной и великой любви, холма с созревающими оливками, ей нравилось, как я кивал, как теплели слушающие, засеваемые нужным глаза обращенного, сторонника, рекрута, как вдруг на сцену выскочила черная собака, картонная яблоня с треском покосилась и рухнула на актеров, включился свет, обнажая постыдные усилия гримеров: отваливаются бороды и домашняя, ранимая, многим переболевшая правда кажется вдруг жалкой и позорно смешной, и хочется поскорее сгрести разложенные елочные игрушки и пластмассовый хлам с ценниками, завернуть в скатерть и, пережив, прожевав, ждать следующей ярмарки, заново и привычно, наполняясь при виде свежего покупателя яростной верой, на дне которой уже навсегда окаменевшим дерьмом будет лежать «на самом деле»; ее клевали теперь «зачем ему?», «кто он?», и время теперь особенно тратилось – без ее пользы, потому что из мертвого сложения личных правд в что-то единственное, общее получается грязная дорога, которой никто не хочет пройти.)

– Овсяников? Кажется, он закончил институт военных переводчиков. В отношении Оли к нему – проявлялась ее болезнь. Раздражало все! Как он ест. Как умывается. Как говорит. Помню, шепчет: он та-ак шаркает… Хотя приятный, симпатичный парень. Петя очень хорошо относился к Овсяникову и после смерти отдал ему Олину квартиру, прописали на Куусинена и подарили нашу кровать.

– Оля тяжело переживала расставание с Р-овым?

– Легенду о том, что Оля покончила с собой от несчастной любви к Р-ову, придумали подруги Ираиды. Бред! У Оли с Владиславом были просто дружеские отношения. Да в него невозможно было влюбиться!

– Почему же она решила уйти? Молодая, красивая…

– Шизофреники суицидальные. У них самоубийства происходят внезапно. Вдруг слышат голос: надо уйти. Все очень умные. Дураков среди шизофреников нет.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
июня (далее) 5 страница| июня (далее) 7 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)