Читайте также: |
|
- Ящик достанется мне! - заявил Гильдебранд.
- Есть ли у вас грамота от епископа, разрешение от мистера Дракса и разрешение от лорда Падуба? В противном случае вы заполучили этот ящик преступным способом, нарушив захоронение. Я имею право конфисковать его, а вас - взять под стражу. Наш английский закон такое предусматривает. Если человек совершил явное правонарушение и свидетели готовы подтвердить... Более того, у профессора Аспидса имеется официальное письмо, в котором запрещается вывоз содержимого этого ящика за границу, вплоть до особого решения комитета по культурно-историческому наследию.
- Понимаю, понимаю, - сказал Собрайл. - Но может быть, там и нет ничего, в этом ящике? Или давно всё рассыпалось в прах? Не могли бы мы теперь же - совместно - обследовать содержимое? Раз уж мы никак не расстанемся друг с другом и никак не уедем из этой замечательной гостиницы...
- Нельзя тревожить их память, - сказала Беатриса. - Лучше положить ящик на место.
Однако, оглядев комнату, она не встретила ни в ком поддержки.
- Если б вы не желали знать разгадку, - сказал Собрайл, - то вы могли бы арестовать меня до раскопок.
- Что верно, то верно, - согласился Аспидс.
- Раз она положила ящик поверх гроба, значит, допускала мысль, или даже надеялась, что его найдут? - сказала Леонора. - Почему он не прижат к её груди? Или к груди Рандольфа?
- Нам необходимо знать развязку этой истории! - решительно произнесла Мод.
- Найдём ли мы там развязку, это ещё бабушка надвое сказала, усмехнулся Аспидс.
- Всё равно мы обязаны попробовать, - молвила Мод.
Собрайл вытащил откуда-то крошечную жестянку с машинным маслом и принялся смазывать ящичек по всему периметру там, где прилегала крышка, одновременно поскрёбывая металл ножом и ловко сметая чешуйки ржавчины. Несколько долгих мгновений... наконец он вставил под крышку кончик ножа, поддел, надавил. Крышка отскочила - показался стеклянный сосуд для препаратов, потускневший и в пятнах, но неповреждённый. Собрайл и с него снял крышку, осторожно проведя вокруг ножом, и бережно, очень бережно извлёк содержимое - два мешочка из промасленного шёлка. Открыл первый мешочек. Там были: браслетка из волос с серебряной застёжкой (две руки, смыкающиеся в пожатии), и голубой конвертик. В голубом конвертике находилась длинная косица, аккуратно сплетённая из бледных волос. Второй мешочек заключал в себе толстую стопку писем, перевязанных лентой, и продолговатый конверт, некогда белый, запечатанный сургучной печатью. На нём, бурыми от времени буквами, значилось: "Рандольфу Генри Падубу, в собственные руки".
Собрайл пролистнул стопку писем за край и определил:
- Их любовные письма. Как она и указывает в дневнике.
Взглянул на запечатанный конверт и молча передал его Мод.
Мод вгляделась в почерк:
- По-моему... я почти уверена...
- Если это письмо не распечатывали, - сказал Эван, - то вопрос собственности становится особенно интересным. Кому оно принадлежит отправителю, на том основании, что адресатом не получено, или всё-таки адресату, поскольку, хоть и запечатанное, лежит в его могиле?..
Собрайл же, раньше чем кто-то успел задуматься, взял конверт в руки, чиркнул острым лезвием ножа под печатью - вскрыл. Внутри было письмо и фотография. Фотография расплылась по краям и была вся в причудливых серебристых разводах, похожих на иней или на белый вешний цвет; кое-где попадались круглые сажистые пятнышки, вроде язвинок на зеркале; но из-под всего этого призрачно мерцала... новобрачная, с букетом лилий и роз, в тяжёлом венке из цветов, с улыбкой глядящая из-за фаты.
- Мисс Хэвишем!* <Персонаж романа Ч.Диккенса "Большие ожидания". Вероломно обманутая женихом, мисс Хэвишем, не снимая подвенечного наряда, укрылась в мрачной комнате, где остановилось время, куда не проникали лучи солнца.> - воскликнула Леонора. - Или даже коринфская невеста!* <Героиня баллады И.В. Гёте (по мотивам истории, рассказанной античным писателем Флегоном) - умершая девушка, посещающая по ночам своего жениха.>
- Постойте... - Мод потёрла виски. - Я, кажется, начинаю догадываться...
- Вот и славно, - сказал Эван. - А я пока нет. Прочтите-ка нам письмо. Вы ведь легко разберёте почерк.
- Попробую...
И вот, в гостиничном этом номере, перед странным сборищем мало совместных друг с другом людей, разными путями гнавшихся за тайной, прочитано было письмо Кристабель Ла Мотт, адресованное Рандольфу Падубу, прочитано вслух при свете свечей, под завывания ветра и под непрестанные стуки и удары о ставни всей той мелочи, листьев, веток, обломков, что летели, мчались мимо, захваченные неистовым ветром, через холмы...
Мой дорогой, мой милый...
Мне сообщили, что ты очень болен. Я поступаю дурно, что тревожу в такое время твой покой, воспоминаньями неуместными - но вышло так, что я волей-неволей - должна тебе нечто рассказать. Ты скажешь, что нужно было рассказывать двадцать восемь лет назад - или уж не делать этого вовсе, возможно, действительно было нужно! - но я не могла, или не хотела. А теперь я думаю о тебе непрерывно, и молюсь за тебя, и сознаю - как сознавала все эти долгие, долгие годы, - что обошлась с тобою не по чести.
У тебя есть дочь, которая живёт и здравствует, и вышла замуж, и родила чудесного мальчика. Посылаю тебе её фотографию. Ты сам увидишь - как она красива - и как похожа (частенько думаю я) на обоих своих родителей, ни одного из которых она за родителя не знает.
Вот как легко всё изложилось на бумаге - конечно, не легко, но по крайней мере несложно. Но какова история событий? Ведь сказав тебе главную правду, я должна поведать и все обстоятельства - может быть, и себе самой я должна наконец всё сказать начистоту. Да, я совершила по отношению к тебе грех - но были причины...
Поскольку История - История рода людского - это прежде всего суровые факты, а ещё, разумеется, страсть и живые краски, которыми её наполняют люди, - постараюсь изложить тебе хотя бы факты.
Когда мы с тобою расстались, я уже знала - хоть и не наверное, - что последствия будут... такие, какие они были. Мы договорились - в тот последний чёрный день - покинуть, оставить друг друга, и никогда уж ни на миг не оглядываться назад. И я твёрдо вознамерилась соблюдать со своей стороны этот уговор - что бы ни случилось - ради собственной гордости, да и ради твоей тоже. Я сделала приготовления - ты не поверишь, какую холодную расчётливость пришлось мне проявить, чтоб уехать; я подыскала место, куда удалиться - (знаю, потом ты его обнаружил) - и где я сама, и никто другой, отвечала бы за нашу судьбу - ребёнка и мою... Я заранее обсудила дело с единственной живою душой, чью помощь я допускала - с моей сестрой Софией, и она вызвалась быть мне пособницей во лжи, в хитрой затее, которая больше пристала романтическому роману, нежели прежней моей тихой и обыденной жизни, но ведь, как известно, Необходимость изощряет ум и усиливает решительность, - вследствие всего этого наша дочь была рождена в Бретани в монашеской обители и затем привезена в Англию к Софии, которая приняла её и воспитала как собственную дочь, как мы о том с ней договаривались. Хочу тебя заверить, что София любила и лелеяла её, как собственная мать не могла. Она выросла на свободе в английских полях и вышла замуж за кузена (хотя на самом деле он ей никакой не кузен!) и проживает в Норфолке супруга весьма уважаемого сквайра и весьма пригожая собою.
Сама я проживаю у Софии - почитай с того времени, как мы виделись с тобою в последний раз на спиритическом сеансе у миссис Лийс. Ты был тогда исполнен гнева, ярости, но и мои чувства были под стать: ты сорвал повязки с моих ран душевных, и я, как это свойственно женской натуре, решила отыграться: пусть и он пострадает по моей милости, раз большая часть страданий в этом мире приходится на нашу женскую долю и мы тихо несём этот крест. Когда я сказала тебе - "Ты сделал меня убийцей!" - я подразумевала бедняжку Бланш, чей ужасный конец по сей день является для меня источником душевной муки. Ты же подумал - о, я это прекрасно видела! - что я говорю с тобою, как Гретхен с Фаустом. И тогда я решила - с мелкой холодной мстительностью, проистекшей от моего тогдашнего телесного и душевного нездоровья - что ж, пусть так думает, коли знает меня столь мало, и пусть подобными мыслями истерзает свою душу. Женщины во время родов кричат неистово, восставая против, как им кажется, виновника их муки, в ком минутная страсть, быть может, и не оставила долгой памяти и, уж во всяком случае, не привела к губительному потрясению души и тела - так я думала тогда! - теперь я поостыла. Теперь я состарилась.
Нет, ты только подумай: я сижу почти безвылазно в своей башне, как есть старая ведьма, сочиняю вирши с разрешения моего неотёсанного зятя сэра Джорджа, завишу от других (в денежном смысле, чего никогда не ожидала), например от сестриного благосостояния, - но однако же пишу тебе о событиях давно минувших дней так, словно всё было только вчера, и мне уже снова грудь стискивает раскалёнными обручами, от гнева, от досады и от любви (к тебе, к моей милой Майе, и к бедняжке Бланш). Но между вчера и сегодня годы и годы, и ты серьёзно болен. Я желаю, чтобы тебе стало лучше, Рандольф, и шлю тебе моё благословение, и прошу у тебя тоже благословения, и прощения, если оно возможно. Ведь я всегда знала - кому, как не мне, было знать, - что у тебя великодушное сердце и ты позаботился бы о нас - обо мне и о Майе - но меня мучил тайный страх - вот когда оно всё выплывает наружу - но от Правды мне уже, видно, не отвернуть, - понимаешь, я боялась, что ты захочешь забрать её, ты и твоя жена, забрать её себе насовсем, а она была моя, я её выносила - и я не могла её отдать - вот я и спрятала её от тебя, а тебя от неё, потому что тебя она бы обязательно полюбила, у неё в сердце есть вечное незаполненное место, которое твоё по праву. Господи, что же я наделала?
Здесь бы мне лучше остановиться, или даже надо было остановиться несколькими строками раньше, где я должным образом прошу у тебя прощения. Я пошлю тебе это письмо в запечатанном конверте, пошлю на имя твоей жены она может это прочесть, и вообще поступить с этим, как ей будет угодно предаю себя в её руки, - но это такое блаженство, пусть и опасное, после стольких лет выговориться - я вверяюсь её и твоей доброй воле - некоторым образом это моё Завещание. У меня в жизни было немного друзей, и только двоим из них я полностью доверяла - Бланш. - и тебе - и обоих я любила так сильно, но она погибла ужасной смертью, ненавидя меня и тебя. Теперь, когда я достигла старости, я всё чаще с тоскою обращаюсь даже не к тем нескольким ярым, сладостным дням - страсть в моей памяти утратила особость, сделалась страстью вообще, ведь всякая страсть идёт одним и тем же путём к одному и тому же концу, так мне, старухе, теперь кажется, - так вот, я с тоскою обращаюсь - (какая же я всё-таки стала околичественная и словообильная!) к нашим давнишним письмам, где мы говорим о поэзии и всяких других вещах и наши души двинулись доверчиво навстречу друг другу - и друг друга признали. Не читывал ли ты часом один из немногих несчастных проданных экземпляров "Феи Мелюзины", и не думал ли при этом: "Я знал её когда-то", - или, что даже более вероятно: "А ведь без меня не было бы и этой повести". Я обязана тебе и Мелюзиною и Майей, и до сих пор не отдала моих долгов. (Я всё же надеюсь, что не умрёт она, моя Мелюзина, какой-нибудь понимающий читатель её спасёт, а ты как думаешь?)
Феей Мелюзиной все эти тридцать лет была я. Это я, фигурально выражаясь, летала по ночам "вкруг укреплений замковых", это мой голос "взвивался на волнах ветра", мой вопль о том, что мне нужно видеть и вскармливать и лелеять моё дитя, мою дочь, которая меня не знает. Она росла беззаботно и счастливо - ясная, солнечная душа, простая в своих привязанностях и вообще замечательно прямая по природе. Она глубоко и подлинно любила обоих своих приёмных родителей, - да, да, и сэра Джорджа, в чьих бычьих венах не текло ни капельки её крови, но который был очарован её пригожестью и добрым нравом - очарован к моему и её вящему благу...
Меня же она не любила. Кому могу я в этом признаться, как не тебе? Она представляла меня какой-то колдуньей, злой одинокой старухой из сказки: старуха глядит на неё сверкающими глазами, ждёт-пождёт, когда она уколет мизинчик о веретено и погрузится в жестокий сон взрослой действительности. А если глаза старухи сверкали от слёз, она того не замечала... Я даже больше скажу, я и теперь наполняю её суеверным страхом, она испытывает какое-то содрогание, разговаривая со мной - оттого что ей чудится - и правильно чудится! - что мне слишком есть до неё дело, что жизнь её слишком меня волнует - ведь самое естественное она по ошибке принимает за неестественное и в силу этого зловещее.
Ты подумаешь - если, конечно, после всего этого неожиданного, поведанного тебе, ты ещё в силах размышлять о моём узком мирке, - что автор причудливых романтических сочинений, подобный мне (или поэт, воспевший поступки людей на театре жизни, подобный тебе), верно, не смог бы устоять и хранить такую тайну без малого тридцать лет (подумай только, Рандольф, целых тридцать!), без того чтобы не проговориться о каких-то жизненных обстоятельствах, не дать какого-нибудь тайного намёка, не подстроить denoument* <Развязка (франц.).>, не закончить всё сценой откровения. Но будь ты здесь... ты бы сразу понял, как я не смею этого сделать. Я руководствуюсь её благом - она так счастлива, - не нарушить бы этого счастья. И я думаю также о собственном благе - я боюсь встретить ужас в её честных, прекрасных глазах. Что как я откроюсь ей - скажу правду - а она отшатнётся от меня?! И потом, я некогда клятвенно заверяла Софию, что в благодарность за её добродеяние я хочу полностью, бесповоротно отойти в тень; без Софии, без её доброй воли и расположения, разве имела бы я приют и поддержку?
Она смеялась и играла, как проворный эльф в "Кристабели", помнишь: "С собой проворный эльф-дитя / Танцует и поёт шутя" (помнишь наши письма о поэме Колъриджа?). Но к книжкам она была равнодушна, совсем равнодушна. Я написала для неё сказки, отдала печатнику и переплела в книжицу. Я подарила ей эту книжицу - она улыбнулась словно ангел и поблагодарила меня, и тут же отложила в сторону. Так я и не увидела её за увлечённым чтением этих сказок. Она обожала ездить верхом, стрелять из лука, играла в мальчишечьи игры со своими (так называемыми) братцами... и в конце концов вышла замуж за кузена, наведавшегося в гости, с которым она кувыркалась в сенных стогах, когда была крохой пяти лет и повсюду бегала заплетающимися ножками. Я желала, чтобы у неё была ничем не омрачённая жизнь, моё желание сбылось но для меня в её жизни нет места, я нахожусь вне её - я просто её тётка, нелюбимая тётка-вековуха...
Как видишь, я в некотором роде наказана за то, что спрятала её от тебя.
Помнишь, я однажды тебе прислала загадку про яйцо? Призрачный символ моего самозатворничества, одержимости собою, которые ты грозил разрушить, хотел того или нет. И ведь ты разрушил их, мой милый друг, хотя бы и желал мне - я знаю, верю, что это так! - единственно добра. Я задаюсь вопросом: останься я в моём замке, за валами, за укрепленьями, в донжоне - стала бы я великим поэтом - столь же великим как ты? Я задаюсь вопросом: был ли мой дух твоим опрокинут, как дух Цезаря духом Антония - или я возросла от твоих щедрых даров, как ты о том и пёкся? Всё это сложно и глубоко перемешалось мы любили друг друга - друг друга ради - правда, оказывается, что это было ради Майи (которая, кстати, не хочет и слышать о своём "странном" имени и предпочитает ему простое Мэй, - и надо сказать, это "Мэй" ей очень идёт).
Я так долго гневалась - на всех нас, на тебя, на Бланш, на собственную особу... И вот теперь, под конец, "в спокойном духе, страсти поистратив", я думаю о тебе вновь, думаю с ясной любовью. Я перечитывала "Самсона-борца"* <Драматическая поэма Дж. Мильтона, из финала которой взяты строка "в спокойном духе, страсти поистратив" и две последующие цитаты.>, и снова там напала на дракона, в образе которого всегда тебя представляла - тогда как сама я была "ручной дворовой птицей":
...И доблесть его жарко всполыхнула
Из пепла и набросился тут он
На недругов, так яростный дракон
На мирные насесты нападает
Ручной дворовой птицы и её
Своим дыханьем огненным опаляет...
Ну разве это не точно сказано? Разве не ты - пылал огнём, и разве не я - занялась от твоего пламени?.. Что же с нами будет дальше, восстанем ли мы из пепла? Станем ли схожи с мильтоновским Фениксом?
...С той птицей, что собой же рождена
И в дебрях аравийских обитает:
Загробного не ведает она,
Хоть жертвой огневой себя сжигает;
Из пеплистого лона восстает
И расцветает, снова сил полна:
Так, плотью погибая, вновь грядет,
Переживая славою своею
Себя и что на свете было с нею...
Я бы охотнее вовсе не выходила из моей скорлупы и прожила бы одна (если говорить начистоту). Но поскольку этого не было мне позволено - почти никому не бывает да на жизнь себе довлеющая, - я благодарю Бога за тебя. Если суждено быть Дракону - благодарю Бога, что моим Драконом был Ты...
Пора мне остановиться. Об одном ещё напоследок. О твоём внуке (и что самое удивительное, моём также!). Его зовут Уолтер и он громко рассказывает нараспев или даже поёт стихи, к изумлению своих родителей, у которых на уме только пашни да конюшни. Мы читали с ним почти всего "Старого морехода" и много толковали об этом сочинении: он декламирует сцену благословения водяных змей, и другой отрывок, о том виденъи, где сверкающее око океана воздето к луне, декламирует вдохновенно и глаза его горят от всех этих картин. Он сильный, крепкий мальчик - и полон жизни, и должен жить долго.
Заканчиваю. Если можешь - и если хочешь, - прошу, пошли мне весточку, что прочёл моё письмо. Не смею тебя просить - о прощении.
Кристабель Ла Мотт.
Наступило молчание. (Поначалу Мод читала матовым голосом, ясно и без выражения, но под конец прорвалось еле сдерживаемое чувство.)
- Оп-она! - раздался в тишине голос Леоноры.
- Я знал, что это нечто ошеломительное!.. - сказал Собрайл.
Гильдебранд таращился, ничего пока не понимая.
- К сожалению, - сказал Эван, - незаконные дети в те времена не имели наследных прав. Иначе б вы, Мод, в одночасье стали владелицей огромного множества документов. Я подозревал что-нибудь этакое. В викторианскую эпоху о внебрачных детях благородного происхождения нередко заботились именно таким образом - помещали в другую достойную семью, чтобы дать им подобающее воспитание и хорошие жизненные возможности...
Аспидс обратился к Мод:
- Как всё-таки удивительно, вы оказались потомицей их обоих - и как это дивно и странно, что вы в научных поисках постоянно ходили вокруг мифа вашей родословной... верней, вокруг правды!
Все смотрели на Мод. Мод не сводила глаз с фотографии:
- Я видела раньше эту карточку. У нас дома. Моя прапрабабка...
В глазах Беатрисы сверкнули слёзы, сверкнули и покатились по щекам. Мод протянула ей руку:
- Ну что вы, Беатриса, дорогая...
- Простите, я так глупо плачу... Но ужасная мысль... Он ведь так никогда и не прочёл этого письма?.. Она написала всё это в никуда. Ждала, наверное, ответа... а ответа и быть не могло...
- Да, вы же знаете, какая была Эллен. - Мод вздохнула. - Но... как вы думаете, почему она положила письмо Кристабель в этот ларчик вместе со своими любовными письмами?..
- И волосы, волосы! - воскликнула Леонора. - Там ведь, кроме браслета из их волос, ещё и косица белокурая! Волосы Кристабель, не иначе!
- Наверное, она не знала, как поступить, - сказала Беатриса. - Ему письмо она не дала, но и сама читать не стала - в её духе! - просто припрятала... для... для...
- Для Мод! - сказал Аспидс. - Как теперь выясняется. Она сохранила всё это для Мод!
Мод сидела без кровинки, по-прежнему не сводя глаз с фотокарточки, сжимая в руке письмо, и говорила тихо:
- Не могу думать в таком состоянии. Надо выспаться. Сил не осталось. Давайте всё обсудим утром. Даже не знаю, отчего это так на меня подействовало. - Повернулась к Роланду: - Найди, пожалуйста, комнату, где можно лечь спать. Все бумаги нужно пока передать на хранение профессору Аспидсу. А фотографию... можно я её немного подержу, только сегодня?..
Роланд и Мод сидели бок о бок на краешке кровати под балдахином, украшенным узором золотых лилий в стиле Уильяма Морриса. При свете свечи в серебряном подсвечнике они вглядывались в свадебный снимок Майи. Они старались разобрать детали, их головы - тёмная и бледнокудрая - склонялись всё ниже, приближались одна к другой. Они слышали запах волос друг друга: сложный запах бури, грозы, дождя, потревоженной глины, переломанных веток, летучей листвы... а ещё подо всем этим человечий тёплый запах, не похожий на твой собственный.
Майя Бейли смотрела на них, улыбаясь безмятежно. Они узнавали в ней девочку, о которой писала Кристабель в письме к Падубу, - сквозь древнюю лоснистость карточки, сквозь разводы серебра им открывалось лицо, отмеченное счастьем и уверенностью: Майя с какой-то лёгкостью несла на голове свой тяжёлый венок, свадьба была для неё не церемонией, а простым, радостным и волнующим, событием.
- Она похожа на Кристабель, - сказала Мод. - Трудно этого не заметить.
- Она похожа на тебя, - сказал Роланд, и прибавил: - И на Рандольфа Падуба тоже. Шириной лба. Шириной рта. И ещё вот этим, кончиками бровей.
- Значит, я похожа на Падуба.
Роланд бережно потрогал её лицо.
- Раньше я бы, может, и не заметил. Но это так. В вас есть общее. Вот здесь, в уголках бровей, в линии рта. Теперь я это разглядел и уж никогда не забуду.
- Мне как-то не по себе. В этом что-то неестественно предопределённое. Демоническое. Как будто они оба вселились в меня.
- С предками всегда так бывает. Даже с самыми скромными. Если посчастливится узнать их покороче.
Он погладил её влажные волосы, ласково, чуть рассеянно.
- Что теперь будет? - спросила Мод.
- В каком смысле?
- Что нас ждёт?
- Тебя - длинная тяжба из-за писем. Потом - большая работа с ними. А меня... у меня есть кое-какие свои планы.
- Я думала, мы будем работать с письмами вместе... Было бы славно.
- Очень великодушное предложение. Но к чему? Главной фигурой в этом романе оказалась ты. А я... я и проник-то в сюжет самым что ни есть воровским способом. Но зато я многое узнал.
- И что ж ты узнал?
- Ну... всякие важные вещи. От Падуба и от Вико. Насчёт языка поэзии. Я ведь... мне надо будет кое-что написать.
- Ты словно на меня злишься. Почему это вдруг?
- Да нет, не злюсь. То есть злился... раньше. Это оттого, что у тебя всё так уверенно, победительно. Ты подкована в теории литературы. Увлечена идеалами феминизма. С лёгкостью вращаешься в хорошем обществе. Ты принадлежишь к другому миру, миру таких людей, как Эван... А я... у меня ничего нет. То есть не было. И я... я к тебе слишком привязался, слишком стал от тебя зависеть. Я знаю, что мужская гордость в наше время понятие устаревшее и не столь существенное, но для меня оно кое-что значит.
- Понимаешь... - сказала тихо Мод. - Я испытываю... - И осеклась.
- Что ты испытываешь?
Он посмотрел на неё. Лицо её в свете свечи казалось изваянным из мрамора. "Великолепно холодна, безжизненная безупречность..." - который уж раз шутливо процитировал он про себя строку Теннисона.
- Я тебе не сказал. Мне предлагают три преподавательские должности. В Гонконге, в Барселоне, в Амстердаме. Передо мной весь мир. Я скорее всего поеду, и тогда уж точно не смогу редактировать письма. В любом случае это дело ваше, семейное.
- Понимаешь, я чувствую... - Она снова замолчала.
- Что?
- Как только я - хоть что-нибудь - почувствую... меня сковывает холод. Начинает бить озноб. Я не могу... не умею даже высказаться. Я... я не умею строить отношения.
Действительно, Мод вся дрожала как в лихорадке. Но по-прежнему казалась - такое обманчивое впечатление создавали её прекрасно-точёные черты! - надменной, чуть ли не презрительной.
Роланд спросил, самым мягким голосом:
- Отчего же озноб?
- Я пыталась... я анализировала. Причина... в моей внешности. Если у тебя такая... определённого вида внешность... не оживлённо симпатичная, а классически...
- Классически красивая, - подсказал Роланд.
- Да, допустим. Ты невольно превращаешься... в общее достояние... в какого-то идола. Мне это не нравится. Но всё равно так получается.
- Так быть не должно.
- Даже ты - помнишь, в Линкольне, когда мы познакомились - стал меня смущаться и бояться. Я теперь уже от людей другого и не жду. И часто пользуюсь этим в своих целях.
- Хорошо. Но ты же не хочешь... не хочешь всегда быть одна? Или хочешь?
- Я отношусь к этому так же, как она. Я выставляю защиту, никого к себе не подпускаю, чтобы иметь возможность спокойно делать мою работу. Я очень хорошо понимаю её слова насчёт целого, неразбитого яйца. О самозатворничестве, об одержимости собой. Об автономии. Но я бы не хотела быть совсем такой... Понимаешь?
- Конечно, понимаю.
- Я пишу о лиминальности. О порогах. Бастионах. Крепостях.
- А также о набегах и вторжениях?
- Разумеется.
- Ну, набеги - не моя стезя, - усмехнулся Роланд. - Я собственное уединение поберечь не прочь.
- Знаю. Ты бы... никогда бы не стал наплывать бессовестно на границы чужого мира...
- Накладывать свой мир поверх твоего...
- Да. Поэтому я и...
- Поэтому ты и чувствуешь себя со мной в безопасности?
- Нет. Нет. Не то. Поэтому я люблю тебя. Хоть этого и боюсь.
- И я тебя люблю, - сказал Роланд. - Хоть это сулит сложности. Особенно теперь, когда у меня появилось будущее. Но тут уж ничего не попишешь. Влюбился самым ужасным и роковым образом. Со мной происходит всё то, во что мы давно разучились верить. На уме у меня только ты, днём и ночью. Это как наваждение, или как навязчивая идея. Когда я тебя встречаю, среди каких-то людей - только ты живая и настоящая, все остальные - тают как призраки. Ну, и так далее.
- Великолепно холодна, безжизненная безупречность...
- Откуда ты знаешь... что я раньше про тебя так думал?
- Все вспоминают эту строчку. Фергус тоже так думал. Да и сейчас наверное думает.
- Фергус - хищник, пожиратель... Конечно, я мало что могу предложить. Но я бы не нарушал твой покой, я бы...
- Позвал с собой в Гонконг, Барселону или Амстердам?..
- Почему бы и нет. Я бы не стал там угрожать твоей свободе.
- Или остался бы здесь из любви ко мне?.. - спросила Мод. - О, любовь ужасна, она губит все планы, она может всё разрушить...
- Любовь бывает также хитрой и умной, - сказал Роланд. - Мы могли бы вместе придумать, как устроить... по-современному. Амстердам ведь недалеко...
Две холодные руки встретились.
- А не лечь ли нам в постель? - сказал Роланд. - Не продолжить ли разговор там?
- Этого я тоже боюсь.
- Какая ж ты всё-таки трусиха, Мод. Ладно, я о тебе позабочусь.
И вот, стащив непривычные одёжки, разноцветные и с Собрайлова плеча, они забрались нагие под балдахин, в самую глубину пуховой перины, и задули свечку. И очень медленно, с бесконечными мягкими задержками, чередуя нежные отвлекающие маневры с вкрадчивыми приближениями, приготовлениями к главному приступу, Роланд подобрался к ней и, выражаясь по-старинному, вошёл в неё, и завладел всей её прохладной белизною, которая разогрелась до его собственного тепла, так что не стало больше границ, и услыхал, уже перед рассветом, её крик, словно летящий издалека, ясноголосый, безудержный и бесстыдный, крик торжества и наслаждения.
Поутру весь мир имел новый, незнакомый запах. Это был запах после буревала, зелёный запах искромсанной листвы и растительных брызг, расщеплённого дерева и смоляной живицы, запах терпкий и заставляющий почему-то ещё думать о летнем, с хрустом надкушенном яблоке. Это был запах смерти, разрушения - и вместе свежий, живой, что-то сулящий...
ПОСТСКРИПТУМ, 1868
Есть вещи, которые случаются, не оставляя заметного следа, о них не говорят и не пишут, - но было бы глубоко неверно утверждать, что последующие события идут своим путём безразлично, как если бы этих вещей не было вовсе.
Два человека встретились однажды жарким майским днём, и никогда потом ни с кем не говорили о той встрече. Вот как это произошло.
Был луг, широко раскинувшийся луг со стогами молодого сена, и с огромным, пёстрым изобилием летних цветов. Чего тут только не было: ярко-синие блаватки, алые маки и золотистые лютики, вуали вероники, узорчатый ковёр маргариток в невысокой траве, а ещё - фиолетовая скабиоза, жёлтый львиный зев, жёлто-оранжеватый ледвенец и белый луговой сердечник, лиловые анютины глазки, алый очный цвет и белые крапинки пастушьей сумки; и шла вокруг всего поля высокая живая изгородь, по её низу росли дикая морковь и наперстянка, а в верхнем ярусе переплелись собачья роза, чьи цветки бледно светят средь шипастых ветвей, нежно-кремовая и сладко пахнущая жимолость, бриония, там и сям прокинувшаяся ползучими нитями, и ещё паслён, смертоносный, с цветками как тёмные звёзды... Такое царило богатство, что казалось, никогда не будет конца ликующему сиянью природы. Травы были глянцевиты, и алмазные ниточки света пролегали в их гуще. Звонко, сладостно пели жаворонки и дрозды, и порхали повсюду бабочки, голубые, зелено-жёлтые, медно-красные и хрупко-белые, кочевали с цветка на цветок, с клевера на вику, с вики на шпорник, сверяясь по своим тайным лоциям - ультрафиолетовым пентаграммам, спиралькам света от цветочных лепестков...
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Обладать 41 страница | | | Обладать 43 страница |