Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Обладать 38 страница

Обладать 27 страница | Обладать 28 страница | Обладать 29 страница | Обладать 30 страница | Обладать 31 страница | Обладать 32 страница | Обладать 33 страница | Обладать 34 страница | Обладать 35 страница | Обладать 36 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

"Что б я делал без тебя, моя милая, - говорил он. - Вот мы и достигли конца, неразлучно. Ты несёшь мне утешение. Мы с тобой знали счастье".

"Да, мы с тобою счастливы", - отвечала она, и это было правдой. Они были счастливы даже в эти, последние его месяцы, тем же счастьем, что и всегда: сидеть бок о бок, почти без слов, и разглядывать вместе какую-нибудь занимательную вещь или картинку в книге...

Входя в комнату, она слышала голос:

Любовь любовников земных

(Рождённая сближеньем тел)

Находит в разлученьи их

Свой здравомыслимый предел.

Любовь же наша - что там ей

Кора телесного? Меж нас

Взаимодушие прочней

Желанности рук, уст и глаз.

Он хотел дожить отпущенное, не роняя "высокого стиля". Она видела - он старается об этом изо всех сил, он борется с болью, с тошнотою и страхом, чтобы молвить ей те слова, которые она потом сможет вспоминать с теплотой, которые им обоим сделают честь. Кое-что из сказанного звучало как "последнее, для истории". "Я теперь понимаю, отчего Сваммердам жаждал сумерек тихих". Или: "Я пытался писать по совести, пытался честно обозреть всё видимое оттуда, где я находился". И ещё, для неё: "Сорок один год вместе, безгневно. Немногие мужья и жёны могут похвалиться".

Она записывала все эти изречения, не за их достоинства, хотя они имели подобающую складность и силу, а за то, что стоит их перечесть, как сразу вспоминается его лицо, обращённое к ней, эти умные глаза под изрезанным морщинами лбом в испарине, и слабое пожатье сильных некогда пальцев. "Помнишь, милая... ты сидишь... как водяница... как русалка сидишь... на камне среди водорослей... у источника... как он звался?., не подсказывай!., источник поэта... источник... Воклюзский источник! Сидишь на солнце".

"Мне было страшно. Кругом всё бежит, сверкает".

"Страшно... А виду не подавала..."

В конце концов, в итоге, больше всего их объединяло умалчивание.

- Понимаешь, всё дело в этом умалчивании! - сказала она громко вслух, обращаясь к нему в рабочей комнате, где уже не встретить ответа, ни гнева, ни сочувствия...

Она разложила перед собою вещи, ждущие решения. Пачка писем, обвязанных выцветшей лиловой лентой... Браслет, который она сплела из своих и его волос в последнюю неделю... Его часы... И ещё три письма: первое, его рукою, без даты, найденное у него в столе; второе, адресованное ей, писанное тонким, беспокойным почерком; третье - запечатанный конверт без надписи...

Испытывая лёгкую дрожь, она взяла второе письмо, от прошлого месяца, и перечла:

Милостивая государыня.

Полагаю, моё имя не окажется Вам незнакомо - возможно, Вы что-то обо мне знаете - не могу представить, чтобы это было не так - хотя, если всё же моё послание будет полной для Вас неожиданностью, я покорно прошу меня простить. И как бы то ни было, прошу извинить меня за то, что тревожу Вас в такое время.

Мне стало известно, что мистер Падуб нездоров. Об этом сообщается в газетах и не скрывается, насколько серьёзно его состояние. Я также имела и другое достоверное сведенье, что дни его могут быть не долгими. Разумеется, если это не так, если я впала в ошибку - ведь бывают ошибки - всегда хочется надеяться! - тем более прошу прощенья.

Я изложила на бумаге нечто, что, кажется, должна, в конце концов, ему поведать. Я вместе пребываю в больших сомнениях - имеет ли смысл, мудро ли обнаруживаться теперь; я даже не разумею, для чего пишу - ради собственного оправдания от грехов или ради него. В этом деле я предаю себя в Ваши руки. Полагаюсь на Ваше рассуждение, Ваше благородство, Вашу добрую волю...

Мы теперь две старые женщины - и, по крайней мере в моём очаге, огонь отпылал, отпылал уж давно.

О Вас я ничего не знаю, потому что, по благим причинам, мне никогда ничего о Вас не рассказывали.

Я написала нечто важное, предназначенное лишь для его глаз - не могу сказать Вам, что именно - и запечатала в конверте. Если Вы пожелаете прочесть, то конверт в Ваших руках, но пусть он прежде посмотрит сам и решит.

А если он не захочет читать, или ему слишком нездоровится... тогда, миссис Падуб, я опять оказываюсь в Ваших руках, поступайте с этим моим залогом как Вам видится нужным и как Вы на то имеете право.

Я причинила большой вред, но не имела и в мыслях вредить Вам, Бог тому свидетель, и я надеюсь, что из-за меня не случилось беды - во всяком случае, ничего непоправимого для Вас.

Верите ли, я буду благодарна, если мне выйдет от Вас хоть одна ответная строка - что бы в ней ни было - прощение... жалость... или даже гнев? - но неужто я достойна теперь гнева?

Я живу в башне - как старая ведьма, и сочиняю стихи, которые никому не нужны...

Если вы, являя добросердечие, сообщите мне о его положении - я не устану благодарить Бога и Вас за эту милость. Предаю себя в Ваши руки.

Ваша

Кристабель Ла Мотт.

Весь последний месяц его жизни она носила с собою оба письма, это и то, нераспечатанное: она выходила из комнаты по делам, и вновь возвращалась в чертог общих воспоминаний, и ощущала конверт в кармане, точно острый нож.

Она приносила ему изящно составленные букеты. Жасмин, лиловатый морозник, тепличные фиалки.

"Морозник, Helleborus niger*... <Одно из растений сада Прозерпины (Э.Спенсер, "Королева фей", книга II, песнь VII, строфа 52).> Отчего зелёные лепестки так таинственны, Эллен? Помнишь, мы читали Гёте... метаморфозы растений... в одном малом средоточено всё... листья... лепестки..."

"Это было в тот год, когда ты написал о Лазаре".

"Да, Лазарь... Etiam si mortuus fuerit...* <"Даже если умрёт..." (лат.). В Синодальном издании: "Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрёт, оживёт..." (Евангелие от Иоанна, 11, 25).> Как думаешь в сердце твоём - наша жизнь продолжается... после?.."

Склонив голову, она долго искала правдивый ответ:

"Нам это обетовано... люди столь дивные существа, каждый из нас неповторим... не может быть, чтоб мы исчезали, уходили в никуда. А вообще не знаю, Рандольф, не знаю..."

"Если нет ничего, я не буду... чувствовать холода. Но ты положи меня, слышишь, милая, положи меня на вольном воздухе... не хочу быть запертым в Вестминстерском аббатстве. Хочу лежать в вольной земле, на воздухе!.. Не плачь, Эллен. Ничего тут не переменишь. Всё правильно. Мне не жаль, как сложилась жизнь... ты меня понимаешь... Я жил..."

За пределами комнаты она сочиняла в голове письма.

"Я не могу отдать ему Вашего письма, он сейчас спокоен, почти счастлив, как могу я тревожить покой его души в этот час?"

"Имею Вам сообщить, что я всегда знала о ваших... о вашей?.." О чём? Об отношениях, о связи, о любви?..

"Хочу сообщить Вам, что мой муж рассказал мне, давным-давно, добровольно и честно, о своём чувстве к Вам, после чего это дело, понятое между нами, было отставлено навсегда как прошлое и понятое между нами".

Слова "понятое между нами" звучат как-то странно, но хорошо выражают смысл.

"Я Вам признательна за уверение, что Вы ничего обо мне не знаете. Могу и Вас заверить с подобной же искренностью, что не знаю в подробностях о Вас - лишь самое простое, как имя и проч., и что муж мой любил Вас, с его же слов".

Одна старуха отвечает другой. Другой, которая называет себя ведьмой из башни.

"Как можете Вы просить меня об этом, как можете вторгаться в нашу с ним жизнь, которой уж почти не осталось, в наш с ним мир, где мы добры друг к другу и связаны неизречимыми узами; как можете омрачать последние дни, не только его, но и мои последние дни, ведь он моё единственное счастье, и скоро я это счастье утрачу навеки, как Вы не понимаете, - я не могу отдать ему Ваше письмо!"

Но на бумаге она так и не написала ни строчки.

Она сидела возле него, искусно оплетая браслетку чёрного шёлка своими и его волосами. На груди у ней брошь, что он когда-то прислал ей в подарок из Уитби: в чёрном янтаре тонко вырезаны, седовато отблескивают розы Йорка. Волосы, седые или седоватые, отблескивают вот так же на чёрном шёлке...

"Браслет волос на костяном запястьи... Как вновь мою могилу отворят... - забормотал он. - Помнишь у Донна?* <Строки из стихотворения "Реликвия".> Это стихотворенье... мне всегда чудилось... оно наше... про нас с тобой... да-да..."

Это был один из плохих, тяжёлых дней. Редкие минуты ясности перемежались часами, когда его сознание словно странствовало где-то далеко - знать бы где?..

"Странная штука... сон. Можно оказаться... повсюду. Поля... сады... иные миры... Во сне у человека бывает... другая ипостась".

"Да, милый, наверное. Мы очень мало знаем о нашей собственной жизни. О собственном знании".

"Там, в летних полях... я её видел... поймал на взмах ресниц... Нужно было мне о ней... позаботиться. Но разве я мог? Я бы только ей повредил... Что это ты такое делаешь, Эллен?"

"Плету браслет. Из наших с тобой волос".

"У меня в часах. Её волосы. Скажи ей".

"Сказать ей что?"

"Не помню..." - Он снова закрыл глаза.

Действительно, в часах были волосы. Длинная изящная косица, бледно-золотистая. Аккуратно перевязанная светло-голубой ленточкой. Она положила её перед собою на стол...

"Имею сообщить Вам, что я давным-давно знаю о Вашем существованьи; мой муж рассказал мне, добровольно и честно, о своих чувствах к Вам..."

Напиши она эти слова, они были бы правдивы; но не отразили бы правды во всей её подлинности, полноте, со всеми оттенками той минуты, с предшествовавшими и последующими умалчиваньями, не отразили бы жизни, обратившейся в сплошную, недомолвку.

Как-то осенью 1859 года они сидели у камина в библиотеке. На столе в вазе были хризантемы, и ветка бука с листьями, точно выкованными из меди, и папоротник-орляк, чьи перья в помещении окрасились в причудливые тона шафрана, багреца и золота. Именно в ту пору он увлёкся стеклянными вивариями, и изучал превращение шелковичных червей; червям необходимо тепло, поэтому они нашли приют в этой, самой тёплой из комнат: уже, доказывая метаморфозу, выпростались из своих пухлых шершавых коконов на голых прутиках - невзрачные, желтовато-серые бабочки... Она переписывала "Сваммердама", а он, поглядывая на неё, ходил взад-вперёд по комнате, в задумчивости.

"Подожди, Эллен, не пиши. Я должен тебе кое-что сказать".

По сей день она помнила, как при этих его словах вся кровь бросилась ей в виски, как с уханьем застучало сердце, и одна лишь мысль пронзила мозг: не слушать, не слышать, не знать!..

"Может, не надо?.." - слабо проговорила она.

"Надо. Мы всегда были совершенно правдивы друг с другом, Эллен, что бы там ни было. Ты моя милая, моя дорогая жена, я тебя люблю..."

"Но?.. Но что? После такого начала обязательно следует "но"".

"Прошлый год я влюблён был в другую. То был род безумия. Я словно сделался одержим, мною будто обладали бесы. Затмение рассудка. Сперва мы просто переписывались... а потом... в Йоркшире... я там был не один".

"Я знаю".

Наступило молчание.

"Я знаю", - повторила она.

"Давно?" - спросил он и уронил гордую голову.

"Не очень давно. Не думай, что я сама догадалась или что-то заподозрила по твоим словам или поступкам. Мне доложили. Ко мне явилась одна особа. Смотри, что у меня есть для тебя, наверное, уж не чаял вернуть?"

Она откинула на петлях крышку своего столика и, извлекши оттуда первого "Сваммердама", как он был, в конверте с адресом: Мисс Ла Мотт, дом "Вифания", улица Горы Араратской, Ричмонд, - протянула ему со словами:

"По-моему, строфа о Яйце, давшем начало миру, в первоначальном виде лучше, чем нынешняя".

Вновь воцарилось молчание. Наконец он произнёс:

"Не расскажи я тебе... об этом... о мисс Ла Мотт, ты никогда бы и не вернула мне первый список?"

"Не знаю. Наверное, нет. Как бы я смогла? Но ты рассказал".

"Значит, мисс Перстчетт отдала его тебе?"

"Она мне писала дважды, а потом сама сюда явилась".

"Она тебя не оскорбила?"

Несчастная, обезумевшая женщина, с белым как мел лицом, нервически ходит по комнате в своих чистеньких поношенных ботинках, шурша невозможными юбками, которые все тогда носили, стискивает свои маленькие, сизые от прилива крови руки. Из-за очков в стальной оправе глядят голубые глаза, яркие, словно стеклянные осколки. Рыжеватые волосы... Оранжевые веснушки на бледной коже...

- Мы были так счастливы, миссис Падуб, мы принадлежали друг другу, мы были невинны.

- Ваше счастье меня не касается.

- Но ведь и ваше собственное счастье разрушено, его больше нет, осталась одна ложь!

- Прошу вас покинуть мой дом.

- Помогите мне, это же в ваших силах.

- Я сказала, покиньте мой дом.

"Она говорила немного. Она была вне себя от злости и обиды. Я попросила её уйти. Она дала мне поэму как доказательство, а потом стала требовать обратно. Я ответила, что ей должно быть стыдно за своё воровство".

"Не знаю, что и сказать, Эллен... Я вряд ли ещё когда-нибудь увижу её... мисс Ла Мотт. Мы с ней решили... что только одно лето будем... что тем летом всё и закончится. Но даже будь по-иному... мисс Ла Мотт исчезла, бежала прочь..."

В его словах послышалась боль, она отметила это, но промолчала.

"Не знаю, как тебе объяснить, Эллен... но могу тебя уверить..."

"Довольно. Довольно. Не будем больше об этом никогда говорить".

"Ты, наверное, очень расстроена... гневаешься".

"Не знаю, Рандольф. Гнева у меня нет. Но я не хочу больше ничего знать. Никогда не будем об этом! Дело не о нас с тобой".

Правильно ли она поступила или нет, что не выслушала его? Она поступила сообразно со своей натурой, которая - так говорила она себе порою в порыве самобичевания! - бежит ясности, досказанности, прямоты.

Никогда прежде она не читала его переписки. То есть никогда вообще не проглядывала его бумаг из любопытства, праздного или нарочного, и даже ни разу не разбирала его почту по рубрикам или по датам. Ей, правда, доводилось по его просьбе отвечать на некоторые письма - послания читателей, почитателей, переводчиков и даже женщин, заочно в него влюблённых... стала просматривать содержимое его стола, чувствуя, как руки ей бьёт суеверным страхом. Поскольку был день, комната через окошко в кровле была залита холодноватым светом - (это теперь, прощальной ночью, в этом окошке поблескивают звёзды и проплывает лохматая тучка), - а в тот день в раме была лишь пустая, ясная небесная синева.

Сколько здесь стихотворных черновиков; сколько живых, неровных стопок исписанной бумаги, подумала она тогда, всё это придётся взять на свой отчёт, - и прогнала эту мысль прочь, время ещё не настало.

Когда она нашла неоконченное письмо, то это было так, словно кто толкнул его к ней в руки. Оно было затиснуто в задней половине одного из ящиков, полного счетов и приглашений, впору потратить часы на розыски - в действительности же хватило нескольких минут.

Каждый год перед Днём всех душ* <День поминовения усопших, 2 ноября.> я тебе пишу, милая, потому что не могу не писать, хотя знаю - чуть не сказал: хотя знаю, что ты не ответишь, впрочем, и в этом, как ни в чём, я не могу нынче быть уверен вполне; но я не могу не надеяться: вдруг ты всё вспомнила, иль напротив, всё позабыла, что было бы для меня равно, лишь бы ты почувствовала желанье написать, дать небольшую мне весточку, снять часть той чёрной ноши, что огрузила мне плечи.

Честно и прямо прошу у тебя прощения за провинности, в которых меня обвиняет твоё молчанье, твоё закоснелое, чёрствое молчанье - и моя совесть. Прошу прощения за то, что необдуманно и стремглав полетел в Кернемет, вознадеявшись на удачу, что ты окажешься там, и не узнав прежде, дозволено ли мне явиться туда. Но более всего прошу я прощения за двуличие, с каким я, по возвращении, вкрался в доверие миссис Лийс, и за моё чудовищное поведение на достопамятном сеансе. С того времени я за это наказываем тобою, ибо не было дня, чтобы я не терзался раскаяньем.

Но достаточно ли ты вникла в состояние души, подвигнувшее меня на эти поступки? Ведь твои собственные поступки, отторжение меня - ставили под жестокое сомнение мою любовь к тебе, словно вся любовь моя была лишь актом жестокого принуждения, словно я действовал под стать какому-то бессердечному погубителю из новейшего мишурного романа, от коего погубителя тебе пришлось спасаться бегством, чтобы сохранить, собрать свою поломанную жизнь. Однако если ты со всей честностью - если ты на такую честность способна - вспомнишь, как всё было, как мы делали и решали всё вместе, то скажи мне, Кристабель: где жестокость, где принужденье? где недостаток любви и уважения к тебе - как к женщине и как к равному умом созданию? Что мы после того лета не могли продолжать, себя не бесчестя, наших отношений любовниками, было ясно нам обоим и о том было наше взаимное согласие, - но должно ли это служить причиной к тому, чтобы внезапно повесить тёмный полог, или даже, вернее, воздвигнуть стальной занавес, между днём прошлым и следующим? Я любил тебя безраздельно - тогда; сказать, что люблю тебя сейчас, не решусь, - ибо такая любовь могла бы быть только романтической, чаятельной; а мы знаем, и ты, и я знаем слишком хорошо - будучи немалыми знатоками человеческой натуры, - что любовь гаснет, точно свеча под лабораторным стеклянным колпаком, если лишить её дыхания, воздуха, если не питать её, а задушивать. И всё же:

Хоть вздох последний испустить готова,

Твоим раденьем вспрянет к жизни снова.*

<Майкл Драйтон, сонет 61 из книги "Идея", посвящённый "былой любви".>

Возможно, я говорю так лишь из удовольствия ввернуть кстати цитат. От которой лицо твоё озарилось бы улыбкой. Ах, Кристабель, Кристабель, я вымучиваю из себя эти фразы, каждую с оглядкой, прошу тебя войти в моё положенье, и вспоминаю, как мы умели услышать мысль друг друга, уловить во мгновение ока, так что не было нужды оканчивать речи...

Но есть нечто, что я должен знать, и ты знаешь, о чём я. Я говорю "должен знать", и сознаю, до чего по-деспотски это звучит. Но я в твоих руках и мне приходится умолять тебя рассказать мне... что стало с моим ребёнком? Он родился, он жил? Ты скажешь, как могу я спрашивать, не зная обстоятельств? Но как могу я не спрашивать, ничего не зная? Я продолжительно беседовал с твоей кузиною Сабиной, она поведала мне лишь то, что было известно им в Кернемете - простое, очевидное, внешнее - поведала о том, что исход неясен...

Пойми же, я отправился туда, в Бретань - влекомый любовью, желаньем помочь, беспокойством за твоё здоровье - я жаждал позаботиться о тебе, обустроить то, что можно обустроить... почему же ты отвернулась от меня? Из гордости, из страха? из чувства независимости? Или тебя внезапно обуяла ненависть, от мыслей о том, сколь розен удел мужчин и женщин?

Но право же, мужчина, который знает, что у него был или есть ребёнок, но не знает ничего сверх того, заслуживает хоть немного жалости.

Но о какой жалости здесь можно говорить?.. Я заявляю наперёд: что бы ни сталось, ни случилось с этим ребёнком, я пойму всё, я приму всё, только мне надобно знать! - самое худшее уже мною воображено... и прожито в моём сердце...

Ну ты же видишь, я не могу, не умею писать к тебе, такие письма не могут быть отправлены; я посылаю тебе другие, более околичные, скользящие мимо цели, а ты всё не отвечаешь на них, мой милый демон, моя мучительница... Не могу дальше.

Разве смогу я когда-либо забыть страшные речи, раздавшиеся на спиритическом сеансе?

"Ты сделал меня убийцей!" - это обращено было ко мне, и этого не взять вспять - каждый день в голове моей звучит это обвинение.

"Нету ребёнка" - исторглось диким стоном из уст той глупой женщины, и чего здесь было более: хитрой догадки, нечаянного смысла или подлинного мыслечётства, - разве мне когда-нибудь дано будет узнать? Но пусть знаешь ты, Кристабель - ты, которая никогда не прочтёшь этого моего письма, как и многих других - ибо словам не перейти бездны, - что я, невзирая на отвращение и страх, и на обязанности мои в этом мире, и на змея любви, ещё сжимающего мне сердце последними кольцами, знай, что я сам был близок к тому, чтобы сделаться убийцей, а вернее самоуби...

Читая, она держала письмо за уголок брезгливо-боязливо, - так обращаемся мы с неживой осой или скорпионом, укуса которых, даже расплющенных, почему-то страшимся. Она теперь же развела небольшой огонь здесь, в простом чердачном камине, и сожгла это послание, пошевеливая кочергой, помогая ему скорей обратиться в мягкие чёрные хлопья. Потом взяла нераспечатанный конверт и вертела в руках - не отправить ли следом, - но не могла решиться, и огонь в камине погас. С тем, неоконченным письмом, всё понятно: ни она, ни Рандольф - ни получательница, Кристабель Ла Мотт, - не пожелали б сохранить его, полное неясных обвинений... кого и в чём, лучше вовсе не задумываться...

Она затопила камин основательней, дровами и несколькими кусками угля, и, зябкая, подсела в своём пеньюаре к решётке, ожидая, пока ровный отсвет ляжет на стену и займётся тепло.

Ложь, подумала она, ложь прошла трещиной через всё здание моей жизни. Ложь одолела.

Прежде она внушала себе упрямо, что её боязнь ясности, её готовность довольствоваться приблизительностью, вся шарада отношений с Рандольфом, которую она построила - если не искупались, то во всяком случае сглаживались, уравновешивались её, как считала она, непреклонным стремленьем быть до конца честной с собой...

Рандольф был соучастником недомолвки. Она не знала, какого он мнения об их совместной жизни. Этого они никогда не касались в беседах.

Она не знала правды, и не пыталась постичь, но порою у неё было ощущение, словно она стоит на глинистом склоне, готовом оползти вглубь оврага, расселины.

Она верила в крепость и истинность подспудного, неизречённого, и лелеяла в душе странный, причудливый образ, навеянный неким отрывком из "Принципов геологии" сэра Чарльза Лайелля. Как-то давным-давно она читала вслух Рандольфу главу, приведшую его в восторг, о плутонической теории образования пород, но самой ей запомнился оттуда больше всего один красивый отрывок, она списала его к себе в тетрадь:

Таким образом, именно резкая своеобычность кристаллических образований, таких как гранит, амфиболический сланец и им подобные, из самой сущности которых очевидно их происхождение, служит залогом того, что в них явлена работа сил, действующих в подземных областях поныне. Эти кристаллические образования не относятся к прошлому порядку вещей, не служат памятниками первобытных периодов, несущими на себе слова и речения мёртвого языка в устарелой письменности, - но они учат нас той части живого языка природы, которую мы не можем усвоить лишь из ежедневного общения с тем, что происходит на обитаемой поверхности.

Эллен пленила мысль об этих твёрдых, кристаллических сущностях, что создаются глубоко под "обитаемой поверхностью", в подземном горниле, и не становятся памятниками, но пребывают "частью живого языка природы".

Я не вдаюсь ни в обычный, ни в истерический самообман, так примерно говорила она себе в душе. Они дают мне веру и силу жить - это глубинное горнило и рождённые в нём кристаллы; главная жизнь происходит не на обитаемой поверхности; значит, мною ничего важного не разрушено, и сама я не исторгнута во тьму внешнюю.

Языки пламени в камине вдруг извилисто метнулись вверх. Она вспомнила свой медовый месяц, как вспоминала время от времени, с мучительной пытливой осторожностью.

Воспоминания не были облечены в стройные слова, слов не хватало, не находилось, и это добавляло ужаса. Она никогда ни с кем не заговаривала о том, даже с Рандольфом, в особенности с Рандольфом.

Всё ей помнилось зрительно, в картинках. Южные края, окно, оплетённое густо виноградом, ещё какой-то ползучей зеленью, жаркое летнее солнце на закате.

Сорочка из белого батиста, предназначенная для этих ночей, расшитая белым по белому: любовные бантики, незабудки и розы.

Тонкое, белое, дрожащее животное, она сама.

Сложно устроенное, нагое мужское существо. Похожее на быка и вместе на дельфина. Колечками закрученные волоски. Кожа влажно лоснится. Запах, резкий, грубый, будящий смятение.

Большая рука - тянется, добрая, но отбита шлепком, но отпихнута прочь, не однажды, а многажды.

Белое создание вырывается, забивается в угол, сидит там на корточках, задыхаясь, стуча зубами, кровь толчками бьётся в жилах, это опять она.

Передышка, великодушная отсрочка. Бокалы золотого вина, несколько дней райских пикников. Смеющаяся женщина в юбках бледно-голубого поплина восседает на камне посреди блескучей воды, красивый мужчина с бакенбардами снимает её с камня, декламируя Петрарку.

Новая попытка. На сей раз рука не отведена, не отбита. Сводит судорогой сухожилья, зубы стиснуты, сжаты до боли.

Приближение, запертый вход, страх панический, бегство в угол, рыдания, всхлипы.

Так не раз, а множество раз, снова, снова и снова.

Интересно, когда, в какой миг он начал понимать, что при всей мягкости и нежности, при всём терпении он ничего не добьётся, не добьётся никогда, что воздержание его удел?..

Ей не нравилось вспоминать его лицо тех дней, но она нарочно, чтоб быть честной с самой собою, вызывала виденье из памяти. Озадаченно нахмуренный лоб, нежность и недоумение в глазах, и всё оно вблизи такое большое, с выражением раскаянья о варварском нападении, и смятения оттого, что отвергли.

Как терзалась она своей виной, как заискивала перед ним. Постоянное внимание, забота, лимонад, пирожные, лакомые кусочки. Она сделалась его любящей рабой. Трепетавшей от каждого его слова. Он принял такую любовь.

За это она его любила.

Он тоже любил её...

Она отложила письмо Кристабель в сторону.

"Что я буду без тебя?" - вырвался у неё вопль. Она тут же прикрыла рот рукою. Если сюда придут сестры, то драгоценная возможность размышлять в эту ночь с собой наедине будет потеряна. Сестрам она тоже лгала, или полулгала, когда твердила застенчиво, что они с Рандольфом счастливы, очень счастливы, вот только Господь не дал им детей.

Та, другая женщина, в одном смысле была его настоящей женой. Матерью его ребёнка; хотя что сталось с этим ребёнком?..

Она поняла, что не желает знать содержимое письма. Здесь также лучше избежать ясности. Взгляни она хоть одним глазком на это письмо, оно сделается источником душевных мук, независимо от того, какие в нём вести добрые или худые. Не ведать, не думать ни о чём...

Она поставила на стол чёрный лакированный ящичек для препаратов, со стеклянным сосудом внутри, а в нём два мешочка-вкладыша из особого промасленного шёлка. В один она положила браслет из волос, в котором уж не отличить прядей Рандольфа от её собственных, и, в отдельном маленьком голубом конверте, тонкую бледную косицу из часов Рандольфа. Затянула мешочек на шнурок. В другой мешочек поместила свои с Рандольфом любовные письма, связанные в стопку лентой, и нераспечатанное письмо Кристабель в продолговатом конверте.

Девушку двадцати четырёх лет нельзя заставлять ждать замужества до тридцати шести, до поры, когда давно уже минуло цветение юности.

Она вдруг вспомнила, как однажды, в дни своего пребывания в отцовском настоятельском доме при соборе, погляделась, нагая, в высокое зеркало. Ей тогда, наверное, было не больше восемнадцати. Маленькие стоячие груди с тепло-коричневыми кружками. Кожа точно слоновая кость. Длинные волосы словно шёлк. Настоящая принцесса.

Драгоценная Эллен.

Я не могу прогнать из головы - да и зачем бы мне так уж стараться её прогнать, если моё самое сокровенное желание в том и состоит, чтобы сделаться вместилищем одной чистой, жгучей мысли о Вас, - не могу прогнать из головы достопамятной картины, как Вы сидите предо мною в белом платье, среди розовых чайных чашек, на причудливом фоне садовых цветов - мальв, шток-роз, дельфиниумов, - за Вами реют все оттенки алого, синего, королевского пурпура - и все они лишь подчёркивают Вашу прелестную белизну. Вы улыбнулись мне сегодня так милостиво из-под полей Вашей белой шляпки с бледно-розовыми лентами. Я помню с необычайной живостью каждый бантик на платье, каждую мельчайшую складку; ах, как жалко, что я не живописец, а всего лишь поэт-воздыхатель, - иначе Вы узнали бы из моих полотен, сколь дорожу я малейшей подробностью.

Точно так же я буду дорожить - до самой смерти - увы, их смерти, а не моей, ведь моя смерть может последовать только спустя несколько столетий, одного столетья мне будет мало, чтобы любить и лелеять Вас, и целое долгое столетье, увы, должно будет пройти, пока я обрету такое право, - я хочу сказать, что буду дорожить, до самой их смерти, теми цветами, которые Вы подарили мне и которые красуются передо мною в изящной вазе голубого стекла, в час когда я пишу эти строки. Более всего мне по сердцу белые розы - они ещё не распустились - и проживут здесь, меня услаждая, несколько десятилетий своей цветочной жизни, равных нескольким дням из эпохи моего затянувшегося, нетерпеливого ожидания. Цвет их, знаете ли, не прост, хоть и кажется поначалу таковым. В нём отчётливо присутствуют снежная белизна, сливки и слоновая кость. Но в сердце своём они ещё зелены - от собственной новизны и от надежды, и от чуткого движенья в них прохладной растительной крови, которая обернётся легчайшим их румянцем, когда они распахнут свои лепестки. (Известно ли Вам, что старинные мастера, чтоб придать роскошной коже женщин на своих полотнах оттенок слоновой кости, писали её по зелёной основе - странный и восхитительный оптический парадокс!)


Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Обладать 37 страница| Обладать 39 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)