Читайте также: |
|
исторического инструмента, более совершенно воспринимающего
инвольтацию и обеспечивающего закономерную смену человекоорудий
во главе государственности, мог и должен был нести, конечно,
только он сам.
Но главное еще не в этом. Если, рассматривая историческую
деятельность уицраора, мы хоть на миг упустим из виду конечную
его цель и мечту - идеальную тиранию, - мы запутаемся в
противоречиях и в конце концов ничего не поймем в разбираемом
материале. Цель идеальной тирании маячила перед вторым
уицраором сперва как отдаленная мечта, но со времени Петра
Великого становится заметно следующее: демон великодержавия
начинает как бы раскачиваться между попытками выполнить волю
демиурга - и своей собственной тенденцией к превращению
государственности в тиранический аппарат. Это можно проследить
в деятельности Анны, Екатерины II, Павла и, наконец. Александра
I. В конце царствования последнего готовность уицраора к
выполнению демиургических предначертаний гаснет совершенно, и
Николай I, став, наконец, послушным орудием охваченного
непомерной гордыней уицраора, вступает на тот же гибельный
путь, на который за триста лет перед тем вступил Иоанн Грозный.
Так приходим мы к пониманию причин, вследствие которых
Вторым Жругром была утрачена санкция Яросвета и тем самым он
оказался исторически обречен.
Я не хотел бы, однако, чтобы это рассмотрение деятельности
второго уицраора было бы воспринято в плане запоздалой критики.
Это не критика, а попытка оценки исторической деятельности
того, кто три столетия возглавлял созидание цитадели игв внизу,
в Друккарге, и цитадели российского великодержавия? наверху,
здесь. Лишь метаистория может приближаться к оценке
исторических явлений через постановку вопроса: а что произошло
бы, если бы в таком-то случае был бы сделан не этот выбор, а
другой, победила бы не эта сила, а противоположная?
Метаисторическое размышление и чувство масштабности помешают
при этом задавать вопросы касательно явлений второстепенных, а
усвоенная методика воспрепятствует растеканию в предположениях
фантастических и неправдоподобных. По-видимому, только на этом,
пока что, пути возможно переключение общих положений
телеологии, общего понимания истории как цепи знаков в
прочтение этих знаков, в расшифровку действительности, в
истолкование конкретных исторических явлений.
ГЛАВА 3. СНЯТИЕ САНКЦИИ
Когда граф Пален вырвал, наконец, у цесаревича Александра
согласие на отстранение от власти Павла I, это было согласием
именно на его отстранение. Об убийстве полубезумного императора
вопрос не возникал. Предполагалось, что внезапно арестованный
государь подпишет акт об отречении и будет отправлен в
Павловск. Но никто из знавших характер Павла Петровича, не мог
быть уверен, что в эту ночь не прольется царская кровь.
Цесаревичу предоставлялась полная свобода тешить себя упованием
на благополучный исход предприятия, сколь угодно отгонять мысль
о том, что несчастный маньяк, считавший себя правым всегда и во
всем, будет защищать свое царское достоинство и свои права,
пока жив. Такая мысль не могла не гореть в трепещущей душе
Александра. И когда кровь действительно пролилась, он счел себя
виновным в отцеубийстве.
Если бы его восшествие на престол было законным, этим он
принял бы на себя, как и всякий самодержавный монарх, груз
государственной кармы: тот самый груз, который влечет за
гробом, после распутывания кармы личной, участь строителя-раба
в цитадели уицраоров. Теперь же Александр отягчил свое эфирное
существо безмолвным, не формальным, а внутренним согласием на
отцеубийство. Подобное преступление влечет за собою в посмертии
падение в глубину трансфизических магм.
Конечно, то обстоятельство, что этот акт был, в сущности,
мерой самообороны и Александра, и всего общества от деяний
власти, внушенных заживо распадающейся психикой Павла 1,
облегчает в высшей степени тяжесть этой вины. Но субъективная
совесть Александра говорила ему, что это не так. Был ли то
страх загробного возмездия? Преобладающим оттенком его
раскаяния было, по-видимому, другое: стыд. Стыд - и жалость к
убитому. Стыд, жалость и то, ни с чем не сравнимое,
пронизывающе жгучее ощущение, которое составляет самую суть
угрызений совести.
Это неотступное чувство, преследовавшее его везде и всегда
и не утихавшее с годами, послужило одним из важнейших слагаемых
в той сумме причин, которые привели его к беспримерному в
истории повороту судьбы -- в самом конце царствования и уже за
его хронологическим пределом.
Вторым слагаемым был врожденный мистический склад его
натуры. Это был один из носителей такого характера, такого
склада ума и такой концепции чувства, при которых человек
ощущает все свои действия (и тем в большей степени, чем большая
власть сосредоточена в его руках) как бы в непрерывной связи с
некими инстанциями Добра и Зла, пребывающими и вне его, и
внутри его души в духовном единоборстве.
Трепет глубокой совести (некоторые поверхностные
наблюдатели принимали его за слабость натуры) и чувство
ответственности достигали мучительной остроты благодаря
стремлению прикладывать ко всему религиозно-нравственный
критерий и склонности к самоанализу. Воля была достаточно
крепка, чтобы выдержать борьбу с Наполеоном, если при этом
сознавалось сочувствие человеческого множества; но недостаточно
устойчива для неуклонного проведения широких замыслов, если в
этих замыслах он был одинок. А одиноким его делало все, и
притом все более и более одиноким: и положение самодержца, и
оригинальность натуры, и склонность к идеям, не находящим
отзвука в эпохе, и коллизии личной жизни, и, наконец,
врожденная скрытность, усугубляемая чувством совершенного
преступления.
Третьим же из главных слагаемых было в натуре Александра
то, за что в кругах, близких к императору и чутких к тому, что
от его личности излучалось, его до 1812 года называли "нашим
ангелом", а после победы над Наполеоном прозвали
"Благословенным" и "родомыслом девятнадцатого века".
Можно, конечно, усугубить свою врожденную близорукость до
того, что во всех чуждых явлениях общественно-политической и
идейной жизни видеть мотивы только низкие и мелкие. Тогда в
этих прозвищах Александра мы не усмотрим ничего, кроме
проявлений монархического низкопоклонства. Но важно то, что
даже низкопоклонство присвоило ему именно эти наименования и
никаких иных. Почему-то ни один льстец даже не пробовал
именовать его "мудрым", "доблестным" или "великим", но
множество людей, и не только придворных, но и в слоях
дворянских, купеческих и даже мещанских называли его почему-то
именно "Благословенным", именно - "родомыслом". Может быть, эти
прозвища были неточны, философски и исторически не оправданы; в
них сказался, конечно, не вывод метаисторической мысли, а
совсем другое: живая потребность народа, неискушенного в
философских и мистических тонкостях, выразить свое понимание
того, что личность этого монарха имеет какое-то особое
значение, в высшей степени светлое, нравственное и, как тогда
говорили, "угодное Богу". Очевидно, от личности царя излучалось
нечто, резко отличавшее его от царственно-величественного,
иногда благоволящего, иногда грозного и жуткого, но никогда не
"ангельского" излучения личности его предшественников. Такое
излучение дается только глубокою духовной жизнью, привычкой к
ощущению своего этического долженствования и взвешиванием
всякого своего шага на нравственных весах.
Эти три слагаемых - глубокая совесть, мистический склад
натуры и чувство этического долженствования себя как самодержца
и человека - были проявлениями глубиннейшего существа
императора Александра, его лучшего, его высшего Я.
Противостояло же этому два фактора: врожденный и
приобретенный.
Только 1/16 часть крови в жилах Александра была русской.
То была наследственность Великого Петра, прошедшая через
психофизическую форму убогого Петра III и душевнобольного
Павла. Как бы отравленная на этих ступенях рода, она смешалась
на них с густой, упорной, неуступчивой кровью владетельных
родов Германии. Благоговение перед прусским началом; ощущение
всего немецкого как иррационально-родственного; любовь к
милитарной парадности; представление о высоком, будто бы
нравственном значении, милитарности вообще в сочетании с
мелочным и формальным пониманием качеств воина; восторженное,
почти экстатическое отношение к шагистике и муштре - все это
передавалось в династии с поразительной неуклонностью из рода в
род, начиная с Петра III и до Александра III включительно. В
Александре I это начало было выражено слабее, чем во многих
других, но свободным от него он не был и быть не мог. Это было
сильнее его, потому что это была наследственность.
И, наконец, фактор приобретенный: он играл в деятельности
Александра немалую роль, и притом чисто отрицательную. Это была
та "логика власти", которая присуща всякому единодержавию. Уже
самое пребывание на престоле вынуждает монарха порою
подчиняться голосу демона государственности: вопреки морали,
вопреки собственной человечности, вопреки высокому разуму.
Многие из таких проявлений, хотя и не все, иные политики бывают
склонны именовать оправдывающими и даже льстивыми терминами:
"государственный здравый смысл", "государственный реализм".
Демон великодержавия самостен и абсолютно эгоцентричен. Он не
способен поступаться своими непосредственными интересами ради
каких бы то ни было общих идей. Именно этим объясняются
психологически те случаи, когда преобразования, начатые под
влиянием высоких идеалов, замирали, не доводились до конца или
искажались до неузнаваемости; когда государство упрямо
отказывалось от малейшего ограничения своего суверенитета ради
объединения с другими для преследования целей общих, а не
частных; когда, упираясь в политическую традицию, точно в землю
копытами, власть сопротивлялась силам в собственной стране,
добивавшимся самых насущных, исторически оправданных реформ;
когда, наконец, охваченная животным страхом за собственное
существование, она отваживалась на массовые репрессии, этим
отталкивая от себя и тех, кто доселе были ее сторонниками. Надо
быть совершенным родомыслом, чтобы, находясь на престоле,
никогда не поддаваться этому голосу. Александр же, вопреки
молве, родомыслом не был.
В его сложной натуре голос "государственного здравого
смысла" причудливо скрещивался с иррациональным страхом перед
люциферически-революционным началом, с глубокой
травмированностью психики революционными бурями в Европе. Этот
голос спорил с его лучшим Я все те годы, пока длилась его
реформаторская деятельность. Этот голос заставлял его мельчить
и выхолащивать проекты преобразований; звучание этого голоса
победно усиливалось, когда с ним сливался хор реакционных
общественных кругов с участием солиста Карамзина, вопиявших за
сохранение крепостного права; этот голос заглушил все остальные
перед Отечественной войной, когда идеолог и осуществитель
реформ Сперанский был отправлен в ссылку. Именно это все и
доказывает, что родомыслом Александр не стал, несмотря на
несомненные к тому возможности.
Но наступил великий исторический момент, когда
противостояние двух воль в его стране и в его душе - воли
демиурга и воли самодовлеющего великодержавия - внезапно
совпали и раздиравшееся ими сознание царя озарилось блеском
совершенной уверенности в правоте его дела, в помощи Божией -
Наполеон вторгся в Россию.
Провиденциальность исхода Отечественной войны настолько
бросается в глаза, что не нуждается ни в каких пояснениях.
Бородинские залпы и зарево Москвы воистину пробудили дремотное
сознание и волю тысячелетнего раба. Что же касается
провиденциальности самого хода событий, эту войну
ознаменовавших, то она уясняется скорее всего из тех огромных
исторических итогов, которые война 1812-14 гг. могла иметь,
только развиваясь именно так, а не иначе. Пробуждение
самосознания и активизация сил во всех слоях населения были бы
невозможны без мощного толчка, каким явились Бородинская битва,
занятие неприятелем древнего, священного сердца страны и пожар
его. Сокрушение империи Бонапартов не совершилось бы, если бы,
как желал Кутузов, русские ограничились изгнанием врага из
родных пределов. Проникновение в русское общество идей и живых
впечатлений более зрелой культуры - а последствия этого
проникновения были неисчислимы - оказалось бы немыслимо без
перенесения войны на поля Западной Европы и длительного
пребывания русской армии там. Все это очевидно. Гораздо менее
очевидно и менее изучено другое: радикальное отличие
первоначальной идеи Священного союза, принадлежавшей лично
Александру, от того, во что выродился Священный союз, когда
Александр, не встречая понимания ни в России, ни на Западе,
отступил, и европейская реакция, обретая орудие в
"государственном здравом смысле" и аморальной воле Меттерниха,
использовала это учреждение в интересах местных охранительных
начал.
Отблеск высокого этического долженствования всегда мерцал
на представлениях Александра о верховной власти, ее смысле и
назначении. С этими представлениями, возникшими еще в юности
отчасти под влиянием Лагарпа и от сопоставления с разнузданным
произволом Павла I, он вступил на престол; исходя из них, он
предпринял оборвавшиеся потом реформы; эти представления
маячили перед его мыслью в 1812, 1813 и 1814 годах; и они же
осенили высшей внутренней санкцией идею Священного союза.
Идея Священного союза, как она рисовалась Александру,
заключалась, по-видимому, в объединении всех ведущих наций
Европы в некое гармоническое, религиозно-нравственной истиной
вдохновляемое целое, под руководством тех, кто представлялся
сознанию того времени естественными, законными правителями
народов. Руководство это становилось инстанцией, превышавшей
суверенитет отдельных наций, и должно было обеспечить Европе
безопасность от войн, переворотов и диктатур, внутреннее
спокойствие, развитие духовных сил и постепенное нравственное
совершенствование христианского мира'.
Таким образом, идея Священного союза была первым в истории
шагом к объединению человечества, по крайней мере
христианского, сверху, мирным путем. Никаких прецедентов этому
мы не найдем, разве только в космополитической иерократии
римских пап. Нужно ли, однако, показывать, насколько ближе была
и идея, и даже методы Священного союза к гуманистическим,
гражданственным предприятиям XX столетия, чем к насильственному
жреческому автократизму средних веков? Дальнейшим этапом этой
идеи было не что иное, как расширение идеального объема
желаемого союза до всечеловеческих границ и попытка конкретно
воплотить его в Лиге Наций, потом в ООН и, наконец, во
Всемирной федерации будущего.
_______
' Ограниченность Священного союза сферою
христианских народов была совершенно естественна для
религиозно-политического кругозора в начале XIX века. Бросать
Александру упрек в неполной универсальности его идеи так же
странно, как, например, обвинять Петра в том, что он не создал
отечественной авиации.
_________________________________________
Метаисторика все это удивить не может. Если предощущение,
хотя бы человечески ограниченное, целей Яросвета как целей
превращения всемирного народоустройства в братство станет его
драгоценнейшим упованием, может ли ему показаться странным или
психологически необоснованным то, что первое, приближенное
отображение этого замысла возникло в сознании именно этого
монарха? В чьем же тогда сознании, если не в сознании
Александра, самого глубокого, самого религиозного и самого
этически чуткого человека из всех, занимавших русский престол?
Но если в каком-либо государстве, за которым стоит
уицраор, государственный руководитель искренно и всерьез
провозглашает идеалы этического порядка, за этим следует одно
из двух: либо силы демона великодержавия устраняют такого
провозвестника как досадную помеху, либо уицраор надевает
провозглашенный идеал, как маску, на собственную морду,
постепенно выхолащивая первоначальный замысел провозвестника и
превращая это замысел в его противоположность.
Тем более этого не могло не случиться с идеей, которою
Александр опередил свое время на целое столетие. Связанный
уицраориальным принципом легитимности, император не смог
измыслить никакой высшей надгосударственной инстанции, кроме
как доброй воли и живой совести христианских государей. А так
как это были не идеальные люди, а самые обыкновенные короли,
руководимые прежде всего пресловутым "государственным
реализмом" и "здравым смыслом", то можно было сказать с самого
начала, что практика дискредитирует идеал, и ничего больше.
Естественно, что в этом величайшем, действительно мировом
замысле своей жизни Александр оказался одиноким еще больше, чем
в каком-либо другом.
Через три-четыре года императору стало окончательно ясно,
что руководители европейских держав проникнуться подобными
замыслами неспособны; что в умственной сфере России идея эта не
воспламенила ни одного сердца, не нашла отклика ни в одной
душе; что государственных деятелей, на понимание которых
император мог бы опереться, нет, - нет ни единого; и что
Священный союз в том виде, как он мечтался, неосуществим. Хуже
того: уже будучи создан по его же инициативе, он неуклонно
трансформируется в чисто политический инструмент феодальной
реакции и, в частности и в особенности, в орудие узкой,
своекорыстной политики австрийского двора.
Победителем Наполеона, арбитром великих держав, господином
Европы он возвратился в Петербург. Тонкий дипломат, джентльмен
до кончиков ногтей - таким остался он в памяти высшего
европейского общества.
Неисправимый любитель военных парадов, способный проводить
часы и дни над изобретением новой формы петлиц или галунов для
какого-нибудь гвардейского полка; царственный всадник, в минуту
торжественного въезда в столицу внезапно бросившийся с саблей
наголо за мужиком, неосторожно перебежавшим ему дорогу; друг
Аракчеева - таким узнали его теперь в России.
Таким знал его и Пушкин. Вглядевшись в "бюст завоевателя",
он решил, что портрет правдив:
Напрасно видишь здесь ошибку:
Рука искусства навела
На мрамор этих уст улыбку
И гнев - на хладный лоск чела.
Но рука искусства не сделала ни единого движения резцом,
чтобы дать понять людям, что перед ними - портрет мечтателя о
превращении человечества в христианское братство; портрет
жадного искателя мистических бесед с престарелой духовидицей,
госпожой Крюдинер; портрет неутомимого читателя Священного
Писания, отцов церкви и визионеров Запада; портрет несчастного
человека, часами простаивавшего на коленях в своей одинокой
комнате, а ночью плакавшего в подушку как дитя.
Как понимал он крушение своей мечты об идеальном Священном
союзе? Вероятно, он видел в этом знак того, что его светлый
замысел неугоден Провидению. Неугоден не сам по себе, а потому,
что с этим замыслом осмелился выступить он, - он, преступник,
нарушитель самых основ нравственного миропорядка в ночь своего
восшествия на престол.
Ему постоянно чувствовалось так, будто Провидение ждет от
него какого-то шага, о котором он не может догадаться.
Очевидно, деятельностью своей, как государя, он должен искупить
этот грех. Да и только ли этот? Разве не лежат не нем вины всей
династии, этого "темного дома Атридов, где возмездие переходит
с головы на голову"?' В 1812 году он надежды Промысла оправдал
- это он чувствует непреложно. Но до и после войны... Что он
должен сделать, что? Священный союз - это, очевидно, то, что
следует, но его деяние не принято свыше: он недостоин.
Реформы?..
Реформы...
Да: вот была задача, которую он не сумел решить. Вот была
последняя оттяжка, данная демону великодержавия! Быть может,
если бы возвращение Александра из освобожденной им Европы
ознаменовалось широкими преобразованиями; если бы в цитадели
уицраоров демон сам разрушил темницу Навны, а его
человекоорудие - император - отобразил этот великий акт тем,
что, ограничив права самодержца и отменив жестокие запреты,
открыл врата свободному волеизъявлению народа, - санкция
демиурга не оказалась бы снята с демона государственности. Но
Жрутр становился все самовластнее. Косность его росла, надежда
на возможность инвольтации его силами Яросвета иссякла. Его
голос - то, что мы называем логикой власти и государственным
здравым смыслом, совпадал с голосом наследственности и с
иррациональным страхом перед революцией. Он и раньше твердил
государю, что, становясь на путь реформ, Александр ошибся;
после пребывания на Западе Александр убедился в этом
окончательно. Этот голос уверял, что меттерниховский вариант
Священного союза - все же лучше, чем новый тур европейских
революций и падение России в этот потоп. И этот же голос
способствовал раздвоению жизни Александра с 1816 года: с одной
стороны - Аракчеев, реакция, военные поселения, Магницкий - то,
что могло, казалось, хотя бы отсрочить бурю, раскаты которой
воспринимались издалека; с другой - тайная, напряженная,
скорбная жизнь души, ее уход во внутреннее пространство,
___________
' выражение Д. Мережковского
________________________
метание от идеи к идее, смертельная тоска от желания
осмыслить, наконец, свой долг, понять свое долженствование.
Судить о том, на какой именно год падает момент прояснения,
момент отчетливого понимания, что последний отблеск
божественных лучей над помазанником и над всей империей погас,
у меня нет данных. Очевидно только, что это произошло в конце
царствования.
Но пока этого не совершилось, его религиозная жизнь
требовала какого-то действия, видного всем, какого-то
увековечивания его горячей веры, как бы благодарственной хвалы
Богу за те героические дни борьбы с иноземным завоевателем,
когда он чувствовал (всего какой-нибудь год из двадцати пяти
лет царствования), что он делает именно то, чего хочет от него
Бог. И он приступил к выполнению своего обета, к сооружению
храма в память Отечественной войны. На конкурсе проектов его
поразил необыкновенный архитектурный эскиз: могучие лестницы,
поднимающиеся от реки, глубокие пещерные залы - усыпальницы
павших на Бородинском поле, за рядами тяжелых колонн таящиеся в
обрыве высокой прибрежной гряды; над ними, уже на гребне -
просторный и торжественный храм, а еще выше - подобно золотой
вершине вознесенная в синеву великолепная ротонда с царственным
куполом. Это был проект Александра Витберга - молодого, почти
никому не известного, даже не питомца Академии художеств. И в
императоре заговорил тот, чье тончайшее художественное чутье,
высокий вкус и эстетическая окрыленность способствовали подъему
русской архитектуры до ее зенита, а столицу превратили в один
из красивейших городов мира. Проект был высочайше утвержден
мимо всех проектов прославленных академиков, и в 1817 году в
Москве на Воробьевых горах, при стечении пятисот тысяч человек,
после торжественного молебствия с участием нескольких сот
иерархов церкви, в присутствии царя, был заложен храм Тела,
Души и Духа.
Но год проходил за годом, а замысел не воплощался.
Песчаный грунт Воробьевых гор не мог выдержать тяжести столь
грандиозного сооружения. Витберг был отстранен от руководства
строительством, работы приостановлены. На Воробьевых горах
по-прежнему шумели березы и шелестели пустынные поля.
А он?
Внутренняя тревога гнала его с места на место, из одного
дворца в другой, из города в город. В распутицу и метель, в
стужу и зной мчалась, пугая прохожих, императорская карета по
полудиким губерниям, по жалким приземистым городам, по
штампованным на одно лицо военным поселениям. Один за другим
восходили и опускались за свинцовый горизонт годы скорбной и
уединенной работы духа внутри самого себя.
Но человека с таким душевным строем, каким был Александр,
человека, чья совесть истекала кровью, как от величайшего
преступления, от того, через что другой перешагнул бы, не
замечая; человека, убедившегося за двадцать лет царствования в
невозможности озарения государственности светом высших начал;
человека, осознавшего на своих плечах тяжесть религиозного и
этического долга за всю династию и за всю страну; человека,
издавна задумывавшегося над высшей правдой иноческого пути и,
следовательно, над искупительным смыслом отречения от престола,
- такого человека эта работа духа неотвратимо должна была
привести к выводу, переворачивающему жизнь в самых ее основах и
уводящему судьбу из поля зрения истории в сумрачную и
таинственную даль.
ГЛАВА 4. ПОДВИГ
- Государственность отягощена первородным грехом; озарить
ее невозможно. - Вот в какую формулу, мне думается, мог бы он
облечь субъективный опыт царствования, невольно пользуясь
традиционными понятиями христианства.
Он сам - и как монарх, и как нарушитель в кровавую ночь на
12 марта этических основ ради благополучия и себя самого, и
своей державы, - он сам вдвойне стал носителем этого
первородного греха аморальной государственности. Он чувствует
себя ответственным и за тех, кто царствовал до него, и за тех,
кому суждено царствовать в будущем. Может ли он эту
ответственность оправдать, оставаясь на престоле? Но то
облагораживание государства, какое вообще осуществимо
практически, грозит расшатыванием всех скреп, революционным
взрывом, крушением всего. К какому-либо иному просветлению нет
объективных путей; да у отцеубийцы все равно не было бы на то
субъективного права.
Есть иная правда - надгосударственная. Единственная, в
которой он незыблемо убежден. Покаяние - любовь - духовное
делание для человечества во имя Божие.
Что же: торжественное отречение от престола ради
монастыря? Но он - не Карл V. Превратить интимнейшую драму
судьбы и души в театрально-мистический маскарад на глазах всего
мира... О, только не это! Монастырь - да, но уйти так, чтобы об
этом не подозревал никто. Оставить державу тем, кто еще молод,
исполнен сил, не знает угрызений совести, не заклеймен
преступлением, не догадывается об этих страшных дилеммах этики
и религии. Уйти! Уйти безвестным странником, по пыльным
дорогам, из села в село. Какой для него отрадой было бы просить
милостыню! Но он лишен права даже на это. Богатейший из
монархов земного шара, в нищенском рубище, клянчит грош у своих
подданных: что за недостойная комедия!.. Нет. Посвятить в тайну
двух-трех людей - без этого не удастся ничего устроить, - в том
числе императрицу Елизавету. Она поймет. Она оправдает и
поможет. И уйти так, чтобы все 40 миллионов подданных думали,
что он почил. Чтобы закрытый пустой гроб был опущен на глазах у
всех в усыпальницу царского дома.
Дата добавления: 2015-07-10; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КНИГА IX. К МЕТАИСТОРИИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ ИМПЕРИИ 2 страница | | | КНИГА IX. К МЕТАИСТОРИИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ ИМПЕРИИ 4 страница |