Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Рождение категорического императива

Введение | Извечное и навечное | Цивилизационный переворот XVI-XVIII вв. | Неофеодальная власть | II КАНТ КАК МОРАЛИСТ И МОРАЛЬНЫЙ ДИАГНОСТ | Уважение к правам, патерналистское сострадание и зависть | Свобода как выгода сверх выгоды | Ригоризм и пафос эмансипации | IV КАТЕГОРИЧЕСКИЙ ИМПЕРАТИВ И ТРАДИЦИЯ ВЕРОТЕРПИМОСТИ | Quot;Слабая" версия универсализации максим. |


Читайте также:
  1. Банк Возрождение
  2. Билет №10. Зарождение типологии в XIX веке.
  3. В общем случае эгрегор можно охарактеризовать как некое порождение мыслей группы людей, действующее независимо от каждого из членов группы, а возможно, и от всей группы в целом.
  4. Возвращение Христа осуществится через его рождение на земле
  5. Возрождение грядет
  6. Возрождение к новому этапу жизни
  7. Возрождение любви в браке

Растерянность расчетливого эвдемониста выражает себя как мизология и как меланхолия.

О первой Кант говорит так. Люди, которые на долгом опыте жизни испытали возможности разума в открытии рецептов счастья и преуспеяния, сплошь и рядом доходят до "ненависти к разуму, так как по исчислении всех выгод, которые они получают... они все же находят, что на деле навязали себе на шею больше тягот, а никак не выиграли в счастье"38.

Но именно это глубочайшее разочарование в разуме таит в себе (как и положено "несчастному сознанию") возможность переосмысления всей проблемы жизненного смысла — парадоксальную переориентацию со средства на цель. Расчетливый эвдемонист задается следующим, ' прежде немыслимым для него вопросом: а не является ли разум, оказавшийся столь ненадежным советчиком в деле обеспечения преднайденной цели, идеальным законодателем, устанавливающим само достоинство целей, выбираемых человеческой волей. Или: "не состоит ли истинное назначение его (разума. — Э.С.) в том, чтобы породить не волю как средство для какой-нибудь другой цели, а добрую волю самое по себе... Эта воля не может быть, следовательно, единственным и всем благом, но она должна быть высшим благом и условием всего прочего, даже для всякого желания счастья"39. То есть, если прежде спрашивалось, каковы надежные, постоянные условия для осуществления желания счастья, то теперь возникает вопрос, каковы "предусловия", или условия возможности самого этого желания.

Настоятельность и основательность подобного вопроса, рождающегося в уме мизолога, подтверждается меланхолией как другим выражением отчаяния, В меланхолике нет больше ни спонтанного желания счастья, ни даже властного инстинкта самосохранения: "превратности судьбы и неизбывная тоска совершенно отняли у него вкус к жизни"40. Но именно поэтому оказывается возможным вопрос: а не является ли подобная апатия расплатой за понимание счастья как безусловной и высшей цели? Не есть ли наша жизнь со всеми ее желаниями лишь поприще для решения какой-то "сверхзадачи"? Поскольку такая сверхзадача существует, "сохранять свою жизнь есть долг"41; поскольку ее нет — нет больше ни долга жить, ни даже (как мы вдруг обнаруживаем) желания влачить дальше свое существование.

Было большим новшеством для эпохи Просвещения заявлять, что возможны и встречаются люди, которые не хотят жить (что это по крайней мере не противоестественно). Но еще большим новшеством (настоящим антропологическим новаторством) была догадка Канта о том, что только превосхождение, трансцендирование эвдемонистических устремлений дает человеку саму силу жизнелюбия.

Неудивительно поэтому, что ни мизолог, ни меланхолик не рассматриваются Кантом как "конченные люди". Из тупика, в который заводит расчетливое себялюбие, видно больше, чем по пути к этому тупику.

Позднесредневековые теологи любили говорить, что отчаяние делает монахом. Кант мог бы сказать, что утилитарное отчаяние прививает вкус к добродетели. Из мизологии рождается догадка, что разум больше, чем средство; из меланхолии — подозрение, что счастье и благополучие — еще далеко не "цель всех целей". Это освобождает человека для высочайшей интеллектуальной игры: делает его готовым к тому, чтобы испытать свои желания не просто на благоразумие, а на обобщаемость и законосообразность, которые суть непременная форма всякого разумного представления. Но это означает также, что отчаявшийся эвдемонист способен взглянуть на себя как на объект своей же собственной воли, экранированной в качестве всеобщего правила человеческого поведения. Он примеривается теперь не к последствиям, которые его частный поступок мог бы вызвать в преднайденном общежитии (они, по строгому счету, просто неисследимы), а к тому воображаемому совокупному состоянию социума, которое возникло бы, если бы все люди без исключения стали бы поступать так, как он намерен поступить.

В "Основах метафизики нравственности" Кант следующим образом описывает этот скачок из царства все более неопределенных наличных обстоятельств в царство своей же собственной обобщенной и законоправно объективированной воли.

В поисках универсального рецепта благоразумия человек "запутывается теоретически, впадает в противоречия с самим собой, приходит... к хаосу неизвестности, неясности и неустойчивости"42. И тогда, словно при отгадывании дзэн-буддистского коана, меняется уже не мысль, а "сам вид того, о чем мыслят". Как бы оттеняя фундаментальность этого духовного акта, соединяющего в себе игру и экзистенциальную озабоченность, способность продуктивного воображения и способность оценивающего суждения, Кант заменяет третье лицо на первое и говорит от себя к каждому: "Не сведущий в обычном ходе вещей, не приспособленный ко всем происходящим в мире событиям, я лишь спрашиваю себя: можешь ли ты желать, чтобы твоя максима стала всеобщим законом"43.

Если возможен положительный ответ на этот вопрос, то. человек нашел то, что он безуспешно искал под формой ассерторического императива, а именно — прочное, надежное правило поведения, не зависящее от переменчивых и неисследимых эмпирических обстоятельств. Правило это имеет отношение к способности желания (а значит и к желанию счастья), но вовсе не является рецептом достижения счастья как последней и высшей цели. Оно значимо как предусловие свободной эвдемонистической ориентации в мире, как предпосылка того, чтобы индивид не был манипулируем через его стремление к счастью и утилизуем через его приверженность к выгоде. Эта ориентация в неповторимых и конкретных жизненных контекстах возможна лишь для тех, кто сказал себе: "Я всегда (т.е. в любом контексте, в любой ситуации. — Э.С.) должен поступать только так, чтобы я также мог желать превращения моей максимы во всеобщий закон. Здесь законосообразность вообще... есть то, что служит и должно служить воле принципом"44.

Таков категорический императив, каким он впервые появляется на свет в "Основах метафизики нравственности".

Сразу необходимо отметить, что приписывать этому понятию антиэвдемонистический смысл значило бы грубо исказить основную тенденцию трансцендентально-этического анализа45. Сам Кант неоднократно и достаточно определенно предостерегал против подобного искажения. "Естественные склонности, рассматриваемые сами по себе... неотвергаемы, — писал он, — и было бы не только напрасно, но в то же время и вредно и достойно порицания, если бы мы пытались искоренить их"46. Практически неискоренимым (соответственно — теоретически неотвергаемым) Кант считал и интегральное выражение естественных человеческих склонностей — стремление к счастью. В "Критике практического разума" он дал по этому поводу следующее, классически ясное растолкование: "Различить учение о счастье и учение о нравственности — это первая и самая важная обязанность аналитики чистого практического разума... Это различение принципа счастья и принципа нравственности не есть, однако, противопоставление их, и чистый разум не хочет, чтобы отказывались от притязания на счастье...", речь идет только о том, что "содействие своему счастью никогда не может быть непосредственно долгом, а тем более принципом всякого долга"47.

Однако и этим дело не ограничивается. Как мы могли убедиться, проблема категорического императива, или "истинного принципа всякого долга", с самого начала связана у Канта с вопросом об иссякании жизнелюбия — об утрате "вкуса к жизни", которой людям приходится расплачиваться за свой утилитарно-эвдемонистический максимализм. Признание категорического императива — это путь к преодолению мизологии и меланхолии, к восстановлению самой силы жизнелюбия, или, как это ни парадоксально, — к возрождению в человеке его эвдемонистической спонтанности. Только моральный индивид (т.е. человек, признавший "закон законосообразности") защищен от анемии "естественных" чувств и склонностей. Такова, на мой взгляд, трансцендентально-практическая версия "реабилитации чувственного начала в человеке", начатой еще в возрожденческом гуманизме и продолжавшейся в различных течениях раннебуржуазной философии.

Неудивительно, что идея категорического императива постоянно соотносится у Канта с идеей эвдемонистической, а затем и утилитарной автономии, — с прочным убеждением в том, что суждение о счастье и выгоде "должно быть предоставлено прежде всего самому субъекту действия"48. Добровольное признание "закона законосообразности" дает человеку право требовать сообщества и государства, чтобы поиски счастья и благополучия были признаны его нерецептируемым "частным делом". Такова непременная оборотная сторона "строгой морали" в понимании Канта. Таковы, если угодно, ее "прок и оплата", ее парадоксальная "польза до пользы".

Значимость категорического императива обосновывается не для ангелов или святых, а для людей как существ, в отношении которых "можно с уверенностью и a priori предположить", что счастье — это "всеобщность всех их эмпирических целей"49. Более того, категорический императив можно и должно мыслить как правило, выстраданное расчетливым эвдемонистом, — как разрешение собственной драмы гипотетико-императивного практического сознания. Категорический императив открывается этому сознанию в статусе нормативной действительности, скрытой за нормативной иллюзией ассерторического императива. Его обнажение есть вместе с тем как бы "внутреннее обращение", "второе рождение"50 человека, долго и упорно изнурявшего себя в поисках универсального правила благоразумия. Как ни глубока совершающаяся при этом перестройка образа мысли, она все-таки не аскетическое отвержение счастья как спонтанной жизненной цели, а лишь отказ от максимализма себялюбия — от той утилитарно-гедонистической метафизики, которая принадлежала к устоям "неофеодальной" (феодально-абсолютистской) культуры и которой еще вынуждена была выплачивать дань почти вся докантовская просветительская философия. Что касается стремления к счастью как такового, то в "Основах метафизики нравственности", которые, как правильно утверждает немецкий философ А.Хаардт, (Мюнстер), "нацелены на то, чтобы побудить субъекта к моральному поступку"51, оно постоянно сохраняется как условие понимания всей этической аргументации. Не отбрасывается это стремление и в дальнейшем, например, в "Критике практического разума", где центральным становится вопрос об "оценке моральной состоятельности нашего образа действий"52.

4. Три формулы "одного-единственного категорического императива"

В зарубежном кантоведении последних десятилетий (здесь прежде всего должны быть упомянуты имена Л.У.Бекка, ГЛэйтона, Б.ЭРоллина, Г.Функе, Д.Хенриха, В.Керстинга53) проведен скрупулезный анализ трех взаимосвязанных формул категорического императива, содержащихся в "Основах метафизики нравственности".

Первая из них (1), получившая название "стандартной", или "формулы универсализации", гласит: "...Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала общим законом"54.

Формула сопровождается "королларием", или "метафизической парафразой" (1а): "Поступай так, как если бы максима твоего поступка посредством твоей воли должна была стать всеобщим законом природы"55.

Вторая формула категорического императива ставит во главу угла уважение к личности человека (к его "самоцельности"56) и именуется "формулой персональности" (2): "Поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству и в своем лице, и в лице всякого другого также как к цели и никогда не относился бы к нему только как к средству"57.

Что касается третьей формулы, то она акцентирует момент добровольности (собственного выбора) в установлении или признании универсального правила поведения и носит название "формулы автономии" (3): "Воля... должна быть не просто подчинена закону, а

подчинена ему так, чтобы она рассматривалась также как самой себе законодательствующая"58.

Как справедливо отметил АЛ.Скрипник, три формулы категорического императива, будучи внутренне связанными, "не выводятся одна из другой чисто логическими средствами"59. На мой взгляд, их зависимость может быть охарактеризована как "понятная" (в том значении, которое приписывает слову "понимание" герменевтическая традиция). Но самое существенное заключается в том, что "понятное единство" трех формул категорического императива должно выявляться не через толкование психологии личности и даже не через анализ нравственного сознания в широком смысле слова, а через углубление в политико-правовое мышление эпохи, которой принадлежал Кант, или, если воспользоваться известным выражением Ф.Энгельса, — в становящееся "юридическое мировоззрение".


Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 92 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Императивное истолкование нравственности. Гипотетический и ассерторический императив| Формула универсализации и ее "сильная" версия

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.007 сек.)