Читайте также: |
|
Главное внимание Языкова обращено не на красоты пейзажа и не на душевные состояния, навеваемые ими.
По золотистым полосам
Скирды желтелись, там и там
Жнецы к товарищам взывали,
И на дороге, вдалеке,
С холмов бегущие к реке
Стада пылили и блеяли...
Вспомним стихотворение Жуковского «Вечер»:
Когда с холмов златых стада бегут к реке
И рева гул гремит звучнее над водами...
207
У Языкова «золотистый» не может остаться основным тоном — он сразу же уточнен — желтелись. А у Жуковского стада, бегущие с «златых холмов» к тем самым водам, где «сладко струй плесканье», не могут ни «пылить», ни «блеять»...
Однако в «Тригорском» эти слова — совсем не нарочитые «прозаизмы» и не «низкие». В них есть своя патетика:
И кони спутанные бродят,
И псы валяются; молчат
Село и хо́лмы; душен сад,
И птицы песен не заводят...
Валяющиеся псы тут являют собой признак безжизненности. Они выражают общее изнеможение природы: солнце «стоит», вода «чуть движется» от жары (тут же слова «почиет», «рдеет», «в бездне»).
Изображение природы у Языкова совершенно иное, чем у Державина, Пушкина, Тютчева. У Пушкина природе свойственна «одушевленность» (что в известной мере идет от Жуковского). У Тютчева природа — это, по существу, конкретный, телесный образ «мировой души»:
И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды...
(Тютчев, «Летний вечер»)
Тютчев создает пантеистический миф:
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет —
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.
(Тютчев, «Полдень»)
У Языкова же изнемогает от жары не олицетворенная в образе живого существа природа — а все действительно живое — хотя бы и «валяющиеся псы».
Кульминация стихотворения — с необычайной подробностью изображенное купанье. Оно одновременно и торжественно и чувственно:
Одежду прочь! Перед челом
Протянем руки удалые
208
И бух! — блистательным дождем
Взлетают брызги водяные.
Какая сильная волна!
Какая свежесть и прохлада!
Как сладострастна, как нежна
Меня обнявшая наяда!
Дышу вольнее, светел взор,
В холодной неге оживаю
И бодр и весел выбегаю
Травы на бархатный ковер.
Заметим, что о купанье своего Онегина Пушкин сообщал читателю как о некоем проявлении чудачества, — с помощью изысканной рифмы:
Прямым Онегин Чайльд-Гарольдом
Вдался в задумчивую лень:
Со сна садится в ванну со льдом...
и т. д.
Языков описал купанье и в одном из поздних стихотворений:
И громом, и пеной пучинная сила,
Холодная, бурно меня обхватила,
Кружит, и бросает, и душит, и бьет!
И стихла. Мне любо. Из грома, из пены
И холода, легок и свеж, выхожу...
(«Морское купанье», 1840)
Энергически и самоуверенно звучит в этом контексте короткое «мне любо».
В поэзии Языкова в стилистическом отношении всегда разграничены главные предметы изображения и предметы «фона».
Традиционные и условные поэтические формулы создают красочный, нарядный стилистический узор, на котором рисуется основной контур образа.
Голубоокая, младая,
Мой чернобровый ангел рая!
(«Ау!»)
Здесь образ формируется эпитетом «чернобровый», в том числе фольклорными ореолами вокруг этого слова, — но не ангелом, не раем, не голубоокой и не младой, Между
209
тем, не говоря о Батюшкове, Жуковском и других поэтах, разрабатывавших или использовавших элегический стиль, даже у Пушкина слова этого типа играли роль в структуре образа более фундаментальную.
У Языкова «наяда» — слово фона, которое оттеняет торжественный смысл пресловутого «полога». Поэт не использует ни основное, ни какие-либо дополнительные значения слова «наяда» — ему важна преимущественно его окраска.
Смысл «украшающих» слов для Языкова менее существен, чем создаваемый ими колорит.
Мой ангел милый и прекрасный,
Богиня мужественных дум!
(«К музе»)
Образ «музы» чаще всего служит автору способом охарактеризовать свою поэзию. Ясно, что «ангел», «милый», «прекрасный», «богиня» здесь выступают не в этой основной функции, а лишь в украшающей, так как основная характеристика «дум» автора заключена в слове «мужественных». Языков это различие стилистики «обыгрывает». Здесь-то и коренится возможность самых неожиданных по смыслу словосочетаний.
Иное мы видим у Пушкина. У него, в сущности, нет деления на слова «фона» и «основные». Пушкин предельно углубляется в разнообразные смысловые значения и ассоциации, заключенные в каждом слове. Неожиданные словосочетания для него не характерны:
И нет отрады мне — и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые, два данные судьбой
Мне ангела во дни былые.
Но оба с крыльями и с пламенным мечом...
(«Воспоминание»)
Ангел-мститель, ангел с мечом не противоречат традиционным религиозным и литературным представлениям: в них нет ничего необычного, как и в том, что ангел — «с крыльями». Ю. Н. Тынянов когда-то оставил открытым вопрос — чем мотивируется пугающая неожиданность пушкинского оборота: «Но оба с крыльями» —
210
и даже считал, что это совсем не мотивировано1. Ведь ангел с крыльями — это самый «обыкновенный» ангел...
Дело в том, нам кажется, что Пушкин предельно использует разнообразные значения самого слова «ангел», не скрещиваемого и не сталкиваемого с другими (как столкнул слова «ангел» и «чернобровый» Языков). Слово «ангел», кроме религиозного, имело условно комплиментарное значение, в применении к женщине, а также — в традиционной элегии — часто было опоэтизирующим словом и т. п. Выражение «ангел-хранитель» часто употреблялось как условно-элегическое. «Два ангела» сначала и фигурируют в «Воспоминании» именно в этих смыслах, подкрепляемых элегическим «тени милые», «дни былые», «данные судьбой».
Противительный оборот «Но оба с крыльями» вводит в строй классический «атрибут» ангела (крылья); образ при этом углубляется неизмеримо. Условные элегические ангелы как своего рода «оборотни» превращаются в «настоящих»... На кратком стыке двух полустиший Пушкин создает новые смысловые структуры, путем включения традиционных смыслов.
В тех же случаях, когда Пушкин применял неожиданные сочетания слов, он добивался их единства, путем смыслового взаимопроникновения и взаимообогащения («зимних друг ночей — трещит лучинка...»).
Языков, в отличие от Пушкина и подобно Денису Давыдову, значения разъединяет. Но делает это по-другому и в других целях, чем Давыдов.
У Давыдова был важен эффект «разлада» слов: то, что они «рычат, оказавшись вместе». В поэзии Языкова важен эффект резонанса. От столкновения с соседним слово приобретает дополнительную «громкость» — как звук, ударившийся о преграду, оно возвращается усилившимся.
Яркость фона, интенсивность и глубина основных тонов характерны для многих стихотворений Языкова; современники в нем усматривали прежде всего «какой-то электрический восторг».
211
Одна из наиболее характерных особенностей стиля Языкова — сочетание литературных, «книжных» приемов с фольклорными.
Поэт, очень много сделавший для изучения русского народного творчества, в собственной лирике широко использует фольклорную стихию. Он, например, применяет свойственные фольклору тавтологические обороты: «Дыханьем надышаться» («А. П. Готовцевой»); «песни... певиц»; «пляски... плясавиц» («А. Н. Вульфу» — «Прошли младые наши годы...»), «Твоей прекрасной красотой, твоим величьем величава» («К музе») и т. п.
Под зелеными кустами
Сладко, дева-красота,
Я сжимал тебя руками;
Я горячими устами
Целовал тебя в уста.
(«Элегия» — «Ночь безлунная звездами...»)
Челом в чело, очами в очи,
Уста в уста и грудь на грудь.
(«Элегия» — «Блажен, кто мог на ложе ночи...»)
Языков применяет характерный для фольклора прием парности слов, близких по звучанию: «Слова святые: пей и пой» («Песня» — «Кто за бокалом не поет...»); «Уж мы пили, уж мы пели» («Девятое июня»). Часто пара слов представляет собой семантический контраст: день ведет за собой ночь, земля — небо, глубина — высоту и т. д.
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет.
(«Пловец» — «Нелюдимо наше море...»)
В обгон летели наши дни,
Светились ярко наши ночи.
(«К Пельцеру»)
Где и когда мы: ты да я...
(«А. С. Пушкину» — «О ты, чья дружба мне дороже...»)
Семантические пары зачастую выражены двумя глаголами, противоположными по смыслу и дающими эффект сопоставления-противопоставления:
212
Открывала, закрывала
Ты лазурь своих очей.
(«Элегия» — «Ночь безлунная звездами...»)
Каждый день меня счастливым
Находил и оставлял.
(«Островок»)
И смуглых персей дикий трепет
То усыплял, то пробуждал.
(«Элегия» — «Блажен, кто мог на ложе ночи...»)
Один из излюбленных приемов языковской поэтики — параллелизм, обнаруживающий ее осознанность и тончайшую обдуманность:
Как эта ночь, стыдлив и томен
Очаровательный твой взор;
Как эта ночь, прелестно-темен
С тобою страстный разговор;
Ты вся мила, ты вся прекрасна!
Как пламенны твои уста!
Как безгранично сладострастна
Твоих объятий полнота!
(«Дева ночи»)
Простейшие приемы фольклора приобретают большую поэтическую изощренность:
Не жив поток под сумраком туманов,
Не ярок взгляд заплаканных очей;
Медлительно в безмолвии ночей
С холма на холм порхает стая вранов,
Не скоро сна тревожного мечты
От юноши денница прогоняет;
Не скоро он волшебные черты
И горькие обиды забывает...
(«Не жив поток под сумраком туманов...»)
Сопоставлены явления, между которыми нет прямой ассоциативной связи — поток и взгляд. Некоторая неясность, зыбкость ассоциаций, их «затуманенность», входит в замысел поэта. Если сразу ясен параллелизм строк «Не жив... не ярок...», а также «не скоро... не скоро», то лишь постепенно становится заметной глубокая связь с ними строк о «холмах» и «вранах». На первый взгляд не останавливающее внимание слово «медлительно» — менее заметная
213
смысловая вариация к «не скоро». Эта вариация ведет нас к пониманию еще одной параллели — между образом медленно летающих «с холма на холм» вранов и образами тревожного сна, где сознание вновь и вновь тягостно-медлительно возвращается к «волшебным чертам» и «горьким обидам». Эта «сумрачность» неявных параллелей создает в начале стихотворения очень необычное меланхолическое настроение.
Как правило, в стихах Языкова господствует прием семантического параллелизма с анафорическим повтором. Четкий и явный параллелизм, с повторением одних и тех же значений и звуков, обычно способствует «бодрости», яркости, стремительности языковского стиха:
Свободны, млады, в цвете сил.
Мы весело, мы шумно жили;
Нас Бахус пламенный любил,
Нас девы хищные любили.
(«К Пельцеру»)
«Мы — мы, весело — шумно; нас — нас, любил — любили». Элементарная глагольная рифма (жили — любили) придает четкость параллелизму, да и сама является одним из проявлений параллелизма в стихах1. «Бахус пламенный» и совсем неожиданное «девы хищные» делают необыкновенной эту обыкновенную форму.
Языковские сравнения (тоже одна из его излюбленных форм) часто включают в себя повторы:
Бегите, дни, как эти воды,
Бегите, дни, быстрей, быстрей.
(«Ручей»)
Повторы часто нанизываются поэтом один на другой:
Померкла неба синева,
Безмолвны рощи и поляны;
Там, под горой, едва-едва
Бежит, журчит ручей стеклянный.
Царица сна и темноты,
Царица дивных сновидений!
Как сладостно ласкаешь ты...
(«Ночь»)
214
Догоняющие друг друга наивно-симметричные «едва-едва||бежит, журчит» своеобразно сочетаются с изысканными «царицей сна», «царицей дивных сновидений» и т. п.
В некоторых поздних стихах Языков в повторах и параллелизмах добивается, напротив, внешней асимметрии и благодаря этому впечатления болезненности, надорванности:
Печальный, трепетный и томный,
Назад, в отеческий мой дом,
Спешу, как птица в куст укромный
Спешит, забитая дождем.
(«Элегия» — «Бог весть, не втуне ли скитался...»)
«Спешу», «спешит» — четко анафорические начала строк; и все же в целом здесь впечатление асимметрии, поскольку «спешит» — часть синтаксического единства, разбитого переносом из стиха в стих («как птица в куст укромный//Спешит»).
Еще пример того же рода, контрастирующий с яркой и четкой ритмичностью других языковских повторов:
Мне своды небес чтоб высоко, высоко
Сияли, открыты туда и сюда;
По краю небес чтоб тянулась гряда
Лесистых пригорков, синеясь далёко,
Далёко...
(«Элегия» — «И тесно и душно мне в области гор...»)
Здесь на стыке двух строф и повтор и перенос; повтор даже усиливает асимметрию, так как дополнительно акцентирует слово «высоко», оторванное от своего синтаксического целого («высоко//Сияли»). Асимметрия далее распространяется на строфику. Строфическая пауза создает разрыв, остановку дыхания — разъединив сращенные в повторе «далёко, далёко». Стихотворение не случайно напоминает позднее давыдовское «Я помню — глубоко...». Впрочем, надо опять оговориться, что, как правило, Языков применяет повторы в целях эпического «раздолья». Этим его повторы (и параллелизмы) отличаются от обычно принятых в поэзии.
Что касается звуковых повторов самих по себе, то они в системе Языкова особенно важной роли не играли.
215
Языкову было нужно общее, мажорное и эффектное звучание целого; звук к звуку, как Жуковский и Батюшков, он не подбирал. Но отдельные случаи звуковых повторов у него замечательны, как, например, «Волги вал белоголовый» («Молитва» — «Молю святое провиденье...») или «Зашепчет шорохом шагав» («Элегия» — «Меня любовь преобразила...»)1. В этой элегии разного рода повторы — в том числе звуковые — очень искусны и тонки:
Меня любовь преобразила;
Я стал задумчив и уныл;
Я ночи бледные светила,
Я сумрак ночи полюбил.
Двукратное «ночи» оказывается сильно звучащим.
Как живо Геспер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей.
(«Как живо Геспер благосклонный...»)
Опять тот же прием (сонны — бессонницы), усиленный рифмой; «о» звучит глубоко, почти как носовое. Неявный (но очень искусный звуковой повтор — в «Деве ночи»; слово иста́евать, само по себе очень необычное, созвучно с уста и очи предшествующего стиха.
Повтор — один из наиболее существенных фольклорных признаков языковской поэзии. Это закономерно у поэта с пристрастием к «чистым цветам спектра». Языков, как правило, создает повторы не из красочных слов фона, а из своих коренных, «простых» слов. Повтор увеличивает пространство, занимаемое таким словом, и значение его увеличивается в объеме, становится более интенсивным. «Далёко, далёко — красив, одинок» («Островок»); «О слава богу, слава богу, // Я не влюблен, свободен я» («Слава богу»). Того же типа «Но — всё проходит, всё проходит» («А. М. Языкову»); «всему конец, всему конец» («А. Н. Вульфу» — «Не называй меня поэтом...»); «Когда-нибудь и где-нибудь» («К Пельцеру»); «Тогда, мой друг, тогда, мой друг» (там же). «Туда, туда, туда!..»— не дважды, как у Гете в «Песне Миньоны», а
216
трижды употреблено это слово («А. Н. Вульфу» — «Поверь, товарищ, сладко мне...»).
И так и льется, так и льется
Его серебряный напев.
(«Я. П. Полонскому»)
И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.
(«Землетрясенье»)
Повторение существительных, прилагательных, глаголов делает их многозначительными и торжественными:
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой
Собралися мы сюда.
Помним хо́лмы, помним долы,
Наши храмы, наши селы
И в краю, краю чужом
Мы пируем пир веселый,
И за родину мы пьем.
(«Песня» — «Из страны, страны далекой...»)
Наконец, еще одно и, может быть, наиболее специфическое свойство языковской поэтики (фольклорное по своей природе) — избыточность. Это слово по отношению к себе употреблял сам Языков («избыток страсти молодой»). У Пушкина оно в стихотворении «К Языкову» — основа известной характеристики поэта («Какой избыток чувств и сил, // Какое буйство молодое!»).
В изобилии языковских эпитетов, определений, присоединительных конструкций также выражается размах, удаль, безграничность возможностей, мощь поэтического дыхания. Кстати, многие языковские стихи и строятся на едином дыхании, как одна фраза1.
Языков зачастую как бы не хочет и не может остановить полет своего стиха, стремится к ничем не ограниченному простору, демонстрирует безудержность и неисчерпаемость своего воображения. Все это особенно действенно благодаря многим дерзновенным словосочетаниям.
217
Но и там, где Языков нарочито подбирает самые привычные слова, его простота по-фольклорному глубока:
Моя краса, мое светило,
Моя желанная, где ты?
(«Вы не сбылись, надежды милой...»)
Любовь к отечеству — «смела, и сильна, и победна» («Новгородская песнь 1-я. 1170 г.»); возлюбленная — «она мила, она далеко, она изменит» («П. Н. Шепелеву»); вино — «как утешительно, как нежно, как упоительно оно» («Виленскому»); волны — «росли, текли, шумели» («К музе»); муза — «вольна... и горделива и смела» («Аделаиде»).
И неподкупностью трудов,
И независимостью лени,
И чистым буйством помышлений,
И молодечеством стихов.
(«А. П. Елагиной при поднесении ей своего портрета»)
Сии подарки жизни шумной,
Летучей, пьяной, удалой,
Высокоумной, полоумной,
Вольнолюбивой и пустой!
(«А. М. Языкову» — «Ты прав, мой брат: давно пора...»)
Моя надежда и забава,
Моя любовь, и честь, и слава —
Мои стихи — тебе привет!
(«Тригорское»)
Но та минувших лет божественная доля,
Та радость и печаль, та вольность и неволя,
Чем сердце и кипит и стынет вновь и вновь,
Ликует, нежится, беснуется — любовь...1
(«Камби»)
«Избыточны» языковские сравнения:
Отважный, как свобода,
И быстрый, как Перун.
Ты строен, как природа,
Как небо, вечно юн.
(«Мое уединение»)
218
В бурном многословии сцеплений и нанизываний Языков умел избегать вялости, когда-то ужаснувшей Батюшкова в неудачном стихотворении молодого Вяземского «К подруге»:
О милая подруга...
Приди под кров родной,
Под кров уединенный,
Счастливый и простой,
Где счастье неизменно
И дружбой крыл лишенно
Нас угостит с тобой.
«Если б ты меня, — писал Батюшков Вяземскому, — звал под свой кров и нанизал бы в разговоре столько эпитетов, то я, верно бы, не пошел. Бога ради, это поправь! Вообрази себе, что кров родной — этого довольно, а еще уединенный и простой; счастливый — этого мало, но еще где счастье неизменно»1.
Поэтика Языкова строится именно на том, чтоб насытить, наполнить «душевный простор» (выражение К. С. Аксакова).
В поздних стихах Языкова нельзя не заметить изменений, происшедших с его поэтикой. Блестящие прежде повторы превратились в беспомощное «жевание» темы. Они теперь, как правило, ничего не усиливают, а лишь растягивают стих и придают ему вялость, вместо былой темпераментности:
Судьбы великой, жизни славной
На много, много, много дней.
(«Константину Аксакову»)
Языков, исказивший свой пафос, сузивший свой взгляд на мир, почти бессмысленно повторяет в стихах «К Чаадаеву», исполненных ненависти к западничеству:
А ты тем выше, тем ты краше;
Тебе угоден этот срам,
Тебе любезно рабство наше.
О, горе нам, о, горе нам!
Что касается «изобильности» языка, то она зачастую начала превращаться в свою противоположность — в бедность выражения:
219
Сам стихи мои читал я,
И читанье запивал я
Сокрушительным питьем;
И друзья меня ласкали:
Мне они рукоплескали...
и т. д.
(«Девятое мая», 1839)
Языковский патриотический пафос вырождается в шовинистическую риторику:
Прими ж привет, страна родная,
Моя прекрасная, святая,
Глубокий, полный мой привет...
(«А. Н. Вульфу» — «Прошли младые наши годы...»)
Если бы только это осталось от позднего Языкова, то можно было бы полностью согласиться с теми, кто расценивал его в это время весьма скептически. «Языков — поэт выражения, — писал Кс. Полевой. — Мы не нашли в нем никаких глубоких, многообъединяющих идей»1.
Но и личная и патриотическая лирика позднего Языкова поверхностными декларациями не исчерпывалась.
Поздний Языков силен там, где он по-новому для себя вдумчив, внимателен, серьезен.
Ранее языковские избыточные описания не знали детализации. Теперь размашистость преображается в подробность. Подробности не только фиксируются почти педантически, но каждая тяготеет к тому, чтобы самой стать основным «предметом». Из их сцепления строится исчерпывающее изображение целого. Прежний языковский пафос сочетается с новыми художественными тенденциями в стихотворении «К Рейну» (1840), по-своему очень интересном:
...Тебе привет из стран Биармии далекой,
Привет царицы хладных рек,
Той Камы сумрачной, широкой и глубокой,
Чей сильный, бурный водобег,
Под кликами орлов свои валы седые
Катя в кремнистых берегах,
Несет железо, лес и горы соляные
На исполинских ладиях;
Привет Самары, чье течение живое
Не слышно в говоре гостей,
220
Ссыпающих в суда богатство полевое,
Пшеницу — золото полей;
Привет проворного, лихого Черемшана
И двух Иргизов луговых...
Здесь видно, насколько своеобразна патетика Языкова. Многому, однако, Языков научился у Пушкина. Так же как Вяземский, он уже после смерти Пушкина усваивает наиболее глубокие его открытия, в частности — от торжественных интонаций переходит к разговорным.
Для новых интонаций Языков находит новые ритмы. Теряет свое господство «бойкий ямб четверостопный», которому поэт, нетерпеливо пропуская метрические ударения, «перелетая» через них, раньше придавал убыстренность темпа1. Теперь темп — замедленный, дающий возможность остановиться на подробностях. Таков, например, нехарактерный для Языкова прежде шестистопный ямб с парной рифмой («александрийский стих»), Им написаны многие стихи 1839—1840 годов: «Элегия» («Толпа ли девочек, крикливая, живая...»), «Гастуна», «Иоганнисберг», «Переезд через приморские Альпы», «Ницца приморская», «Ундина». В последнем стихотворении (оно написано под впечатлением поэмы-сказки Жуковского) Языков «высокой тишине» этого поэта отдает преимущество перед экспрессией, от которой «бывает много грому».
Языков как бы метил в себя самого. Но хотя в его замечании есть истина, своеобразный «гром» его патетической поэзии придал новую звучность и силу русской лирике, переживавшей тогда одновременно и свой период становления, и свой «золотой век».
221
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КЮХЕЛЬБЕКЕР 3 страница | | | БАРАТЫНСКИЙ 1 страница |