Читайте также:
|
|
... В первый рае я увидел Степана Леонидовича Кузнецова на сцене в роли Юсова. Это было в Театре МГШС.
Я был совершенно ослеплен невероятной сочностью исполнения, какой я давно не видел. Во-первых, Кузнецов совершенно преобразился в смысле наружности, в смысле говора, походки, манеры и т. д. Он вылепил из себя, с помощью всяких технических приемов, абсолютно нового человека, в котором ни до чего кузнецовского невозможно докопаться.
Есть актеры равных направлений, можно даже сказать, есть две противоположные школы, между которыми расстилаются промежуточные целой радугой оттенков. Так, Моис- пи заявил мне, что в сущности ему нужно быть самим собою, для того чтобы играть каш, следует, что в последнее время он пришел к игре собственным лицом, слегка только подрисованным для чисто зрительного усиления, что он избегает костюмов, а играет в слегка измененных формах какой-то рабочей тужурки, в которой он создает и Освальда, и Гамлета. А рядом с этим есть совершенно другие лицедеи, для которых великая радость— утопить совершенно свою личность в художественно создаваемой фигуре. К ним принадлежит и Кузнецов.
Но в Юсове-Кузнецове бросилась мне в глаза не только эта удивительная способность перевоплощения, но и замечательная наблюдательность. Можно создать свой собственный гротескный и в то же время убедительный образ, но создать его, так сказать, как акт творчества изнутри замыслить характерную фигуру и отлить ее из собственного тела, из собственной психофизической динамики. У Кузнецова есть такие образы,когда ему приходится творить людей чужой эпохи, чужого народа. Но в Юсове, где он непосредственно соприкасается с обывательской бюрократической действительностью собственной страны, он поражает глубокой меткостью своих наблюдений. Вся эта походочка, манера кланяться, круглая эластичность и низменность, это дряблое хихиканье, от которого качается столообразный живот, это втягивание воздуха в себя при речи, этот презрительно сморщенный нос и сотня других язвительных черточек радуют зрителя точностью наблюдений, лежащих в их основе. И однако, Степан Кузнецов вовсе не только реалист, наоборот, его сильно тянет к гротеску. Некоторые считают его Игру шаржем, впадающим в карикатуру. В этом есть доля правды, но в этом огромная прелесть кузнецовского подхода к театральным задачам.
... Огромное впечатление произвел на меня Кузнецов также исполнением роли папы в моей пьесе «Герцог». Всякий автор не может не чувствовать горячей благодарности, когда он встречает артиста, чрезвычайно точно воспроизводящего его замысел и в то же время дающего фигуру, преисполненную объективной жизнью. Бывает так, что артист великолепно исполняет роль, но так далеко уходит от первоначального замысла автора, что, даже хваля его и восхищаясь им, автор испытывает какую-то внутреннюю грусть. В данном случае этого не было. Мне не удалось ни разу прочесть свою пьесу Кузнецову, но все, кто слышал мое чтение, а потом исполнение Кузнецова, не могли не отметить поразительного совпадения основного тона и главных интонаций в роли, с той разницей, что все. эти черты, только на- меченные в авторском чтении, расцвели великолепным цветом на плодородной почве громадного дарования Кузнецова. Приходилось мне жалеть только о том, что папа у меня — роль эпизодическая и доминирует только над одним действием. Откуда почерпнул Кузнецов всю эту кружевную тонкость изящного и слабовольного старца гиперкультурной. эпохи позднего Ренессанса, я не знаю. Все эти трогательно- нежные ласки маленькому телу кремонской скрипки, вся эта музыкальность обдуманных и выливающихся в законченной форме фраз, этот исполненный почти женственной грации жест и рядом с этим — детски-капризный тон во время волнения, дряхлость, разлитая во всей фигуре, — все это было так изумительно, что я, не обинуясь, должен отнести паду Урбана в исполнении Кузнецова к числу самых завершенных и самых утонченных театральных образов, какие я когда-либо видел,
По общему признанию, жуткой четкостью и мощной впечатляемостью обладает образ Людовика XI, созданный Кузнецовым в «Соборе Парижской богоматери» и ставший чуть ли не главным центром внимания публики во всем спектакле. Когда Кузнецов выступает в пустяках— вроде, например, «Тетки Чарлея», — перестаешь сердиться на публику, которая помирает со смеху и покачивается на своих стульях... Я понимаю, почему Щепкин и Живокини завоевали самую (горячую благодарность публики, выступая в пустейших фарсах, когда я смотрю на Кузнецова в таких же легкомысленных и поверхностных комедиях. Высота актерского искусства, дающая самый парадоксальный результат, вроде курьезнейшего оттенка женского очарования в переодетом, в женское платье мужчине, дополняется здесь внутренним смехом актера, передающимся публике ощущением задора молодой игры юмора в крови самого лицедея.
Этой внутренней веселостью, внутренним озорством, искрящимся смехом полон Степан Леонидович.
А. В. Л у н а ч а р с к и й, «Несколько впечатлений». «Степан Кузнецов», сборник. статей, изд. ГАХН, М., 1927, стр. 12—14.
... Он подлинный импровизатор, со всеми особенностями этого своеобразного творчества, со всеми особенностями воздействия этого творчества на непосредственное восприятие, со всеми особенностями всех импровизаций, вызывающих возможность сурового приговора при критическом анализе, следующем за непосредственным ощуще- иием. В этом— specificum. Степана Кузнецова, отличающий его от современных актеров. Он не только умеет заставлять зрителей верить в то, что мимика, жест, интонации, слово и вызвавшая их мысль родились у изображаемого им персонажа вот сейчас, на наших глазах, в момент их воспроизведения, но они и на самом деле зачастую рождаются у Кузнецова во время спектакля. Они рождаются неожиданно для зрителя, неожиданно для его партнеров по сцене, неожиданно — зачастую — для него самого...
Как всякий импровизатор, Степан Кузнецов в момент творчества способен внести такие изменения в жест, в звук, в слово, которые противоречат основному замыслу роли, сколько можно о нем судить по предшествующим или последующим спектаклям. Он часто способен разрушить художественную цельность и ценность образа найденной в момент спектакля деталью, не соответствующей или образу или эстетическому чувству зрителя. Он любит мультиплицировать какой-либо словесный или пластический знак, мало считаясь с тем что этим нарушается композиционное единство его же собственного замысла или гармоничность роли, или ритм речи драматурга. Но зато каждый спектакль дает ему возможность показать процесс творчества, а не только результат его или репродукцию ранее созданного. Благодаря этому его игра — при всей спорности, в отдельных случаях, преподносимого со сцены —- действует на зрителя с громадной непосредственностью. При этом его импровизация рождается из его собственного захвата радостью игры, его епtrain’oM, увлекающим и его и аудиторию.
Подобно большинству актеров-импровизаторов, для него радость творчества не в раскрытии себя через образ, а в сокрытии себя в «инобытии». Поэтому он так любит от городничего переходить к Хлестакову, от Юсова к «Тетке Чарлея» и обратно. Для него лицедейство — органическая потребность.... Подобно всем актерам-импровизаторам, у него своя «маска», но в отличие от многих импровизаторов-актеров у него не одна маска, а две — по крайней мере основных,— а где текст роли не дает возможности применить маску, его игра оставляет незаконченное впечатление. Эти маски: старческая—Юсов, Расплюев, городничий... и мальчишеская — Хлестаков, «Тетка Чарлея». Первая из них им окрашивается рядом внешне характерных штрихов, и, при всем различии театральной окраски голоса, походок, мимических жестов и т. п., в них есть внутреннее единство— стариковское добродушие объединяет их. Вторая маска—задорно-веселая, жизнерадостная, почти всегда лишена (внешней характерности (Швандя в этом отношении исключение), ее грим — грим
«грезовской головки», создающей комическое противоречие с содержанием воспроизводимого образа.
Как импровизатор большого опыта и многолетнего стажа, Степан Кузнецов имеет большой запас различных lazzi и своеобразных concetti, накопившихся из его предшествующих многочисленных орus’ов. Испытываешь несомненное удовольствие, когда смотришь его в одной и той же роли несколько раз — особенно в спектаклях «выездных», когда он широко пользуется этим своим «запасом», веселя других и, несомненно, веселясь сам. Любопытно наблюдать, как какой-либо жест, какая-либо поза, какой-либо звук или интонация, знакомые по другим его ролям или opus’ам, вдруг неожиданно применяются здесь. Они и сами по себе комичны, а благодаря несоответствию с ролью или с основным ее контуром, набросанным пополнит ел ем, эффект применения его lazzi в самых противоположных комбинациях огромный. Имея громадный запас характерных наблюдений в области жеста, позитуры, походок, он иногда в одной роли дает конгломерат ранее примененных в отдельности приемов. Так например, в последней редакции своего Юсова (Малый театр, постановка Н. О. Волконского) он использует семь различных походок, и психологически оправданных различием ситуаций, в которых находится Юсов, и художественно объединенных основной походкой. Иногда Кузнецов — это приходилось нам наблюдать в спешной работе летнего сезона — всю свою роль строит лишь из комбинации ранее найденных lazzi, и тогда результат получается весьма своеобразный: вдоволь насмеявшись в театре, зритель не уносит из театра никакого впечатления и удивляется собственному смеху,— обычное явление для импровизационного творчества, когда оно становится на путь бессюжетного собирания прежде выработанных «трюков».
Нельзя не отметить, что в спектаклях, в которых Кузнецов со всем пиэтетом относится к своей роли, мы также найдем возможность заметить обычные приемы dell’arte.
Перечислить их хотя бы со сколько-нибудь исчерпывающей полнотой вряд ли возможно. Ограничимся лишь несколькими наудачу взятыми примерами, причем, чтобы не утомлять читателя перечислением дат спектаклей, в которых тот или иной прием ex improviso был им использован на наших глазах, мы их опускаем. Так, он Расплюевым и Юсовым прибегает к такому «трюку»: пытаясь заложить ногу на ногу — чему мешает толщина и нога много раз со- скакивает, — он берет ногу рукой и кладет ее на другую. Или, изображая увлекшегося и зарапортовавшегося человека, он как бы ловит себя на этом и безнадежно машет рукой —
в отдельных спектаклях он даже закрывает рот рукой, силясь удержать поток прорывающегося красноречия. Еще: комическим жестом подтягивает руками живот, как бы вправляя его на место; или — мимически передразнивает кого-либо из партнеров в отдельных opus’ax, при этом подмигивая другим партнерам или в публику: «вот, мол, как мы его разделали».
Он импровизирует не только жест и мимику (при этом широко использует изобразительный жест), но и звук, отсутствующий в тексте, и слово, хотя и имеющееся в тексте, но им повторно произносимое на разные лады. Достаточно вспомнить, что, например, в отдельных спектаклях, когда он играет городничего, вся сцена вранья Хлестакова сопровождается его возгласами, разрастающимися иногда в цельте реплики (Ай! — Ах! — Ну! — Что вы? — Скажите! — Не может быть! и т. п.). Или, например, в «Свадьбе Кречинского» он многократно повторяет слова «Эрика» и «Наполеон»; в городничем говорит, например: «Адъютанты поскачут вперед: лошадей, лошадей, лошадей» или: «Запиши этих... этих... этих... больше всего писак» и т. п.
Есть у него ряд излюбленных комических приемов. Так, молча глядя в одну точку с неподвижным лицом, он вдруг неожиданно выпаливает какое-либо слово. Или переспрашивает сам себя («А?»), а иногда даже публику. Так, в Юсове: «Да еще с кем спорит-то! С гением... А? Аристарх Влади- мирович: — гений. А? — гений... А? — Наполеон!». Все эти «А.?», конечно, отсутствующие у Островского, обращены им в публику. Любит он коверкать слова, создавая этим комические эффекты. Ето Расплюев, например, не может произнести слов «Ардатовский уезд», не может он их почему-то даже повторить вслед за Кречинским (тот же прием им используется иногда с подлинной художественностью и внутренней обоснованностью: например, опьяневший Юсов не может выговорить имени «Фелицата Герасимовна»; на некоторых же спектаклях он невероятно коверкает его, переходя грань художественности). Любит он звук е произносить как э, и; когда его городничий, преисполненный страха и почтения перед мнимым ревизором, произносит, например, слова: «Такой гость просвещэнный», здесь чувствуется церковно-славянокое произношение, вносящее лишний штришок в обрисовку городничего, каждое воскресенье бывающего в церкви. Но «еще» или «нанесет», звучащее в устах того же городничего, вызывают сомнение, а «лоросэнок» Расплюева, вряд ли знающего, как это слово пишется, и ряд аналогичных искажений являются, понятно, недопустимыми.
... Так же, как и Живокини, Степану Кузнецову ничего
не стоит вставить целое слово, например: Городничий — «А рва... ва... ва...» Хлестаков — «Не разберу ничего, все вздор»). Го р о д н и ч и й —««Ва... ва... ва... шество, превосходи. преосвященство» — иногда говорит Кузнецов; ничего не стоит ему исказить отдельную фразу {так, в одном из его орus’ов, в фразе «завели гусей с маленькими гусенками» последнее слово им было заменено словом «утенками»). Так же, как и у Живокини, никогда нельзя быть уверенным, что он сделает на сцене. При первом исполнении в Малом театре роли городничего Кузнецов слова последнего: «Чорт их знает окудова, и нанесут всякой дряни» сопровождал игрой, даже не передаваемой в печати; или, например, коммунист Швандя охранную грамоту, данную профессору советской властью, неизвестно почему прячет к себе в карман, а на отдельных спектаклях даже рвет на мелкие куски. Ему ничего не стоит выбросить целую реплику и заменить ее мимической игрой, даже и противоречащей и образу и психологии изображаемого типа. Так, например, мы имели случай отмечать в печати по поводу одного из спектаклей «Свадьбы Кречинского»,— Кузнецов вымарывает слова: «Вот и часы ваши, Михайло Васильич, и цепочка. Все тут»,— слова, рисующие своеобразную честность Расплюева—интерпретации В. Н. Давыдова, или показную гордость своей исполнительностью'—в интерпретации И. Н. Грекова. Вместо них — такая игра: он отдает часы, как бы случайно оставляя цепочку висеть на жилете, — авось-де Кречинский этого не заметит и удастся прикарманить ее, — и на недоуменный жест Кречинского после значительной паузы «непонимания» как бы спохватывается и отдает цепочку.
...Присматриваясь к этих орus’ам Кузнецова, мы видим другую существенную особенность его творчества, весьма показательную и значительную. Несмотря на его уменье гримироваться, минировать, пользоваться пантомимическим жестом и рядом зрительных эффектов, показывающих его наблюдательность и уменье типизировать, он как актер принадлежит к числу тех, кто играет, по терминологии Островского, «по слуху», а не «с глазу». Для него главное орудие производства—-слово, самое звукосочетание, образующее слово. Он не только чувствует его образность, его полноценность, но он в своем творчестве — в opus’ах указанного порядка — исходит из звучащего слова, живого слова. Для него речь — словообразования и словосочетания— определяет образ (например, Юсов). Если только зрителю удастся отвлечься от зрительных впечатлений, всегда как будто выпирающих на первый план (отчасти благодаря большей своей доступности,— недаром актер — schauspieler), он заметит, что даже в тех opus’ax, где Кузнецов отдается импровизации, его речь значительна. Если его слушать с закрытыми главами, то убедишься в правильности сказанного. Он интонацией, смакованием звуков, образующих олово, дает больше, чем всегда богатой, но мельчащей образ, детализацией жеста.
Возьмем для примера какую-либо его реплику. «Бокс... английское изобретение (интонация подлинного недоумения, сомнения в возможности говорит больше, чем руки с оттопыренными пальцами, которыми да перебирает). Англичане -то (интонация заканчивает мысль: «эти-то европейцы!», и она гораздо более комична, чем одновременное покачивание головой). Образованный-то народ (неожиданно добавляет он после паузы под невольный хохот зала, уже воспринявшего данную мысль по его предшествующей интонации, над этим pars pro to to; затем следует пауза полного непонимания, переходящая в другую игру; малопонятные движения руками, останавливающие, благодаря вызванному в зрителях недоумению, их хохот, после чего следует неожиданно сорвавшееся пояснение жеста), просвещенные мореплаватели». На данном примере, кроме того, мы видим обычный для Кузнецова прием: разбивание единого логического или психологического куска на несколько мелких, разделенных игровыми моментами.
В. Филиппов, «О сценичеелшх приемах Степана Кузнецова». «Степан Кузнецов», сборник статей, то же изд., стр. 34—37, 37—88, 38—39.
...С. Кузнецов не получил никакого артистического специального образования и является «самоучкой» в полном смысле этого слова. Процесс создания большинства его ролей имеет всегда первоисточником какой-нибудь жизненно наблюденный факт или явление. В этом отношении весьма важно его признание о первообразе Юсова, который предстал ему однажды, когда он был еще мальчиком, в фигуре петербургского чиновника из цензурного комитета. Такое же признание мы имеем и относительно роли Расплюева, первый набросок которого был создан под впечатлением воспоминаний о несчастном отце, который всю жизнь мучился и страдал и которого судьба нещадно била и перебрасывала с одного места в другое. «Родится же такой барабан, которого все быот», эти слова Расплюева часто напоминали артисту его отца, и он многое перенес из своего горького, унизительного детства в раскраску образа этого самого жалкого персонажа пьес Сухово-Кобылина. А последняя по времени созданная С. Кузнецовым роль — матрос Швандя из «Любо-
ви Яровой» — разве и здесь мы ее имеем признания самого артиста:
«Мой Швандя родился еще в 1905 году, в эпоху первой революции, когда я на военной службе, в Манчжурии, приобщился к революционному движению и вместе о толпой солдат высаживал генералов из салон-вагонов. В этой толпе солдат был и мой теперешний Швашодя, к которому я лишь прибавил некоторые детали из внешних повадок и привычек тех матросов-большевиков, которых я наблюдал в Одессе в годы последней гражданской войны, Вы помните игру пальцев у Шванди, в сцене у телефона—мизинец вниз, большой палец вверх? Так показывали матросы на Юге буфетчикам размер требуемой ими посудины для водки, когда повсюду перешли от рюмочек к стаканчикам. Этот жест затем очень укоренился в матросской среде и стал очень характерным. Вот почему я перенес его в своего Швандю».
...Эта маленькая, эпизодическая роль в «Любови Яровой» неожиданно и для автора и для театра делается самой яркой и волнующей ролью во всем спектакле, идущей на бурных аплодисментах зрителей во время спектакля. Именно здесь особенно ярко сочетались основные свойства таланта С. Кузнецова— жизненность, органичность и почвенность его игры с той громадной эмоциональностью, которой он насыщает самое «зерно» сценического образа. Мы уже знаем из предыдущего, из каких жизненных впечатлений черпал С. Кузнецов материал для изображения своего Шванди, который именно потому и вышел правдивым, что был взят артистом из правды самой жизни, но только преломленной в чудесной призме искусства. Вот он, Швандя, выходит нa сцену о винтовкой в руках, он еще ничего не говорит, а только улыбается, но зритель уже сразу чувствует и по этой улыбке, и по этому занесу волос из-под белой бескозырки, и по этому круглому лицу его простую, сильную душу, и вся его социальная природа уже раскрыта, как на ладони, хотя он еще не сказал ни слова.
Для Степана Кузнецова эта роль была большим испытанием, так как она была его первой ролью в современном революционном репертуаре. Здесь все наДо было творить заново, без «предков и традиции», без каких-либо уже наметившихся канонов. И если братишка Швандя так удался G. Кузнецову, то это свидетельствует нe только о его мастерстве в прошлом, но и о продолжающемся росте его дарования уже в новых условиях, созданных эпохой революции.
М. 3 а г о р с к и й, «Жизнь и творчество С. Кузнецова». «0. Кузнецов», сборник статей, то же изд.,.стр. 20—21, 30.
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ТАИРОВ О МАСТЕРСТВЕ АКТЕРА | | | Е. П. КОРЧАГИНА-АЛЕКСАНДРОВСКАЯ |