Читайте также: |
|
Всё это можно счесть своего рода символом женского языка подавленного, пытающегося беседовать интимно с самим собой, но перед навязчивым мужским началом - немеющего и теряющего способность к выражению. Мужской источник бьёт вверх энергичной струёй. Источник же Мелюзины олицетворяет женственную влажность, воды его не взмётываются уверенно вверх, а тихо сочатся, переливаясь через край заветной каменной чаши - в сознании они как бы зеркальное отражение тех женских выделений, секретов, которые не вписаны в наш обиходный, повседневный язык (langue): sputum (слюна), mucus (слизь), lacte (молоко) и иные телесные выделения женщин, обрекаемых сухостью на молчание.
Мелюзина, сама себе напевающая на краю мистического источника могущественное создание, обладающее большой властью, ей дано знать начала и концы вещей, но она - в своём водно-змеином качестве - ещё и полностью воплощённое существо, способное порождать как жизнь, так и новые философские смыслы, самостоятельно, без посторонней помощи. Не случайно итальянская исследовательница Сильвия Веггетти Финци полагает, что "змеино-чудовищное", самодостаточное тело Мелюзины есть продукт женских аутоэротических фантазий, фантазий неких поколений, не имевших возможности совокупляться; фантазии эти, по утверждению учёной, нашли очень малое отражение в мифологии. "Следы их мы встречаем лишь в так называемых мифах о происхождении, где существа, подобные Мелюзине, персонифицируют мировой хаос, который предшествует космическому порядку и приготавливает установление последнего. Таков ассиро-вавилонский миф о Тиамат, таков миф о Тиресии, который увидел доисторическое размножение змей и, побывав женщиной, оценил женское наслаждение как девятикратно превосходящее мужское; таковы мифемы (mitemi) о растительном цикле салата".
С тихим вздохом Роланд отложил Леонору Стерн. Местность, которую им с Мод предстояло исследовать, привиделась ему испещрённою скважинами засасывающими в себя скважинами - человеческого тела, и с характерными пучками спутанной растительности в придачу. Это зрелище не вызвало у него радости, и всё же, дитя своего времени, он оказался им заворожён, невольно проникся его значимостью, как в век естествоиспытательства, наверно, был бы пленён геологическим разрезом оолита*. <Оолит - минеральное образование в виде мелких округлых зерен карбонатов, окислов железа, марганца и др.> Сексуальность - словно толстое, закопчённое стекло, на что сквозь это стекло ни глянь, всё принимает одинаковый, смутно-расплывчатый оттенок. Вообразить просто углубление в камне, наполненное просто водой, уже невозможно!
Роланд приготовился ко сну. Простыни были белые, слегка тугие от крахмала, ему почудилось, что они пахнут свежим воздухом или даже морской солью. Забив ногами как пловец, он погрузился в их чистую белизну, поручая им себя, пускаясь в свободный дрейф. Его не слишком тренированные мышцы расслабились. Наступил сон.
По другую сторону деревянной оштукатуренной перегородки, Мод громко захлопнула "Великого Чревовещателя". Она заключила, что сия биография, подобно многим другим сочинениям этого жанра, приближает читателя не столько к изображаемой личности (или, как сейчас принято говорить "субъекту повествования"), сколько к персоне автора, - находиться же в компании Мортимера Собрайла было довольно неприятно. Неприязнь к Собрайлу невольно переползала и на Рандольфа Генри Падуба в собрайловском исполнении. К тому же в глубине души Мод всё ещё досадовала, что Кристабель, видно, и впрямь поддалась на пылкие уговоры Падуба. Мод было жаль расставаться со своим любимым представлением о Кристабель как о женщине гордой, исключительно ценящей независимость, - каковой, судя по письмам, себя полагала сама поэтесса. С неохотой Мод думала о предстоящем серьёзном изучении поэм и стихотворений Падуба... Что до рассказа Собрайла об йоркширском путешествии Рандольфа Генри, то он был весьма скрупулёзен.
Ярким июньским утром 1859 года купальщицы на пляже городка Файли могли заметить одинокую фигуру, твёрдым размашистым шагом направлявшуюся по пустынным и ровным прибрежным пескам к Бриггской приливной заводи. Этот человек вооружён был всем возможным impedimenta* <Багаж (лат.).> своего новоявленного увлечения, при нём имелись рыболовный сачок, плоская корзина для улова, геологический молоток, ручное зубило, нож для вскрытия устриц, нож для резки бумаги, химические пробирки и пузатые лабораторные бутылочки, а также зловещего вида отрезки стальных прутков различной толщины и длины, для того чтобы исследовать и при необходимости прокалывать то, что вызовет интерес. При нём был даже его собственной конструкции ящичек для содержания подопытных морских организмов, сохранявший водонепроницаемость и при пересылке почтою: в изящном корпусе из полированного металла помещался точно повторявший его форму внутренний стеклянный сосуд, в котором можно было герметически закупорить мелких морских обитателей в их исконной среде. И конечно, человек опирался на прочный ясеневый посох, от которого его отделить трудно и который, как я указывал ранее, был неотъемлемой частью его личного мифа, крепким метафорическим продолжением его Личности. (Не могу здесь вновь не посетовать на то, что мне до сих пор не удалось заполучить экземпляр этого Одиновского жезла, принадлежность которого поэту была бы установлена, в Стэнтовское собрание.) Во время прежних его вылазок в приливную заводь, местные жители видели, как он в сумерках будоражил этой палкой воду, оставленную приливом во впадинах, словно сборщик пиявок, тогда как на самом деле он желал наблюдать фосфоресцентное свечение крошечных морских созданий, ночесветок, или светящихся медуз пелагий. Если он, как и многие подобные ему, устремившиеся в модном порыве к зоне прилива, кому-то покажется этаким мишурным Белым Рыцарем-Конём из "Алисы в Зазеркалье" - обвешанный своей сбруей, с ботинками, свисающими с шеи на перевязанных шнурках, - то давайте также вспомним, что он, как и многие подобные ему, был не столь уж безвреден в своём научном воодушевлении. Наш известный критик Эдмунд Госс, первопроходец в современном искусстве биографии и автобиографии, был сыном Филипа Госса, натуралиста, чьи воззрения на природу, как известно, трагически ошибочны, но чьё "Пособие по морской зоологии" тем не менее являлось sine qua non* <Неотъемлемой частью (условием) (лат.).> во всех подобных любительских экспедициях. Так вот, по убеждению Эдмунда Госса, на его веку свершилось расхищение невинного Рая, убийство живых форм природы, сравнимое с геноцидом. Эдмунд Госс пишет:
Поясок живой красоты вкруг наших берегов был необычайно тонким и хрупким. Долгие века он сохранялся лишь по причине равнодушия или же благого невежества человека. Все эти прибрежные заводи в оправе скал и бахроме кораллов, наполненные спокойной водой, почти столь же прозрачной, как воздух над нею, и некогда кишевшие прекрасными, чувствительными формами жизни - более не существуют, они осквернены, разграблены, опошлены. По ним прокатилась целая армия собирателей, а точнее будет сказать, расхитителей морской фауны. Этот сказочный рай погублен, изысканнейшие плоды многовекового естественного отбора - раздавлены грубою пятой любопытствующих, праздных доброхотов.
И всё же, не чуждый заблуждениям обычных людей своего времени, наш поэт, в поисках, как он выражался сам, "сущности происхождения жизни и самого рожденья", пусть и без злого умысла, своими грубыми ботинками, облитыми натуральным каучуком, своим скальпелем и убийственными невольничьими сосудами, нёс гибель тем созданиям, которых сам находил столь прекрасными, и тому морскому побережью, чью девственную красоту помогал разрушать.
Здесь, в этом диком северном крае, Рандольф проводил свои утра, собирая морские организмы, которые потворчивая хозяйка помещала затем в разные супницы, пирожницы и "прочий крупный домашний фарфор" в его гостиной. Жене он писал, что даже рад тому обстоятельству, что она не может лицезреть искусственный мир морской флоры и фауны, средь которого он принимает пищу и где после обеда трудится с микроскопом, - ибо она, с её любовью к порядку, ни за что бы не вынесла "этого плодотворного хаоса". Особенно тщательно он изучал морских анемонов - различные подвиды коих и поныне в изобилии встречаются на этом побережье, - поддавшись, как признавал он сам, всеобщей мании: тогда в сотнях и тысячах добропорядочных гостиных по всей стране держали, в стеклянных ёмкостях и аквариумах, этих крошечных обитателей моря, мрачноватостью цветов соперничавших с запылёнными птичьими чучелами или пришпиленными насекомыми под стеклянным колпаком.
Учёные мужи и незамужние школьные учительницы, священники в сюртуках и степенные мастеровые, - все они в эту пору убивали с целью научного исследования; раздирали и рассекали на части, скребли и протыкали жёсткие или же, напротив, нежные ткани, пытаясь во что бы то ни стало добраться до ускользающего вещества самой Жизни. Широкое распространение получили яростные призывы против вивисекции, и Рандольф, конечно, о них ведал; ведал он и о тех обвинениях в жестокости, коим мог подвергнуться за свои ретивые действия скальпелем и за опыты под микроскопом. В его поэтической натуре чувствительная разборчивость соседствовала с решительностью, и он нарочно проделывал точные опыты, чтобы доказать, что извивания и содрогания плоти у различных примитивных организмов, хоть и кажутся их ответом на боль, в действительности происходят уже после смерти - и длятся довольно долгое время после того, как скальпель рассёк сердце и пищеварительные органы этих существ. Он заключил: примитивные организмы не испытывают ничего, что можно было бы назвать болью в нашем понимании; если воздух выходит с шипеньем из тела, если плоть содрогается, съёживается - это всего лишь проявления автоматизма. Впрочем, даже и не приди он к подобному заключению, он, вероятно, продолжал бы опыты, ведь в воззрениях он склонялся к тому, что наука и знание налагают на людской род "суровые, горькие обязательства".
Особенно тщательно он исследовал у подопытных организмов систему размножения. Интерес его к этим предметам возник ещё раньше - автор "Сваммердама" отлично понимал всю значимость открытия яйцеклетки, как у людей, так и у насекомых. На него сильно повлияли работы великого анатома Ричарда Оуэна по вопросу партеногенеза, то есть воспроизводства живых тварей не путём полового общения, а путём деления клетки. Рандольф собственноручно производил тончайшие опыты на различных гидрах и реснитчатых червях, что умеют отращивать новые головы или дольки тела из одного-единственного хвоста, посредством так называемого почкования. Он с волнением приходил к выводу, что прелестные медузы или прозрачные гребневики могут быть неоплодотворёнными почками некоторых полипов. Он деловито резал на части щупальца гидры и, сейчас же их надсекши, насильно вживлял в них полипы, и каждая такая часть становилась новым созданием. Рандольф был заворожён этим феноменом, так как видел в нём свидетельство непрерывности и взаимозависимости всех форм жизни; подобное свидетельство было тем драгоценно, что могло видоизменить или вовсе упразднить понятие смерти отдельного живого существа - и тем самым помочь обуздать отвратительный страх, который овладел душою Рандольфа и его современников, пред чьим умственным взором, протрепетав в Небесах, развеялось обетование бессмертия.
Его приятель Мишле в ту пору работал над книгой "La Мег", которая вышла в свет в 1860 году. В ней историк, среди прочего, пытается отыскать в море возможность вечной жизни, побеждающей смерть. Мишле описывает, как представил в мензурке сначала великому химику, а затем великому физиологу "mucus моря... вязкое, беловатое, слизистое вещество". Химик ответствовал кратко, что это - вещество самой жизни. Физиолог же в ответ нарисовал целую микрокосмическую драму:
О составе воды нам известно не более чем о составе крови. Нам сразу приходит на ум, в отношении морской водной слизи, что в ней одновременно содержится и конец, и начало. Так не являет ли она собою совокупность бесчисленных бренных останков, которая затем вновь и вновь вовлекается в жизнь? Всеобщий закон бытия, несомненно, таков; но в мире бытия морского, благодаря стремительности поглощения, большинство существ поглощаются, будучи живыми; они не длят подолгу состояния смерти, как это было бы на земле, где живое разрушается медленнее.
Живые тела, ещё не достигнув полного растворения, выделяют из себя всё лишнее, сбрасывают с себя всё избыточное путём беспрестанной линьки или отслойки. Наземные животные, разновидностью коих мы являемся, постоянно сбрасывают эпидермис. В морском же мире продукты этой "линьки", которую можно было бы назвать ежедневным или частичным умиранием, наполняют собою воду, создавая в ней вязкую, плодородную среду, которой не замедлит воспользоваться вновь рождающаяся жизнь. Ведь новая жизнь, себе в подспорье, здесь находит во взвешенном виде многочисленные живые маслянистые выделения. Все эти частицы, по-прежнему подвижные, все эти жидкости, по-прежнему живые, не имея времени умереть, впасть в неорганическое состояние, вовлекаются стремительно в жизнь других организмов, обретают новое бытие. Такова наиболее вероятная из всех гипотез; отказавшись от неё, мы столкнёмся с огромными трудностями.
Нам становится ясно, почему именно этому человеку Падуб писал, что "узрел наконец-то сокровенный смысл ученья Платона о мире как о едином огромном живом существе".
Однако что же может заключить обо всей этой бешеной исследовательской деятельности критик, вооружённый достижениями современного психоанализа? С какими потребностями психики можно соотнести столь безумную страсть к рассечению живого, к наблюдениям за "сущностью рождения"?
Мне представляется, что в эту пору Рандольф, вместе со всем своим веком, столкнулся с тем, что можно огрублено считать типичным "кризисом среднего возраста". Рандольф, великий психолог, чья поэзия характеризовалась глубочайшим проникновением во внутренний мир отдельно взятой личности, в различные проекции сознания, вдруг увидел перед собою сплошной путь вниз, к упадку, остро понял, что его личное бытие не продлится в потомстве, что люди недолговечны как пузырьки воздуха. И тогда, подобно многим, от темы жизни и смерти отдельного человека он обратился к темам жизни Природы и Вселенной. Это было своеобразным возрождением Романтизма - или, если так можно выразиться, рождением Нового романтизма путём почкования от тела Старого романтизма; сей Неоромантизм подкреплён был достижениями механистического анализа, и новейшим оптимизмом - не касательно устройства человеческой души, а касательно извечной божественной гармонии вселенной. Как Теннисону, Падубу открылась природа - "с зубами и когтями, во плоти"*. <Известная строка А. Теннисона из поэмы "In Memoriam А.Г.Х." (1850).> И Рандольф воспылал интересом к функциям продолжения жизни в их связи с физиологическими функциями - у всех живых организмов, от амёбы до кита.
Изо всей этой писанины Мод интуитивно вывела кое-что ужасное о воображении самого Собрайла. Собрайл, обладая поистине зловещим даром агиографии навыворот, не давал "субъекту повествования" вырасти ни на дюйм выше его, Собрайла. С некоторым удовольствием Мод предалась мыслям о двусмысленности понятия "субъект" в данном контексте. Был ли Падуб субъектом собрайловского исследования или оказался в страдательном залоге пострадал от исследовательских методов Собрайла и стал заложником, жертвой собрайловского субъективизма? Кто в результате является подлинным субъектом всех предложений текста? Как роли Собрайла и Падуба соотносятся с учением Лакана* о том, что грамматический субъект высказывания отличен от субъективного "я" повествователя? Кому отведена роль объекта? Интересно, насколько оригинальны эти мои мысли? - подумала Мод, и тут же решила, что об оригинальности не может быть и речи: все возможные логические повороты в связи с проблемой литературной субъективности давным-давно и насквозь изучены...
Где-то дальше в этой главе, как того и следовало ожидать, Собрайл пристёгивал Германа Мелвилла, цитату из "Моби Дика":
Ещё глубже для нас значение легенды о Нарциссе, который, не будучи способен уловить неясный, терзающий его мечтательность образ в водах ручья, свалился в ручей и утонул. Но тот же образ мы видим и теперь в зерцале рек и океанов. Это образ неуловимого призрака самой жизни; в этом образе - ключ ко всему.
Итак, нарциссизм, неустойчивое "я", деформированное эго... Кто же я сама такая? - подумала Мод. Некая умственная матрица, благодаря которой тексты и коды пробуждаются и тихо возговаривают? Помыслить о собственной несамодостаточности, нецелостности было приятно, но и неуютно. Ведь ещё оставалось неловкое обстоятельство - тело. Действительно, что прикажете делать с кожей, глазами, волосами - у них как-никак своя настоящая жизнь, своя история?..
Она встала перед незанавешенным окном, и стала расчёсывать волосы, глядя на полную луну и слушая, как порою вдали, на Северном море, шумно срывается ветер.
Потом она подошла к постели и, с тем же пловцовским движением ног, что и Роланд за стеной, нырнула под белые простыни.
Их первый день чуть не сгубила схоластика. Они отправились во Фламборо в маленьком зелёном автомобильчике, по следу своего небезызвестного предшественника и вожатого Мортимера Собрайла в его чёрном "мерседесе", а также по следу его ещё более известного предшественника Рандольфа Падуба и - гипотетического призрака Кристабель Ла Мотт! Вот они уже в Файли, и пешком, по тем же стопам, пришли к Бриггской приливной заводи. Они толком не знали, чего именно ищут, но просто наслаждаться прогулкой считали себя не вправе. Шагали они широко и - сами того не замечая - в ногу...
У Собрайла имелся следующий пассаж:
Рандольф проводил долгие часы в северной части Бриггской заводи за пристальным изучением глубоких и мелких впадин, где после прилива оставалась вода. Можно было видеть, как он ворошит в них фосфоресцентное вещество своим ясеневым посохом и, собрав это вещество прилежно в корзины, несёт домой, чтобы на досуге исследовать крошечных живых существ ночесветок и медуз, которые, выражаясь словами самого Падуба, "невооружённым глазом трудно отличимы от пузырьков пены", но на поверку оказываются "шаровидными скопищами желеобразных телец с подвижными хвостиками". Здесь же он собирал своих морских анемон (Actiniae) и купался в Императорской ванне - просторной округлой зеленоватой впадине, где, согласно легендам, в своё время плавал некий римский император. Рандольф, чьё историческое воображение никогда не дремало, несомненно, испытывал огромное наслаждение, соприкасаясь столь непосредственно с отдалённым прошлым этого края.
Роланд отыскал морскую анемону, бледно-красно-лиловую; анемона сидела под изрябленным бесчисленными дырочками валуном, песок под валуном был грубый и сверкучий, с розовыми, золотыми, синими, чёрными переливами. Анемона имела вид простой и очень древний, и в то же время - какой-то новый, сияющий. Живою была её пышная корона нервных и умно устроенных щупалок, которыми она цедила и будоражила воду. Если точнее и образнее описать её цвет, она была как тёмный сердолик, или как тёмный, красноватый янтарь. Своим крепким стеблем, или основанием, или ножкой она ловко держалась за камень.
Мод уселась на соседнем валуне, подогнув длинные ноги под себя. Открыла на коленке "Великого Чревовещателя" и принялась цитировать Собрайла, который, в свою очередь, цитировал Падуба:
Вообразите себе перчатку, надутую воздухом до вида безупречного цилиндра и у которой удалили большой палец, а все остальные пальцы - только их гораздо больше - расположились в два или три ряда вкруг вершины этого цилиндра; основание же цилиндра плоское и гладко заделано кожей. Если теперь надавить на эту вершину, что обведена кругом пальцев, эластичные пальцы наклонятся, согнутся в сторону центра, и образуется своеобразный мешочек, как бы подвешенный внутри цилиндра - вот вам разом и рот и желудок...
- Сравнение довольно любопытное, - сказал Роланд.
- У Ла Мотт образ перчаток всегда связан с темой скрытности, соблюдения внешних приличий. С темой утаивания чего-то недозволенного, если угодно. Ну и конечно, где перчатки, там и Бланш Перстчетт, "белая перчатка".
- У Падуба есть стихотворение под названием "Перчатка". Про средневековую Даму, которая дала свою перчатку рыцарю, чтобы носил её в знак милости этой дамы. Перчатка была "бела как молоко, неровным мелким жемчугом расшита"...
- Собрайл здесь дальше говорит: "Падуб ошибочно полагал, что яичники у актинии располагаются в пальцах этой "перчатки"..."
- Я никак не мог понять в детстве, где именно рыцари носили перчатку своей дамы. Да и сейчас, честно говоря, не понимаю...
- Смотрите-ка, Собрайл здесь пишет о размышлениях Падуба по поводу собственного имени. А Кристабель Ла Мотт, та всё больше размышляла о фамилии Перстчетт. В результате чего на свет появились некоторые прекрасные, хотя и проникнутые смятением стихотворения.
- У Падуба в "Гибели богов" есть кусок, где он описывает, как бог Тор спрятался в огромной пещере, а пещера потом оказалась мизинцем великанской перчатки. Это был тот великан, что обманом заставил Тора пробовать выпить море.
- А ещё был Генри Джеймс, который писал о Бальзаке: мол, тот проник в общественное сознание, как пальцы в перчатку.
- Это типичный фаллический образ.
- Разумеется. Как, впрочем, и все другие, в той или иной мере. Если вдуматься хорошенько. За исключением, пожалуй, образа Бланш Перстчетт.
- Актиния, между прочим, начинает вбираться в себя. Ей не по душе, что я её трогаю.
Актиния сделалась похожа на большой резиновый пуп, из которого торчали, медленно втягиваемые внутрь, два или три телесных усика. Еще несколько мгновений, и она обратилась в нечто совсем скрытное: пухлый холмик плоти, тёмно-кровяного цвета, с укромным, стиснутым отверстием посередине.
- Я прочёл эссе Леоноры Стерн про Грот Венеры и Бесплодную пустошь... - Роланд слегка замялся.
Мод хотела высказать своё отношение к работе Леоноры, принялась подыскивать слова, чуть было не сказала: "Эта работа проникает в глубь проблемы", потом, убоявшись, нет ли тут фаллического подтекста, выразилась скромнее:
- Это очень глубокая работа.
- Глубокая-то она глубокая... Но... Она меня повергла в смятение.
- По мысли Леоноры, это так и должно действовать. На мужчин.
- Нет, дело не в том, что я мужчина. Просто... Попробую объяснить... У вас никогда не бывает ощущения, что наши метафоры пожирают наш мир? Я согласен: от всего ко всему на свете сознание прокладывает связи беспрестанно, - потому-то и изучают люди литературу - я, во всяком случае, потому изучаю... эти связи возникают бесконечно и так же бесконечно нас волнуют, - и в то же время в них чудится какая-то власть, возникает соблазн поверить, будто благодаря метафорам мы получаем ключи к истинной природе вещей. Я хочу сказать, все эти перчатки, о которых мы толковали минуту назад, играя в нашу профессиональную игру, ловя всё подряд на крючок метафоры: средневековые перчатки, перчатки великанов, Бланш Перстчетт, перчатки Бальзака, яичники перчаткообразной актинии, - всё это теряет объём, уваривается, как повидло - на дне остаются одни проявления человеческой сексуальности. А Леонора Стерн, та вообще заставляет всю земную поверхность восприниматься как женское тело; весь человеческий язык - во всём его многообразии - сводится к женскому языку. Вся растительность, по Леоноре Стерн - исключительно лобковая...
Мод рассмеялась, сухо. Роланд продолжал:
- И добро бы мы приобретали какую-то особую сокровенную силу оттого, что во всём узрели человеческую сексуальность! На самом деле это не сила, а бессилие!
- То есть импотенция, - оживилась Мод.
- Этого слова я избегал сознательно, оно опять-таки всё переводит не в ту плоскость! Мы воображаем себя всезнающими. А в действительности открыли способ самогипноза, придумали магию и сами же ею обольщаемся, наподобие примитивных народов. Если вдуматься - это разновидность детского извращённого полиморфизма - считать, что всё связано с нами. Мы оказываемся запертыми в себе - и уже не можем видеть мир подлинный. И в результате начинаем всё подряд стричь под гребёнку одной-единственной метафоры...
- Похоже, Леонора вас рассердила не на шутку.
- Она очень талантливый учёный. Но мне претит видеть мир её глазами. И не потому, что она женщина, а я мужчина. Просто мир гораздо больше - и шире!
Мод, немного поразмыслив, ответила:
- Наверное, в каждую эпоху существуют какие-то истины, против которых человеку данной эпохи спорить бессмысленно, нравятся они ему или нет. И пусть даже неизвестно, будут ли их считать за истину в будущих веках. Мы, хотим того или нет, живём под сенью фрейдовских открытий, фрейдовских истин. Конечно, нам пришлось их слегка развить и уточнить. Однако это не даёт нам права воображать, будто учение Фрейда о природе человека ошибочно. В каких-то деталях он мог ошибаться, но глобально...
Роланд хотел спросить: и вас устраивает такое положение вещей?.. Хотя, наверное, устраивает. Ведь её работы написаны в психоаналитическом ключе, во всяком случае, та статья о лиминальной поэзии и клаустрофобии. Вместо этого он промолвил:
- Интересней было бы вообразить другое - хоть это и нелегко попробовать увидеть мир глазами людей других эпох. Таким, каким его видел Падуб, когда стоял вот на этом, допустим, валуне. Его занимала морская анемона. Его занимало происхождение жизни. И причина, по которой мы вброшены в мир.
- Падуб и его современники ценили себя. Прежде, до них, считалось, что Бог ценит своих созданий. А потом они решили, что Бога нет и что в природе правят одни слепые силы. И вот они стали пуще всего ценить и любить себя, и потворствовать собственной натуре...
- А мы ей не потворствуем?
- В какой-то момент их самопочитание привело... примерно к тому же, что беспокоит вас сейчас. К ужасному, чрезмерному упрощению взгляда на жизнь. Скажем, совесть, или чувство вины стало казаться ненужным. - Мод закрыла "Великого Чревовещателя", и с валуна, на котором полулежала, гибко потянулась вперёд, протянула руку: - Ну что, поедем дальше?..
- Куда? Чего мы хотим найти?
- Нужно пытаться отыскать какие-то факты, переклички образов. Я предлагаю отправиться в Уитби, где была куплена брошь из чёрного янтаря.
Дорогая моя Эллен.
Я нашёл немало любопытного в Уитби, процветающей рыбацкой деревне впрочем, издавна носящей гордое званье города - в устьи реки Эск; Уитби весь устроен под-уклон и своими живописными переулками и дворами, будто бы наступающими друг дружке на пятки, спускается к воде по каменистым террасам, словно по ступеням, - но с самой верхней ступени мнится, что море где-то вверху - и верно, оно, с подвешенною к нему гаванью и развалинами аббатства, брезжит над подвижным сонмищем мачт и дымящих домовых труб, - и не море оно на самом деле, а Германский Океан.
Прошлое здесь вокруг повсюду, о нём возвещают древние захороненья, и ямины, где предположительно свершали свои жертвоприношенья доисторические бритты, о нём говорят и более поздние следы римского владычества и, наконец, памятники первых времён христианизации под знаменем Св. Хильды; замечу, что в те достопамятные поры город звался Стреоншалх, и, следственно, Синод, который мы по трудам наших историков знаем как Уитбийский Синод 644 г. - был конечно же Стреоншалхским Синодом. Я предавался раздумьям обо всём этом на обломках аббатства, под крики чаек; видел я и явленья более тёмной старины - могильники на топкой низине, или, как их здесь называют, бугорчики, и неведомые постройки, возможно друидические, такие как Брайдстоунз, который состоит из полукруглого ряда огромных стоячих камней у местечка Слайтс, и говорят, что этот полукруг сохранившаяся часть сооруженья, подобного Стоунхенджу. Древние, давно исчезнувшие народы вдруг вновь воскресают в воображении, благодаря каким-то подробностям и находкам. Таковою находкой можно почитать серьгу из чёрного янтаря, отрытую в здешних местах из земли, вкупе с челюстной костью скелета, к которой серьга притиснута; или большое число разных крупных бусин чёрного янтаря, срезанных разными гранями - также откопанных из могилы вместе с её обитателем, что при захоронении помещен был в землю с коленами подтянутыми к подбородку.
Существует преданье, объясняющее происхождение стоящих на топкой низине камней и увлекающее моё воображение. Из предания можно заключить, что древние боги в сравнительно ещё недавние времена были живы. У городка Уитби имелся свой собственный местный великан - некий грозный Вейде, который со своею жёнушкой-великаншей Белл любили швыряться валунами. Вейде и Белл в чём-то схожи с великанами Хримтурсами, что воздвигли стену Асгарда, или с Волшебницей Мелюзиной, возводившей замки для неблагодарных людей; именно великанской чете Вейде и Белл молва приписывает строительство римской дороги из Уитби по этой низменности к восхитительному городу Пикерингу. Эта дорога, самая обычная, сделана из камней на подушке гравия или дроблёного песчаника, добытого тут же на низине. В здешних краях она именуется Коровьей дорогой Вейде, или просто Коровьей дорогой. Я намереваюсь совершить по ней прогулку. Считается, что Вейде построил её для удобства Белл, которая держала на отдалённом пастбище исполинскую корову и имела обыкновение ходить туда с подойником. Одно из рёбер этого чудовищного жвачного животного как-то было выставлено на обозренье в Мальгрейвском замке, что в Пикеринге, - и на деле оказалось челюстью кита. Холмы-бугорчики из камней, согласно поверью, образовались оттого, что хозяйственная Белл носила валуны в своём переднике и у передника развязывались порою тесёмки. Чарлтон полагает, что Вейде - всего лишь навсего разновидность имени древнего германского бога Водана. Во всяком случае, другому богу, могучему Тору, здесь явно поклонялись во времена саксов, - иначе отчего бы деревенька в верховье ручья Истроу звалась Тордиса? В человеческом воображении жизнь былая примешивается к позднейшим представлениям, и из многообразных составляющих складываются новые сущности - пожалуй, так же, как работает воображение поэта. Кит, замок в Пикеринге, старый бог-громовник Тор, могилы древних вождей бриттов и саксонцев, твёрдая поступь римских захватчиков, - всё это пересоставилось в образ местного великана и его супруги - подобно тому как камни Римской дороги идут на сухую кладку каменных стен вокруг выпасов, к вящей досаде археологов и во сохранение поголовья наших овец. Или взять гигантский валун на Слайтсовой низине, якобы нечаянно брошенный великанским ребёнком нашей четы в мать и защербившийся об её исполинский железный корсет, - этот валун раздробили на починку дороги, по которой шагаю я, собственными ногами!..
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Обладать 20 страница | | | Обладать 22 страница |