Читайте также: |
|
Давняя историографическая традиция связывать рубеж XIX-XX вв. с кризисом исторического знания до сих пор сохраняет актуальность. Уже современники фиксировали ощущения неудовлетворенности состоянием исторической науки. Так, Е.В. Тарле, вспоминая в 1922 г. Международный конгресс историков 1913 г., проходивший в Лондоне, признавался, что уже тогда историки почувствовали «растерянность перед лавиной нового материала, сознание, что многие удобные, имевшие часто большое историческое, служебное значение схемы и теории разбиты этой лавиной на куски и унесены прочь, и главное, недоверие к попыткам новых конструкций»[605]. Процессы глобализации и исторические метаморфозы начала XX в. дали основание Р.Ю. Випперу в 1921 г. предполагать, что в результате обогащения человечества новым историческим опытом, «история из наставницы стала ученицей жизни»[606]. Исторический поворот, имевший модернизационную природу, требовал нового объяснения истории, что выдвинуло перед историками систему вопросов, связанных с переосмыслением прошлого, а также накопленного опыта его исторического познания. Вызов истории и последовавшая необходимость гносеологического обновления исторического знания стали социальной и теоретической основой кризиса исторической науки рубежа XIX-XX вв. Важной составляющей кризиса науки являлась также система личностных мировоззренческих и ценностных установок, претерпевавших в этих условиях трансформацию.
Ощущения кризисных проявлений в науке, вызывавших потребность обновления философских основ научного знания, было характерно для всей европейской науки. Примечательны оценки ее состояния со стороны немецких ученых-современников, труды которых пользовались особым авторитетом в российской научной культуре того времени. Приведем фрагмент из книги немецкого историка науки Ф. Паульсена, посвященной германским университетам (1904): «…в последнее время во многих проявлениях обнаруживается течение, противоположное предшествующему развитию, скрытая тенденция, враждебная научной деятельности наших университетов. Дает о себе знать нечто вроде разочарования; научное исследование, по-видимому, не дает того, что оно поначалу обещало: всестороннего и полностью обоснованного мировоззрения и жизненной мудрости, подкрепленной необходимыми идеями. Прежним поколениям все это давала религия и теология. На ее место в восемнадцатом столетии в качестве наследницы вступает философия, на которую с такой надеждой взирало поколение Вольтера и Фридриха Великого. Последним наследником чистого разума был Гегель. Затем новое поколение без сожаления отвернулось от разума, как прежде оно отвернулось от веры, и обратилось к науке: точное исследование должно было дать нам почву под ногами и истинную картину мира. Но наука не достигала этого результата; все яснее становится, она не ведет к всеохватному взгляду на мир, удовлетворяющему фантазию и душу; она дает лишь тысячи фрагментарных знаний о мире. Лишь отчасти достоверные (прежде всего в естественных науках) эти знания дают основание только для техники, другая же часть знаний остается навсегда проблематичной, вечно обреченной на переоценку, как в исторических науках. Следствием является чувство разочарования: наука не удовлетворяет жажду познания, не удовлетворяет она и потребность в личном образовании; она требует приложения всех сил, но вознаграждает скудными плодами. Чувство такого разочарования широко распространено; след, который тянется за Ницше, связан, по сути, с неверием в науку; времена такого неверия особенно благоприятны для чудотворцев. Но и из самих научных кругов время от времени до нас доносится настроение разочарованности, как это, например, явствует из заключительных рассуждений “Истории Берлинской Академии” Гарнака... Есть ли это, как думают многие, знак приближающегося банкротства науки, ее поражением перед верой в авторитет? Или же в этом обнаруживается естественная потребность в философии, которая вновь набирает силу, но все еще не установила определенный путь и цель?»[607].
В течение XX-начале XXI в. неоднократно менялись толкование смысла, идейно-политической подоплеки, понимание исторических предпосылок данного явления.[608] Сугубо негативные оценки «кризиса» в ранней советской историографии, связанные с представлениями о неспособности «буржуазных» историков (в отличие от историков-марксистов) выработать научные основы теории и методологии исторического знания, постепенно сменялись более сложным и продуктивным подходом к проблеме. В 1980-е гг. утверждается понимание противоречивости характера любого научного кризиса, отрицается представление о полном застое в исторической науке дореволюционного времени и прекращении ее развития. Ряд историков исторической науки (И.Д. Ковальченко, А.Е Шикло) склонны были рассматривать научные кризисы как нормальное явление, знаменующее определенный этап в развитии историографии, характеризующийся стремлением к переосмыслению исторического знания. В 1990-е гг. наблюдалась попытка в сложившейся оценке кризиса сменить «минусы» на «плюсы». Не «кризис», а «расцвет» переживала отечественная наука в конце XIX – начале XX в. – так утверждали некоторые российские историки (Н.И. Павленко, А.А. Искендеров). Подобный акцент звучит и в оценке Т. Эммонса: «…то было время расцвета российской исторической науки»; она, по мнению американского историка, «стояла вполне на европейском уровне и в некоторых отношениях и областях, в первую очередь в изучении социально-экономической истории, занимала ведущее место в мировой историографии»[609]. Такое понимание процессов в науке данного времени, хотя и реабилитирует ее, но не объясняет всю сложность и противоречивость ее состояния.
Целесообразно было обратиться к вопросу о характере и природе научного кризиса. Относительно состояния предреволюционной историографии А.И. Клибанов в 1990 г. сформулировал понятие «целительного» кризиса, который приобретал «второе дыхание» на основе напряженных методологических исканий в исторической науке[610]. На рубеже XX-XXI в. научный кризис начали связывать с понятием революции в науке[611], когда происходит «разбалансированность» прежней парадигмы, что воспринимается сейчас как закономерный «сигнал к смене инструментария историка», но этот процесс в развитии науки рассматривается в качестве плодотворного импульса[612].
Несомненно, наблюдаемый в конце XIX-начале XX в. кризис историографии являлся частью системного кризиса общего научного знания, что в свою очередь объясняется глобальными процессами индустриального и модернизационного развития. Обществознание, гуманитарный комплекс наук, в том числе историческая, должны были ответить на вызов модернизации. «Вечные» вопросы историографии – «что» изучать и «как» писать историю, каково место исторического знания в национальной культуре – в условиях нового витка развития мира и России в том числе, выдвигаются на передний план задач науки, определяя актуальность обращения к области теории, философии, методологии истории. Кризис исторического познания проявился в первую очередь в сфере теории и методологии исторической науки.
Интерес к теории исторического знания характерен для русской науки. Но в ней всегда доминировала традиция заимствования западноевропейских теоретико-методологических идей в области исторического познания. Ещё Н.А. Полевой, не без воздействия традиций романтической историографии, призывал создавать «философическую» историю, а историку вменял в обязанность быть не только писателем, но и философом. Подобный подход в том или ином виде характерен был для ряда профессиональных историков 1830-40-х гг. – Т.Н. Грановского, К.Д. Кавелина, С.М. Соловьева, Б.Н. Чичерина, в значительной мере ориентированных на гегельянство. Оригинальные мыслители в лице П.Я. Чаадаева, представителей славянофильского круга позиционировали свою творческую деятельность путем соединения фактов истории с религиозно-философским их осмыслением, что породило особую область познания истории – историософию.
В середине и второй половине XIX в. характерно вытеснение историософских построений за пределы профессиональной науки или, по крайней мере, на её периферию. Историческое знание в это время развивалось в рамках новых культурных традиций, среди которых доминировали реализм, как характерный стиль творческого воспроизведения мира, и позитивизм, как теоретико-методологическая доктрина, определявшая принципы научного обществоведческого/исторического исследования.
В начале XX в. наряду с интересом к позитивистской доктрине в интеллектуальной среде формируется интерес к неокантианству. Эти две доктринальные системы – позитивизм и неокантианство – нередко в историографии воспринимаются как ведущие, хотя и оппозиционные друг другу. Поэтому имеются основания сфокусировать их в поле нашего внимания. Поскольку в изучаемое время, как и ранее, российские историки в своих методологических ориентирах преимущественно следовали европейским традициям, постольку необходимо обратиться к смыслу основных моделей методологии истории, выработанных зарубежными мыслителями.
Позитивизм в качестве методологической основы научного знания и объяснения проблем общественной жизни, как известно, возник в Европе в 30-е гг. XIX в. в условиях буржуазной модернизации, вызвавшей обострение социальных противоречий. Именно тогда появился труд французского мыслителя Огюста Конта «Курс позитивной философии». В течение XIX в. у Конта было немало последователей в среде западноевропейских историков (например, Г.Т. Бокль, А. Токвиль, Л. фон Ранке, Ф.де Куланж, Ш.Сеньобос и Ш. Ланглуа и др.). Популярность идей Конта можно связывать с формированием в рамках нового методологического подхода науки социологии. Она была призвана выявить причины и смысл социальной напряженности: новая наука рассматривалась в качестве научного инструмента преобразования несовершенного общества. Хотя постепенно основные постулаты позитивистской методологии стали восприниматься в научном сообществе критически (в основном за «материалистический подход» и некорректность переноса методов естественных наук на науки обществоведческого цикла), эта методологическая система сохранила своих приверженцев в XX в. Её последователи вполне просматриваются и в начале XXI столетия. Однако в течение своей долгой истории позитивизм, начиная с конца XIX в., подвергался критике, претерпевал определенные трансформации, что порождало появление его разновидностей[613].
Идеи позитивизма в русской науке и общественной мысли начали укореняться позднее, чем в Европе, примерно с 60-70-х гг.XIX в.[614], что объясняется известным феноменом «задержанного» развития России. Несколько отставая по времени в процессе усвоения идей позитивизма от европейских ученых, их российские коллеги, вместе с тем, продемонстрировали более стойкую верность этому учению и длительную традицию использования его идей и принципов. Повышенный и живучий интерес к позитивизму в России можно объяснить особенностями политического устройства и социальной стратификации страны, которые выдвигали в качестве злободневных целую систему трудно решаемых социальных проблем. Социологическая составляющая позитивизма не могла не привлечь к нему активную общественную среду России, не исключая историков, сопрягавших смысл и задачи исторической науки с социально-политическими проблемами современности. Интерес к позитивизму и опора на его методологические принципы вдохновляли российских историков не только на создание фундаментальных конкретно-исторических исследований, которые все более ориентируются на социальную проблематику, но и на разработку теоретических аспектов исторического познания. Попытка обозначить ряд историков – приверженцев позитивистского подхода – спровоцировала бы нас на перечень имен почти всех известных представителей исторической науки данного времени. Тем не менее, заметим, что к этой когорте относились, например, В.О. Ключевский, С.Ф. Платонов и большинство их учеников (а это – значительная часть историков Московской и Петербургской школ), что определяет большие масштабы позитивизма в историографии того времени. Крупные теоретические исследования в традициях позитивистской методологии создали историки Н.И. Кареев, М.М. Ковалевский. Тот и другой ученый в своих теоретических трудах особое внимание уделили проблемам социологии.
Следует заметить, что некоторые из известных историков, опираясь на идеи позитивистской методологии, продемонстрировали попытки создания неких вариаций своих собственных исторических взглядов, своего понимания смысла истории и особенностей ее познания. Подобные движения мысли в рамках позитивизма – характерное явление российской методологической культуры. Примечательно в этом отношении формирование так называемой «субъективной школы» российских мыслителей, чьи идеи рассматриваются специалистами как выражение «переходного характера» в развитии методологической мысли от позитивизма к прообразу современных антропологически ориентированных построений[615].
В среде историков в 1880-90-е и 1900-е гг. вполне просматриваются зачатки альтернативных методологических версий в рамках ортодоксального позитивизма: например, у В.О. Ключевского, некоторых его учеников, например, П.Н. Милюкова, Н.А. Рожкова. Одновременно начинается процесс создания методологических систем, отвергающих позитивистскую традицию в исторической науке. Наиболее последовательным и убедительным на этом пути был А.С. Лаппо-Данилевский. В ходе обращения к деятельности названных историков, будут сделаны соответствующие акценты на особенности их теоретико-методологических взглядов и конкретно-исторических исследований.
Рассмотрим наиболее характерные положения позитивистской методологии истории с тем, чтобы далее понять смысл основных критических выступлений в её адрес со стороны специалистов-обществоведов, и в том числе историков. На рубеже XIX-XX вв. позитивизм позиционировался в двух основных формах – в виде фактографического позитивизма и социологизма [616]. Общей основой позитивистской методологии являлось представление о принципиальном единстве задач и исследовательского инструментария всех отраслей научного знания. Историографию позитивисты пытались подвести под стандарты естественных наук, полагая, что она должна превратиться в точную науку. Среди специфических черт исторического знания признавался лишь факт получения информации косвенным путем – через исторический источник. Усилия методологов-позитивистов в значительной мере были направлены на разработку таких принципов извлечения фактов из источников, которые бы позволили получить «точные» и «объективные» свидетельства о прошлом, не искаженные авторскими интерпретациями.
Один из видных представителей позитивизма Фюстель де Куланж в связи с этим призывал историков отказаться «от духа всяких теорий и синтезов». История, подчеркивал он, это не наука рассуждений, а наука наблюдений, наука о фактах. Задача историка сводилась лишь к «здравому» толкованию источников. При условии доказанности подлинности документа, считал он, обнаруженные в нем факты представляли фрагменты самой исторической действительности. Типичным для позитивистов являлось убеждение, что подобные факты-фрагменты должны составить основу исследования в целях реконструкции прошлого. Под истинностью исследования понималась, в первую очередь, его фактическая полнота. Главное для позитивиста-историка – собрать как можно больше фактов, а они «говорят сами за себя».
В подобном ключе представили суть научного метода истории Шарль Виктор Ланглуа и Шарль Сеньобос, совместный труд которых «Введение в историческую науку» (1898)[617] подводил определенный итог развития позитивистской методологии истории к началу XX в. Авторы, представив картину методологических принципов, методов и приемов исследовательской практики историков, продолжали настаивать на том, что историк должен следовать установке точного описания и классификации фактов. Интерпретационно-оценочные суждения историков, выходящие за пределы этих процедур, они считали не приемлемыми для научного труда.
Задача «добычи» фактов закономерно привела к формированию важного раздела позитивистской методологии, связанного с «критикой источников», поскольку именно в источнике находились искомые исторические факты. Отдавая дань усилиям позитивистов в разработке основ источниковедения и понятия «критика источника», нельзя в то же время не подчеркнуть, что задачи источниковедческого анализа не выходили у них за пределы атрибуции источника, наблюдений за последовательностью формирования его текста (т.е., его происхождения) и установления содержавшейся в нем информации (т.е., фактов-кирпичиков, из которых следовало построить исследовательское сооружение). При всей скрупулезности сбора информации в виде комплексов источников эти методологические принципы приводили к реконструкции лишь внешней стороны событий и вели к преобладанию описательности при изложении фактов. Стремление, по аналогии с естественными науками, открыть законы истории приводило к тому, что позитивисты-историки апеллировали, главным образом, к историческим процессам, в потоке которых терялось личностное начало. Из поля зрения историков уходил человек, духовный мир людей прошлых эпох, идейно-мировоззренческая сторона их поведенческих мотиваций. К тому же, отказ от активной позиции вопрошающего историка, ориентированного на поиски в источниках ответов на свои вопросы, что позволило бы раздвинуть информационные горизонты изучаемого текста и дать выход на т.н. «скрытую информацию», привел подобного рода исторические исследования к потере их научной и общественной актуальности.
В среде российских историков фактографический позитивизм в его «чистом» виде, вряд ли можно обнаружить, хотя стремление ограничить свои задачи «добросовестным» изложением фактов без выхода на уровень собственных интерпретационных обобщений, как заметная тенденция, было характерно для ряда историков – Петербургского университета, в частности. К ним, например, можно отнести, главу кафедры русской истории К.Н. Бестужева-Рюмина. Эмпирический исследовательский стиль выражал В.И. Семевский, труды которого были насыщены огромным фактическим материалом, оставшимся без тщательной систематизации и обобщения. Заметный оттенок эмпирического подхода характерен для источниковедческих исследований «раннего» С.Ф. Платонова (магистерской диссертации, прежде всего). Эмпирический подход, как органически присущий историко-научному исследованию, он последовательно отстаивал как методологическую установку, полагая, что это противодействует проникновению субъективизма в процесс исторического познания. Его позиция сказалась и в отказе от широких обобщений, например, попыток сопоставлений русской и западноевропейской историй. Собственно источниковедческие сюжеты не выходили за пределы эвристических задач и выявления из источников «достоверных» фактов с тем, чтобы при их помощи создать объективную картину прошлого.
Вторая – социологическая – форма методологии истории в позитивизме возникла в результате поиска выхода из методологических проблем фактографической его разновидности. Теоретическое обоснование социологической версии позитивистской методологии истории дал французский ученый Франсуа Симиан в статье «Исторический метод и социальные науки» (1903)[618]. Изначально заложенный в позитивизме интерес к социологии получает в его программе более основательное теоретическое обоснование. Он полагал, что история может стать наукой, только восприняв эпистемологические нормы социологии, в частности, номотетическую (то есть, ориентированную на поиск исторических законов) концепцию социального познания, которая предполагает применение синхронного и диахронного подходов к изучению социальных явлений.
Позиция Ф. Симиана, типичная для данной формы методологии позитивизма, демонстрировала стремление ликвидировать междисциплинарные границы общего социального знания. По его версии необходимо было создать единую социальную науку под эгидой социологии. В системе предполагаемой науки история, фактически, лишалась своей предметной области, поскольку ей отводилась вспомогательная роль сбора фактов для последующих социологических построений. Вероятно, Л. Февр (1936) имел в виду эту ситуацию в методологических поисках позитивистов, когда отнес подобные идеи к предрассудкам. Отстаивая мысль об активной творческой функции историка, познающего прошлое «сквозь формы собственного духа», он отверг возможность сохранить за ним позитивистский образ историка как «чернорабочего, обреченного добывать из карьера и обтесывать камни», использовать которые «был вправе социолог-архитектор»[619].
Тем не менее, для многих современников социологическая версия методологии истории казалась привлекательной. Наиболее ярким примером восприятия подобного подхода в русской историографии может рассматриваться творчество В.О. Ключевского, который называл себя «историком-социологом». Вместе с тем следует заметить, что знаменитому историку не были свойственны крайности позитивистского социологизма: он напряженно раздумывал над проблемами предметной области исторического знания, отнюдь не соединяя и не подменяя ее пространством социологических научных интересов. Кроме того, целый ряд его размышлений, стиль исследования дают основание говорить о том, что Ключевский, отдав дань позитивизму, сумел выйти за пределы методологии этой доктрины. На конкретно-историческом уровне он создал оригинальную версию русской истории, в рамках которой преобладал интерес к особенностям социальной стратификации прошлого и созданию образов (персональных и коллективных) типичных представителей различных сословных групп [620]. К социологическому крылу российского позитивизма следует отнести и упомянутых уже историков-теоретиков – Н.И. Кареева, М.М. Ковалевского.
Имея в виду последовавшую критику позитивизма, нельзя не отметить, в то же время, тот его положительный потенциал, который, несомненно, оставил заметный след в истории исторической науки, составив, вероятно, необходимый этап в ее развитии. Под воздействием идей и методологических установок позитивистской доктрины историки всех стран проделали огромную работу по выявлению и публикации исторических источников. Позитивизм вырабатывал такие качества историков как скрупулезность и тщательность на стадии разработки фактической основы исследования, своим методологическим инструментарием пытался оградить науку от волюнтаризма, требовал обосновывать выводы и концептуальные построения на источниковой информации, предлагая подвергать ее критической проверке (хотя, заметим, в практике исторических исследований позитивисты нередко нарушали позитивистский принцип объективности). Вероятно, только пережив эпоху позитивизма в историческом познании, можно было вступать в следующую эру методологических построений, заявившую о себе на рубеже XIX-XX вв.
В последней трети XIX в. начали формироваться новые методологические идеи. В их основе лежало неприятие целого ряда позитивистских установок, они были нацелены на поиск иных способов познания мира в целом, и в том числе истории человечества. Принципиально важно в то время было определить дисциплинарную самодостаточность исторической науки, нередко рассматривавшейся в качестве вспомогательной отрасли по отношению к социологии.
Методологический поворот, связанный с критикой позитивизма и отказом от его наиболее одиозных принципов, длился до первых десятилетий XX века. Определенным свидетельством его завершения может служить, по всей вероятности, формирование школы Анналов (конец 1920-х гг.). Ее представители позиционировали себя в качестве носителей принципиально противоположных позитивизму представлений о смысле истории, предмете и задачах исторической науки, особенностях исторического познания, роли историка в познавательном процессе и др.
Одним из первых, кто попытался сформулировать оригинальные задачи исторической науки и определить ее метод, что и создавало возможность позиционировать ее как автономное, независимое от позитивистской социологии, знание, был немецкий историк и методолог истории, профессор Берлинского университета Иоганн Густав Дройзен (1808-1884)[621].В отличие от позитивистов Дройзен уже в 1850-е гг. связывал задачи исторической науки с обобщением методов исторического знания для того, чтобы разработать их теорию. Он считал, что задача историка, как это заметили И.М. Савельева и А.В. Полетаев, состоит в том, чтобы «устанавливать не законы истории, а только законы исторического процесса познания и знания» (курсив – авторов статьи)[622]. Совершенно иначе, в сравнении с большинством представителей позитивизма, Дройзен трактовал природу ушедшей социальной реальности и задачи научной критики источников. Для него результатом критики источников являлось получение не «подлинного исторического факта», что постоянно подчеркивали его современники-позитивисты, например, Л.фон Ранке, Ф. де Куланж, а только подготовительного для исследователя материала источников, содержавшего лишь «мнение» об этом факте[623]. Авторы юбилейной статьи о Дройзене пришли к выводу, что немецкий историк-мыслитель, опережая свое время, наметил подходы к проблеме прошлого на основе его различения с настоящим. Познание прошлого предстает у него подобно познанию Другого. Он писал: «Данным для исторического опыта в исследовании являются не прошлые времена – они минули, – а непреходящее, то, что осталось в данный момент, то есть, Здесь и Теперь…»[624].
Продолжение критики позитивизма и одновременно выработки новых методологических подходов в области исторического познания принадлежит младшему современнику Дройзена философу, профессору Берлинского университета Вильгельму Дильтею (1833-1911). В работе «Введение в науки о духе. Критика исторического разума» (1883)[625] он, прежде всего, отметил различие между историко-социальными и естественно-математическими областями знания, а также соответствующее принципиальное несовпадение природы фактов, которыми оперируют конкретные науки этих двух типов. В противоположность позитивистам Дильтей заявил, что в отличие от фактов природы, исторические факты, запечатленные в документе (источнике), являются лишь историческими свидетельствами, а не фрагментами исторической действительности. Следствием инновационного понимания природы исторического источника и восприятия смысла источниковой информации стала постановка вопроса о роли историка в процессе познания истории. Отвергнув, выдвигаемую позитивистской методологией мысль о пассивной роли историка как регистратора фактов, он одним из первых спроецировал новый его образ, для которого было характерно активное творческое начало, предполагавшее применение в исследовательской практике таких инструментов познания как отбор, критика, оценка, выработка научных критериев достоверности информации.
Вместо «позитивного» Дильтеем выдвигался приоритет «критического» знания, которое ориентировало историка на использование не только источниковой, но и внеисточниковой информации, почерпнутой из области философских знаний, религиозно-этических представлений. Предполагалось, что «новый историк», кроме научных методов, должен в познании прошлого опираться также на свой «внутренний опыт» и интуицию. По его мысли, в изучении истории приоритетным познавательным мотивом становилось постижение духовного опыта прошлого. Дильтей был убежден, что историк, как субъект познания, был способен решить эти задачи, поскольку сам является частью исторического мира и участником духовной жизни. «Первое условие возможности исторической науки состоит в том, что я сам являюсь историческим существом, что историю исследует тот же, кто ее творит»[626],– писал Дильтей, аргументируя свое методологическое кредо. Новые принципы познания, таким образом, отвергали важнейшие постулаты исторического позитивизма, связанные с убеждением о возможности исключения субъективного начала, идущего от историка, и достижения некоего объективного знания путем создания исторической картины, по Л. фон Ранке, так, как «это было на самом деле».
В начале XX в. взгляды Дильтея выразились в методологической системе, получившей определение «философия жизни». Она была реализована в ряде его статей и труде «Описательная психология» (СПб., 1906). Развивая свои прежние идеи, Дильтей закладывает основы исторической герменевтики [627]. Для него историческая наука являлась способом постижения жизненного опыта и, следовательно, инструментом программирования настоящего и будущего человечества. Исторические источники, через толкование их текстов, становились материалом для исторического познания и постижения жизненного опыта. Этот познавательный процесс, по Дильтею, требовал от исследователя «живого вчувствования» в изучаемое и, следовательно, подключения таких эмоционально-психологических и интеллектуальных механизмов как переживание, выражение, понимание. Переживание и выражение, как две взаимосвязанные категории, Дильтей связывал с характеристикой духовной жизни: переживание рождается в глубине души познающего субъекта и служит основой познания. Выражение позволяет обрести адекватную форму переживанию. В науках о духе переживание может выражаться в различных формах: и в виде логической беспристрастности, и оценочных суждений, и эмоционально окрашенных умозаключений.
По поводу категории «понимание» Дильтей пояснял, что в отличие от ученого-естественника, способного только объяснять изучаемое, обществовед, и историк в том числе, способен его понять. Процесс понимания он связывал с расшифровкой чужого внутреннего мира (сознания) и считал, что понимание в совокупности с переживанием и выражением составляет основу подлинного познания. Образцом исторического познания у него выступало конгениальное (т.е., близкое другому) понимание. Высшим достижением конгениальности, по мысли философа, являлось понимание историком позиции и представлений автора исторического документа лучше, чем он сам понимает себя. Подобный подход демонстрировал прямой выход герменевтической методологии Дильтея в область исторического знания и такой его области как источниковедение. Одновременно, целенаправленное стремление к достижению конгениальности можно рассматривать в качестве важнейшего способа проникновения историка через толкование текста источника во внутренний мир познаваемого объекта. Подводя итог краткому рассмотрению взглядов Дильтея, воспользуемся резюмирующим определением О.Ф. Русаковой смысла его методологической модели, принципиально отличающейся от позитивистской: «Не анализ объективных каузальных причинных связей, а выстраивание субъективных фрагментов жизни в целостную, смыслообразующую цепь – вот что, по Дильтею, должно составлять логическую структуру герменевтической методологии истории»[628].
Крупным методологическим направлением, ставшим оппозиционным по отношению к позитивизму, явилось неокантианство. Как новое направление в философской мысли, оно складывается в Европе с середины XIX в. Особое значение для развития методологии истории имела баденская школа этого направления, ведущими представителями которой являлись профессор Страсбургского университета Вильгельм Виндельбанд (1848-1915) и его ученик Генрих Риккерт (1863-1936). Виндельбанд свои основные идеи выразил в серии монографий по истории философии (1878-1888), в речи «История и естествознание» (1894), произнесенной им при вступлении в должность профессора (опубликована в 1904 г. России в сборнике его статей «Прелюдии»). Важнейшими трудами Риккерта, воплотившими основные принципы неокантианской методологии, стали «Предмет познания» (1892), «Границы естественнонаучного образования понятий: Логическое введение в исторические науки» (1896) (переиздано на русский язык в 1903 г.) и «Философия истории» (СПб., 1908)[629].
Виндельбанд в сравнении с позитивистами сформулировал новые науковедческие принципы, полагая, что основанием для классификации наук должен служить не предмет, а метод. Именно метод, по его мысли, характеризует специфические познавательные цели каждого типа наук. С этой точки зрения он выделил два типа наук – номотетические (от nomos – закон), целью которых является установление общих законов, и идиографические (от idios – особенный), призванные описывать события/явления. Для первого типа наук характерен генерализующий (номотетический) метод, для второго – индивидуализирующий (идиографический). Неокантианцы, кроме того, широко использовали соответствующие двум типам наук понятия – «науки о природе» и «науки о духе». Г. Риккерт, имея в виду два типа наук, вводит понятия «натура» и «культура», как объекты их изучения. Таким образом, мыслители данного направления выразили дихотомическое представление о мире, в котором «натура» и «культура» развивались по своим специфическим основаниям. Отсюда следовало, что и методологический инструментарий ученых, работавших в сферах этих наук должен существенно различаться.
Сферу изучения истории человечества Виндельбанд отнес, как не трудно догадаться, ко второму типу наук[630]. Ее особенность определялась уже самой природой человеческого бытия. В отличие от физического мира природы, воплощавшего «царство необходимости», историческая жизнь представляла «царство свободы», открытое творчеству, переменам, разнообразию и наполненное неисчерпаемым богатством единичных личностных миров. Как подчеркивала О.М. Медушевская, идеи неокантианцев содействовали «методологическому обособлению» гуманитарных наук, освобождая ученых «от диктата механистических упрощенных подходов к общественным явлениям» и помогая преодолению «упрощенности эмпирически ориентированной методологии»[631], выработанной позитивизмом.
Лидеры баденской школы полагали, что в «науках о духе» основополагающей категорией является понятие «ценность». Оно противополагалось понятию «закон». Ценность трактовалась как категория, имеющая некий абсолютный смысл. Это то, «что должно быть», то есть, некий идеал, к достижению которого стремится человек, в том числе и ученый, постигающий мир посредством познавательного инструментария. Это – ориентир, который определяет выбор человеком своей жизненной позиции, а для ученого-историка служит основой понимания прошлого. Культура, воспринимаемая неокантианцами как выражение всех сфер человеческой жизни, по их мысли, обладает способностью абсорбировать (поглощать) ценность. «Ценность» и «культура» в системе их представлений, таким образом, оказывались взаимосвязанными. Но культура имела имманентную природу, а ценность как таковая – трансцендентна. Риккерт в «Философии истории» писал: «Понятие же критерия ценности как понятие того, что должно быть, ни в коем случае не может совпадать с понятием закона, содержащем в себе то, что повсюду и всегда есть и неизбежно будет…»[632]. Характеризуя специфику исторического исследования, Риккерт подчеркивал, что объектом его изучения является «человек как социальное существо». Но имелся в виду не «человек вообще», а человек, участвующий в «реализации социальных ценностей». Размышляя о соотнесении ценностей и культуры, Риккерт завершал свою мысль: «Если процесс реализации всеобщих социальных ценностей мы назовем культурой, то тогда мы сможем сказать, что главным предметом истории является изображение частей и целого культурной жизни человека… Ценности, определяющие в истории выбор существенного, можно поэтому также назвать всеобщими культурными ценностями»[633].
А.И. Клибанов, обратившийся к анализу неокантианской методологии истории, в то время, когда в современной ему отечественной науке только начиналось возрождение интереса к «буржуазным» теориям, одним из первых отметил главное отличие неокантианства от позитивизма и значение неокантианской методологии: «Школа (баденская – Н.Алеврас) разрабатывала проблемы человека, понятого в качестве интегрального явления…, в качестве субъекта исторического процесса, человека автономного, ориентирующегося на высокие общественно полезные цели, неповторимого по своему внутреннему миру… Школа ввела понятие «культура» как совокупной духовной мощи человечества, нарастающей по ходу истории, целеполагающей и целенаправленной, созидающей, преобразующей и таким образом составляющей смысл истории»[634].
Идеи баденской школы стимулировали в последующем развитие исторической герменевтики, антропологии и других течений гуманитарной мысли, осмыслявших историю сквозь призму интереса к человеку, его духовному миру и деятельностному началу его бытия, исходящему из сферы сознания и проявляющемуся в творческом освоении и восприятии мира.
Среди философских систем начала XX в., противостоявших позитивизму, выделяется феноменология немецкого философа, профессора Геттингенского и Фрейбургского университетов Эдмунда Гуссерля (1859-1938). Одна из главных его работ – «Философия как строгая наука».[635] В ситуации начавшегося противопоставления двух ветвей знания – естественнонаучного и гуманитарного – классик феноменологии, как подчеркивает О.М. Медушевская, «обосновал идею единства науки, необходимость специального развития особого учения о научных методах, о ее логике»[636]. Он разделял тезис о специфике двух типов наук – о природе и об обществе – но полагал, что существуют общенаучные теоретические основания и принципы, опирающиеся на реальные свойства явлений. Они лежат в основе методологий различных областей знания. В связи с этим он писал, полемизируя с неокантианцами: «В действительности же нам необходимо и то, и другое: исследования по теории науки, касающиеся в одинаковой степени всех наук, и, как дополнение к ним, особые исследования, относящиеся к теории и методу отдельных наук и направленные на изучение особенности последних»[637]. С позиций своей философии он заявлял, что предмет познания не существует вне направленного на него сознания субъекта. Такой подход близок по ряду параметров идеям философии жизни и неокантианству, поскольку и в том и другом случае подразумевается, что познающий (субъект познания) открывает мир (объект познания) через субъективный опыт. Но Э. Гуссерлю «важна не эмпирическая данность объекта (как для позитивизма) и не познавательная деятельность субъекта, в сознании которого возникает цельность, отсутствующая в тех фрагментах реальности, которые он переживает в своем сознании (как для неокантианской философии). Для феноменолога импульс должен исходить от объекта, и главное внимание данная философская парадигма придает проблеме взаимодействия, предметного мышления, осмысления свойств объекта в познавательной деятельности исследователя», – поясняет О.М. Медушевская[638].
Не раз, подчеркивая смысл толкования феноменологии Гуссерля в сравнении с позитивизмом и неокантианством, О.М. Медушевская утверждает: «В отличие от позитивистского подхода, принимающего фрагмент реальности (объект) как непосредственную эмпирическую данность, феноменологический подход обращен к анализу самого феномена взаимодействия субъекта с познаваемым объектом. Сознание обращено не столько внутрь себя (как в неокантианстве, когда, например, история рассматривается как воспроизведение прошлого опыта в сознании историка), сколько к реальности объекта»[639]. Для Э. Гуссерля значимость приобретают интуиция, личные переживания субъекта, при помощи которых он направляет собственное сознание на познаваемый объект. Но главное для него – создание знания, которое соединяет понимание и объяснение, анализ и интуицию. Его труды в начале XX в. были переведены на русский язык, а идеи его философии разделялись многими российскими мыслителями – А.И. Введенским, В.И. Вернадским, И.М. Гревсом, Н.О. Лосским, А.С. Лаппо-Данилевским и др.
В европейской культуре процесс оформления методологии истории в отдельную дисциплину, начавшись еще в XVI-XVII вв., завершается к рубежу XIX XX столетий[640]. В российской историографии, как считают историографы, несмотря на интерес к методологическим аспектам исторического знания, проявившийся еще в первой половине XIX в., «цельного изложения теории и методологии истории не существовало» до 90-х гг. XIX в.[641].
Представленная в конце XIX в. трудами русских историков-позитивистов, традиция методологического осмысления истории в начале XX в. претерпевает трансформацию, устремляясь к переосмыслению идей немецкой классической философии, в частности, И. Канта[642]. Этот процесс в России являлся реакцией на оформление неокантианского направления на Западе с характерным лозунгом-манифестом «Назад к Канту». В России идеи неокантианства стали распространяться в 1870-е гг., а в наиболее оформившемся виде русское неокантианство предстает в трудах философов – А.И. Введенского и И.И. Лапшина – создателей так называемого «академического неокантианства». Один из его основателей – Александр Иванович Введенский, окончивший философский факультет Петербургского университета и прошедший стажировку в Гейдельбергском университете, в 1888 г. защищает магистерскую диссертацию, написанную с позиций этого философского течения. Данный факт особо интересен для нас в связи с распространенным выводом о том, что «единственную законченную модель исторического знания, основанную на неокантианской философии истории, сформулировал А.С. Лаппо-Данилевский»[643], также выпускник этого университета, работавший в конце 1880-х гг. над своей магистерской диссертацией по истории. Волна интереса к новой философской системе охватывала широкие круги интеллектуалов, представлявших различные сферы науки и культуры, и, прежде всего из петербургского круга, что зафиксировал в конце XIX в. «Вестник Европы»: «… В Петербургском университете, по-видимому, привьется критическая философия, признающая своим родоначальником И. Канта»[644].
По мысли О.В. Синицына, неокантианство в России «представляло собой попытку приспособить учение И. Канта к новым историческим условиям, преследуя при этом цель, с одной стороны противопоставить «очищенный» кантовский идеализм материализму (марксизму) и позитивизму, а с другой – использовать его также в качестве политической доктрины российской интеллигенции»[645].
Отмеченный процесс в русской философской и обществоведческой среде, начавшись с критики позитивизма, практически совпадал с аналогичным движением в европейской науке. Однако масштабы критического переосмысления позитивизма были более скромными. Значимым и первым его выражением стал сборник статей под редакцией приверженца неокантианской философии – П.И. Новгородцева – «Проблемы идеализма» (М., 1902), опубликованного в издательстве Московского психологического общества. В нем были представлены статьи видных российских идеологов либерализма – С. Булгакова, Н. Бердяева, Е. Трубецкого, С.Франка. Историков в нем представлял А.С. Лаппо-Данилевский, выступивший с объемной статьей «Основные принципы социологической доктрины О. Конта»[646], признанной современниками одной из лучших в этом издании. Лаппо-Данилевский последовательно раскрыл ограниченность философско-позитивистской системы Конта, интерпретируя его утверждения о тождественности социальных и естественных законов как выражение догматизма и «грубого реализма». Историк полагал необходимым усовершенствовать доктрину позитивизма посредством применения психологии к объяснению социальных фактов. Необоснованным он считал и контовские утверждения о всеобщем значении и постоянстве социальных законов. Он отверг, утверждаемую позитивистами, возможность объяснить человеческую жизнь действием механических процессов, критиковал Конта за «пренебрежительное отношение к психологии», имея в виду психологию как «науку, изучающую явления индивидуального сознания»[647].
Статья А.С. Лаппо-Данилевского в его творческой биографии явилась обозначением завершения его поворота к поиску иной методологии истории, начавшегося, вероятно, с 1890-х гг.[648]. Среди историков – единомышленников Лаппо-Данилевского по критике позитивизма, выступивших в рамках различных идеалистических методологических систем, можно назвать В.М. Хвостова, М.М. Хвостова, Р.Ю. Виппера, Л.П. Карсавина, С.А. Франка, Г.Г. Шпета. Однако самым фундаментальным трудом, выполненным в новой методологической традиции, остается книга (издание в 2-х вып., 1910-1913 гг.) и лежащий в ее основе курс лекций Лаппо-Данилевского «Методология истории»[649].
Следует в данном случае специально подчеркнуть, ссылаясь на О.М. Медушевскую, что Лаппо-Данилевский основывал свою методологию не только на идеях неокантианства. Более того, она доказывает: Лаппо-Данилевский «не был сторонником альтернативного противопоставления наук о природе и наук о культуре по их методу. Напротив, он проводит весьма последовательно мысль о синтезе, о применении к феноменам культуры обоих типов методов, – в одном случае рассматривающих их типологию, а в другом – выявляющих их индивидуальные, идеографические черты»[650]. Этим самым подчеркивается, что в построениях Лаппо-Данилевского нашли глубокое понимание и развитие идеи философии Э. Гуссерля; оригинальность же его методологии – в соединении идей неокантианства, герменевтики и феноменологического подхода[651].
Нельзя не заметить, что в общем пространстве русской исторической науки методологического единства не было. Это обстоятельство, с одной стороны, являлось выражением кризиса исторической науки, проявлявшегося, прежде всего, в теоретико-методологической области и, в частности, позитивистской методологии. С другой стороны, формирование несовпадающих методологий становилось одной из предпосылок выхода из научного кризиса, формирования альтернатив в поисках приемлемых для различных ученых иных методологий исторического познания, а также появления в сообществе русских историков научных школ, базирующихся на не совпадавших теоретико-методологических основаниях.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 92 | Нарушение авторских прав