Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

НА СВОБОДЕ 3 страница

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

Более сложного организма чем тюрьма не знаю. Операм там спать некогда. Выходных нет, всё по числам. Вот по делу идут пять или десять человек. Когда один, как я, то мороки нет, а вот этих так нужно рассадить, чтобы они друг с другом до суда нигде не встретились. А из камеры вызовы бывают – и на свидание, и к следователю, и в баню, и просто к оперу или к начальнику, или постричься, или к врачу. Довольно часто идёт тасовка контингента по причинам, ведомым только «кумовьям» и «подкумкам». А у тех своя задача – кого куда посадить, выяснить, если где что не раскрыто, что где готовится. Держи ухо востро, грешник!

Этапы идут и идут со всего Союза, и всех надо принять, расписать, поставить на довольствие, помнить, куда этого при­бывшего осуждённого отправлять, кто его заказал, и заранее вывести, помыть, если было какое наказание, то всё ему в дело внести, вернуть сданные в камеру хранения вещи, отнять что давали здесь, до книги и ложки, выдать отъезжающему паёк на столько дней, каков путь. Если положили в больничку, то и это всё где-то должно быть отмечено. Каждого обыскать, взятое разделить, выдать всё заново: матрац, одеяло и подушку. Где-то ничего этого не дают, но в Барнауле дают, а то и простыни с наволочками. Раз в десять дней подходят к двери, стучат и кри­чат: приготовьте бельё. Потом собирают. Что сдал – получишь на другой день или даже в этот. Кто хочет личное бельё сдать –простирают, принесут. Кого мыли в ду v ше, то снова через неделю, точно. Допустим, ты приехал утром в понедельник, тебя помыли в душе и в камеру, а этим очередь идти в душ в этот день. Снова мойся. И если тебя в этот же день отправлять по этапу, то снова помоют. Мыла дадут с пол-спичечного коробка, и в камеру дадут для стирки четверть куска на брата – стирай.

Можно три раза в месяц покупать всего на десять рублей в отоварке. И никогда не ошибутся, осталось у тебя на этот месяц ещё что брать или ты израсходовал всё.

Вызвали человека или к следователю, или к врачу, или на сви­дание – увели, и в это же время за ним прислали: нужен в другое место. Мигом найдут. Из прогулочного дворика – прямо в руки прокурора по надзору Краснопёрова, как было со мной 3 марта...

21 февраля приходит с суда Владимир Митрофанович и говорит: «А я сегодня тебе привет привёз». – «От кого же?» – «Когда меня вывели, то у нашей камеры стоял старик, его вели в “стакан”. Он шёл этапом из Москвы. Я спросил, по какой он статье. Он сказал, что по 190-1. Тогда я ему сказал, что со мной в ка­мере тоже сидит человек, по этой статье». – «А за что?» – «Да “Архипелаг ГУЛАГ” распространял». – «А я Солженицыну помогал материал собирать. Меня исключили из Союза писателей, а сейчас везут в ссылку куда-то. Я писал заявление, чтобы направили к жене, она ссылку в Усть-Кане, в Горном Алтае отбывает – Зоя Александровна Крахмальникова. Она выпускала журнал “Надежда”. Может быть, меня к ней отправят? Я тут три дня пробыл, а эта­пом иду уже третий месяц. Хорошо побыл в Барнауле, сразу же поместили в санчасть, чтобы поправился. Как на курорте отдох­нул».

Я писал на одном листке тетрадном: «Ко всем, кто хочет обратиться к Богу» – краткое содержание того, что нужно знать для покаяния и примирения со Христом. Написал и дал Сиверу око­ло пяти листков, чтобы он раздал своим подельникам. Так этот Феликс Светов попросил себе и жене. Когда же главный опер тюрь­мы подполковник Бражников принёс сданные ему кем-то три-четы­ре таких листка, кричал на меня, обещал 10 суток карцера, то Сивер сильно забеспокоился, чтобы я не подумал на него, что он сдал мою продукцию, заложил меня.

Когда выходили на прогулку,и я на каждом повороте лестнич­ного марша крестился, и впереди себя крестил, то охранники как-то спросили Сивера: «Весело тебе теперь с новым сокамерником?» – «Да я с ним скоро разговаривать разучусь, – отвечает он. – Он же целыми днями молится или ходит!»

А я нахаживал до 10 и более километров по камере ежедневно – замеряли люди.

Когда же я не перестал молиться, а Сивер страшно был взвол­нован, бесы мутили его прежними грехами, то он стал писать прошение, чтобы его опер вызвал на приём. Пишет, да от меня таится. А писал, как потом сказал, чтобы убрали его от меня, то есть почти бежать хотел. Отдал заявление и почти в ту же минуту, когда заяв­ление ещё и не дошло по адресу, открыли дверь, и рослый муж­чина в добротном пальто вошёл в камеру. Это случилось 24 фев­раля 1986 года. Сивер тотчас начал допрос: фамилия, почему ушёл из той камеры? Оказалось, что этот бежал от тех, кто бил его там компанией. Говорит, что вызвал его опер и сказал: «Я тебя к попу посажу, там спокойно». Когда же назвался он – Лозин Анатолий Максимович, то Сивер стал такие данные выкладывать ему про него, что тот только хлопал глазами. «Ты учился в Москве, кандидат наук, преподаватель второй группы космонавтов...» – хоть досье заводи... Потом Сивер рассказал, что жена этого «космонавта», как мы его звали иногда «академиком», или кандидатом, приезжала на отдых к Сиверу, и с каким ушлым Соболевым она там поправлялась от домашней сутолоки на свежем воздухе. А из-за этого соперника теперь «космонавт» и приземлился на нижнюю шконку, побил его крепко за жену, застав его при своих обязанностях, вместо него, законного мужа.

И все их разговоры в течение двух месяцев шли по подобной тематике. Лозин был осуждён на два года общего режима 23 апреля. Разговоры были только о пьянке и о «бабах». Ничего духовного, никаких проблесков. У одного 26, у другого 18 лет стажа коммунистичес­кой партии. И обоих ещё пока не исключили. Лозин про космонав­тов всё рассказывает, про генералов, про маршалов авиации, а Сивер про первых секретарей райкомов, крайкомов, исполкомов, про тех, с кем пил, ел. И ни одной живой, духовной личности у Сивера.

Хотя Лозин и указал среди знакомых космонавтов таких, с кем бы хотелось поговорить при случае.

Некоторые фразы из Евангелия и из святых отцов Анатолий Максимович записывает. Дал ему бумажку, ручку – своего-то у него ничего нет. Это не то, что Сивер, – у того всего полно, три носильщика нужны. Когда-то «космонавт» жил на 700-800 руб. в месяц, сейчас не то...

Идёт смена. Слышно, как в соседних камерах дальнобойными матами с начинкой полощут. Где-то не встают со шконки при вхо­де «контролёров», где-то не убрали мусор... Отворяют к нам... Тихо, спокойно, поздоровались. «А этих хоть и не проверяй, всегда у них чистота!» Ни матов тебе, ни криков, иногда и дверь не откроют, через глазок посчитают: трое. Как-то стали мы выговаривать проверяющим: что же это вы не заходите к нам, за людей нас не считаете?» А Сивер встал в угол вплотную к стенке у двери – его не видно, пришлось открывать. «А я здесь!» – «Да куда ты денешься...».

Пока дверь открыта, пока считают, пока жалобы наши примут, – смотри внимательно: кто-то по коридору пройдет, кто-то тебя – лепись ближе к двери.

Всё же мне было легче, «малолитражка» спасала (маленькая камера), и ребята берегли меня. Сивер курит – сядет на возвышение, где клозет вбетонирован. А без него стало ещё лучше даже, хоть он и пугал, что когда он уйдёт, то никто так не будет беречься, где курить. А без него новый Володя приучил всех к такому порядку: прежде чем прикурить, встать на парашу, и руку с зажжённой спичкой поднести к решётке, и, если туда тянет, там и курят. Дуют туда, а когда не сосут зловон­ную пакость, то руку держат близ решётки, и туда всю мерзость уносит. А если не тянет – тогда к окну, и в хате было так, как будто курящих и не было. Узнала про это охранница одна, вызвала кого-то, захлопнула на задвижку с той стороны эту дыр­ку у радио.

Моем иногда несколько раз в день, воздух сравнительно чист, самим приятно. В тапочках ходим. А когда идём на прогулку, случается увидеть, что делается в больших камерах. В три этажа, дым коромыслом. Не дай, Бог...

Когда я молюсь, то случается, что новенькая «дежурненькая» из «дубачек» долго смотрит в глазок, потом откроет «кормушку» и кричит в ночи: «Дядя, а дядя... дядя, а дядя!» А я молюсь. Тогда мои сокамерники повернутся к ней: «Чего орешь? Он же не ответит, видишь, молится, закрой кормушку, макака. Находятся же такие бестолковые!»

Чтобы мне удобно было стоять, ноги бы не мёрзли от бе­тонного пола на молитве – кладу валенок, и стою на нём. А потом так же применял сапог. Входит начальник по режиму подполковник Клименко А.И., осмотрел всё: в камере чисто, койки заправлены. Увидел под столом мой сапог: «Почему сапог один стоит?» – «Молюсь я на нем, а то от полу холодно». – «Меня это не касается. Чтобы оба сапога вместе стояли!» Повернулся к выходу. Попутно календарь-бегунок сорвал со стены, свита за ним... Мужа с женой, детьми разлучили, и всё ладно, а сапог от сапога заскучал – соедини, свидание сапогу сделай! То ли специально выбирают таких на должности по режиму, или они вовсе и не такие, да должность их так исковеркала?

Не раз был на беседе с начальником тюрьмы Соломиным Александром Семёновичем. Отец родной – а полковник. Побеседует, и утешит, и что можно сделать – всё сделает и тотчас же. Когда меня в 1980 году вызвали после ареста и доставки в тюрьму к Соломину, он выслушал всё, сидит, спокойно так улыбается: «Да ты не расстраивайся...». Потом достал книгу, Уголовный кодекс: надо посмотреть твою статью, не было у меня таких ещё. «О, да статья у тебя легкая, всего до трёх лет, а то ещё, может быть, и отпустят». Спросил меня тогда Соломин, как спа­лось, не мешают ли. Я сказал, что кто-то несколько раз в ночи взывал ко мне: «Вставай, молись, чего спишь!» А простыни не дали, и ни у кого их нет, и кружка старая. Он тут же взял со стола алюминиевую кружку, постучал по батарее, и тотчас явилась завхоз. Он ей: «Ты хоть маленько делай различие, кто перед тобой! Ну и что, что ни у кого нет простыней. Они же жгут их, а этот разве жгёт? Сейчас же выдай!» Тотчас дали всё, но потом она ехидно так меня спрашивала при встрече: «Ну, как ваше драгоценное здоровье?» А того солдата, который кричал, нашли и убрали. Об этом, хотя я уже и говорил, да приятно ещё раз о хорошем человеке поговорить, повторюсь в сладость.

С Соломиным встретились у мемориала как-то. Разулыбался, как самый близкий человек. Я был с товарищем и говорю: бывший начальник тюрьмы. Похвалился им. Но он, высокий и стройный, крупный весь, так приложил палец к губам: тшь. «Ты, родной мой, про это вслух не говори, не надо». И по телефону все эти годы мы с ним переговаривались очень задушевно. Теперь он уже отошёл в путь всей земли, с женой иногда перезваниваемся. Так вот... А слова о Боге принесли ему много хорошего, и он, жена говорит, по-христиански помер. АЛозин, потом уже узнал, отсидел, вернулся, жил в общежитии, запил, и повесился. Сивер же вернулся, был снова директором и помер от рака, курил по две пачки в день. После освобождения он к нам и в деревню приезжал со своей женой Ниной Ивановной не раз, и мы у него были в Мамонтово. Очень был дельный, деловой, но жил только этой временной жизнью. Иногда говорил мне: плохо ты о мне молишься, вот опять вторую пачку за день доканчиваю. Сгорел в дыму никотиновом. Как-то на прогулке знакомый охранник Лобанов Иван Вл. дал мне три листочка березы. (Очень хороший и душевный был старшина этот, охранник. Потом я к нему на дом ходил. Он умер. в январе 2002 г.) Так я и пронёс их через все этапы, и вернулся с ними... Внизу дворика есть амбразуры для выброса снега и стока воды, вот туда наклонишься и, бывает, что-нибудь увидишь: то где-то автобус едет, то человек пройдёт. А были и такие, кто своих видел. Такого счастья удостоился и я, увидел Наденьку вдали, дал ей знать о себе, высунул руку с майкой в дыру внизу.

Лучшей прогулочной площадки, чем в Барнауле, нигде не ви­дел. Тут и воздух лучше – всё же в лесу.

Разговор запрещённый постоянно ведётся. А то кто и на полную мощность вопит: «Я здесь!» Ходят поверху и понизу охранники, а кто из крикунов – сразу в карцер, а там вообще на весь срок карцера нет прогулки. Молчи, люби дисциплину. Охранники любили стоять возле нашей «кельи», слушать свидетельство. А то и отворят, слушают. Многим давал календарь, от руки написанный: когда посты, когда Пасха, до 2 000 года писал, на память знал. И ни один листик с праздниками никто не передал начальству – никому это не страшно. А написанные от руки мною листики с краткой информацией о душе и о спасении, почти половина попала к Бражникову. Иногда из прогулочных двориков 13-ых и 15-ых видел крест на Покровском храме, и просился в эти дворики. Пускали иногда, но тут тоже неудобства: двориков много и вывод всех по порядку, а тут тебя отдельно выводи не в очередь. А всё это пишется: где ты был и почему не по порядку. Но несколько раз смилостивились и отводили – гляди, батя, молись, да и за нас поклонись. А когда я написал заявление на прогулку и стали выводить по часу, то начали загонять нашу камеру в 20-ый дворик, у которого вообще нет окошечка для снега, а значит, и ничего мы не увидим. И не по порядку водили нас туда, а по сердцу дубацкому. «Переморщимся», как говорил отец Александр Пивоваров, отсидевший срок за распространение религиозной литературы... А потом завели опять в тот, где храм видно. И когда подошли: «Выходите, прогулка окончилась!» – «Так часа же нет, я по солнцу определяю!» – «Мы тебе разрешили на церковь посмотреть, а ты... Ну иди же, мы тебя ещё заведём в этот прогулочный дворик». «Переморщимся». Всё же храм видел.

А пока ты на прогулке, в камере идёт «шмон» – проверка. Всё навыверт, всё растребушат. И сколько у меня бумаг было, все на виду – все посмотрят, а ничего, ни листка не тронут. Молодцы.

Написал я заявление о прогулке, как бы жалобу, что по уставу положено один час быть на свежем воздухе, а нас только выведут, и уже минут через двадцать заводят. А у меня с лёгкими непорядок. Прошу давать один час, как оговорено в правилах для узников. Потом это заявление, отданное офицеру, возвратили мне со словами: «Не нужно давать ход этому заявлению, мы будем вас выводить на час».

Это уникальный случай. Потому что дело моё было на контроле в КГБ, и они опасались, что от меня будет утечка об этой неисправности, и им это не к награде.

Это заявление я на столе клал, а они его читали и не могли изъять. Вначале это заявление буквально ошеломило их, может быть даже наглостью показалось. Тут ведь человек вовсе бесправен, делай что хочешь с ним – и вдруг какое-то искание законов! Они сначала моё уже возвращённое капитаном заявление забрали, когда мы были на про­гулке, но я тут же постучал в «кормушку», подошла дежурная, через неё вызвал корпусного, и стал требовать это заявление. Он говорит: «Но ведь вам дали положительный ответ, оно и не нужно вам». Тогда я стал писать снова такое же заявление, и решил каждый день оставлять на столе новое. Написал три вместо одного похищенного. Слышу – в глазок подглядывают. Потом подзывают, отдают помятое. Видно, что его всем дали почитать, и потом уже все знали, что мне надо дать погулять час. Если новый кто был в охране, пытался вывести раньше часа, – открывал дверь прогулочного дворика и упрашивал, но мы стояли намертво. Они, ругнувшись, запирали с грохотом двери, но материться прямо на меня опасались, такого нигде не было. Нельзя. Но и мне надо было вести себя подобающе, не давая повода ищущим повода.

Где-то день начинается беспокойством о транспорте: сесть бы. Тут эта забота не возникает – ты уже сидишь. Лежишь ли, ходишь ли – всё равно сидишь в тюрьме. Тут иное исчисление времени: уже не до отпуска считаешь, не от рождения, а от ареста. «Сколько?» – спросит кто-то, и ты знаешь, что это о твоём сроке.

Где-то забота – чем кормить детей, где взять хлеба... Здесь этого нет, забота такая отсутствует. Тебя накормят с не­мецкой точностью, меню расписано на неделю вперёд, граммы разнаряжены, осталось только их разворовать, а жижку зэкам разлить. Осмотрев вcё, ознакомившись со всем, решили, что мы здесь уже при коммунизме живём. Вот оно, светлое будущее: всегда свет, даже ночью не тушится.

9 апреля у меня кончилась санкция на арест, на содержание под стражей. Пишу заявление, что не имеют права держать меня больше, если не предъявят обвинение. Ответа нет. Посоветова­лись, распределили роли. Сейчас утром, в восемь часов, новая смена будет с офицером принимать вахту, будут заходить в каме­ру. Я заранее приготовил всё, оделся, надел через плечо сумки, под мышку – папку с бумагами, застегнулся, надел шапку. Проверяющий, кто будет дежурным, входят с карандашом и бума­гой, чтобы счёт произвести, а офицер иногда в коридоре стоит, иногда в дверях. Заключённые обязаны выстроиться, и дежурный по камере из зэков же доложит, сколько человек в камере. Сивер и Лозин будут сидеть на койках, и когда те войдут, то им, охранникам, надо будет заглянуть дальше, – что же они сидят? А я в это время выйду в коридор и скажу: «Я пошёл домой». А они: «Ты там нашим привет передавай, ты уж не забывай нас». Только бы на пороге никто не стоял.

Вот всё ближе проверка. Скрипит, открывают двери, входят. Я уже одетый, сумки на мне связанные, через плечо, полная эки­пировка. Когда они шагнули, как и было задумано, в камеру, я быстро вышел в коридор и пошёл. Они вначале опешили, потом закричали: «Стой, куда же ты?». Остановился, чтобы видели меня сокамерники, и разговариваю не с охранниками – с ними уже всё понятно, они мне не нужны, а слушаю наказы ребят. Из ком­наты, где принимает спецчасть, выскочил седой капитан, бежит: «В чём дело? Ты куда это, Лапкин?» – «Как куда, домой! Санкция на меня кончилась, сегодня уже третий день зря сижу. Ни в одной стране без санкции держать не могут, не попирайте мои демокра­тические права. А то, видишь, запёрли, жди тут утра! Я пошёл, не мешайте, откройте там двери на лестницу». – «Нет, так нельзя», – говорит капитан, а сам мне дорогу загораживает телом, и эти уже окружили меня, но не трогают. Разговариваем уже в коридоре.

«Не имеете права держать, я человек свободный. На меня была санкция на три месяца. Всё, я отбыл, теперь иду домой». – «Нет, мы доложим, обязательно, но пока мы не получили бумагу отпустить, мы не можем, так нельзя... Уж подождите до обеда, мы разрешим всё...». – «Ну, уж если до обеда... – я нехотя повернул. – Тогда и раздеваться не сто v ит, я так подожду».

Ушли, заперли камеру. Мои компаньоны до конца серьёзные мины делали, а тут схватились за животы. Ну, живая картина, комедия, да и только! Всё же в нашей серости и это развлечение.

Когда лучик солнца проникал в камеру через отогнутую железную полосу жалюзи за решёткой, то я брал своё пальто, залезал на пустую шконку над своей, на второй этаж, и читал мелко написанный Новый Завет с Псалтирью. При камерном свете сильно повредил глаза, и едва видел. Однажды, когда луч солнца уже заглянул к нам, я вспрыгнул на кровать, сел, читаю Послание к Римлянам, и вдруг в глазок кто-то кричит: «Лапкин, без вещей на выход!» Соскочил, припрятал Евангелие, обулся в свои сапоги, костюм драный надел. Куда же это?

Выводит одна женщина, прозванная «Эльза Кох» (палач в фашистском лагере), настолько она въедлива, так и норовит от­нять что-то, когда выводит на допросы. Но я решил, что и она может быть иной, и как-то немного ей сказал о Боге, потом списал все религиозные праздники, и она не раз пропускала меня от следователя не обыскивая, и я приносил то луковку, то орешки, то мёд для сердца. Да воздаст Господь милостями и следователю Владимиру Кузьмичу, и этой женщине, так ласково со мной обхо­дившейся! Когда меня осудили, она сочувственно говорила: «Это немного».

И вот иду, кашляю: жестоко простудился, более даже не в КПЗ, а уже на прогуле в тюрьме – организм-то уже отвык от мороза. Захожу, а там мама моя сидит. Поговорили о всём, поплакали. Она и говорит: «Ты, сынок, знал, куда и зачем шёл, так что неси, ты за Христа страдаешь!..» И говорит тихо, и рукой мажет иногда: у всех, у всех всё отняли... Мама моя милая, как ты спешила сюда, сколько ты перелетела преград, как ты всё это вытерпе­ла... Держу её за руку и плачу, думаю, что больше не увижу никогда. А виноват-то как я перед вами, если бы ты знала. У всех прошу извинения, у всех. Принесла термос с горячим чаем, с малиной. И пить не хочу, и пью, и уходить не хочу, а ухо­дить надо... После, когда бы ни увидел солнышко, – это привет от мамы моей милой, от солнышка моего.

Если бы возможно было хотя бы своих видеть, или иногда встречаться, как во времена Апостола Павла... Приходили к нему, он с ними беседовал, приносили что нужно, относили письма – никакой цензуры. До чего же непрочно всё, что ныне. Так боятся все, как бы где, кто бы чего не узнал; и душат всё, давят, обыскивают... Ложь боится света. Всякий делающий правду идёт к свету. Дети тьмы, власть тьмы, ваше время... Всё ищут, щупают, иногда отбирают то, что десять раз оставляли. Потом жалеешь, что мог бы и спрятать куда, где не их умом искать. Да ведь кто же знал, лиходеи они и есть, звери. Ругаются зэки, плавится злоба, растекается по «нулёвкам» и «стаканам», виснет на охране – та ещё более лютует.

Сколько верующих сидит за проповедь, за истинное свидетель­ство, за Слово Божие, за печатание книг... Тюрьма – это большая школа, особенно для начальствующих, для власть предержащих. Тюрьма – не го v ре; го v ре – когда этот урок не впрок. Но, ах, как тяжела эта бурса, как хорошо на воле, как ласково глядят на нас во сне родные, близкие... Если бы был совсем уж оскотинен, чего так хочется врагу душ человеческих, то и переживаний никаких – поел, лежи, спи, никаких дум. А то ведь нет, тут и ребёнок кричит, и звук грома тревожит, и запах полыни, и веш­ние ливни – это в каждой клетке тела... Никогда бы, кажется, так не понял, что такое жизнь пустынников. Какие же они были великие, какие нездешние, какие могучие и сильные духом! И насколько же я слаб! Умел бы я молиться, как они – раздвинул бы и стены, и время, и небо сошло бы на жаждущих.

Припоминаешь всякую работу дома... Была и грязная когда-то, и тяжелая. В детстве не хотелось возиться, – пелёнки по­лоскать, кизяки делать, в огороде полоть и другое. А тут всё это видишь, как благо ушедшее – вот бы когда ещё повторилось! Ну и что, если когда дрова пилили, то вымокли, или были гряз­ные, когда уголь носили – зато потом умылись, снова все вме­сте были. К каждому можно подойти, обнять, сказать – все свои. Любое дело можно обсоветовать, к любому можно подойти, можно в дождь выйти и вымокнуть, можно просто в мороз стоять под деревом и мёрзнуть – и никто тебя не ударит, не закричит. Благо-то какое! Какое счастье во всём есть! Какой же я счастливый был...

Не зря я любил, чтобы у меня было много хлеба, и когда учился в техникуме, то кирпичей по 16 покупал. Ни о какой пище не думаю, а хлеба не хватало в тюрьме, в лагере – так бы и поел хлебушка...

Слышно, как во дворе тюрьмы «хозбандиты» из хозбригады что-то делают: на крышу асфальт носят, шумят... Хорошо там на солнце; там воздух, вечером можно звёздочку увидеть. Те, кто там ходят – они счастливее нас. Прошусь у начальника тюрьмы, пишу заявления, чтобы оставили после осуждения работать здесь в тюрьме. – «Только после осуждения». Когда осудили, началь­ник тюрьмы снова принял, и скажет: за тобой так следят, ты кому скажешь что-нибудь, а если что, не дай Бог, случится, то кто будет отвечать?

Берегут меня, хранят, блюдут. Всем желаю спасения, говорю о Христе. «Да мы не против. Кому какое дело, хошь верь, хошь не верь. У меня вот жена на Пасху, хотя и не скажет, что веру­ющая, а тоже куличи печёт, яйца красит. У нас же свобода».

Вызов к следователю – это тоже развлечение: всё же что-то увидишь, заглянешь куда. Пока идёшь, пока отпирают камеру, ты голову повернёшь – ещё моменты радости, лови, запечатлевай. Случается, что стражник что-то спросит, а то и замедлит от­крыть – это уже как выходной. Идут в душ, на следствие – не взирая на запреты, успевают говорить, о новостях узнать, и если зазевается «дубак», то шоры с глазка в сторону – и погля­деть в чужую камеру, увидеть кого, может даже того, кого ищешь столько времени безуспешно. Раз – по шее, два – пинком: охранник не зря инструкцию проходил, знает самое действенное воспитание. А говорить этому быдлу что пользы? Длинным камерным ключом – торцом под ребро: знай, запоминай, в камере залижешь.

Ведут меня. Вот та камера, где сидел, где тосковал в 1980 году. «Разрешите заглянуть, я тут сидел». – «Да всё так же, как и в 112-й... Ну, посмотри». Взглянул – так и обожгло прош­лым. Нет, ныне легче, опыт не отнимешь. Тоски той уже нет, всё не так.

Когда уходил в тюрьму, то сказал, чтобы денег мне не по­сылали, мне и так всего там хватит. Потом пожалел об этих словах, и сколько положил сил, чтобы своим сообщить, чтобы денег выслали. Отоварка идёт, имеешь чек – подходи, не имеешь – грызи воспоминания, тебе же крошек со стола не достанется, совестливый. В бумажке у отоварки то, что можно купить. Бывает, что и ручка, и стержень, и бумага, в косую линейку тетради.

Нет бумаги, писать нечем. Сивер дал один стержень, достал бумаги писчей, и 8 февраля 1986 года я начал переписывать Псал­тирь. Думаю, поднатужусь, как-нибудь перепишу покрупнее, и потом смогу читать на молитве. Пишу, дело идёт быстро.

Пишу не подряд, а так, чтобы на один лист без остатка входил псалом. Знаю, что на одну сторону листа бумаги входит примерно 15 стихов; исписал стержень, а рыбак больше и не даёт – уже у нас раздор вышел: «Я думал, что ты путное будешь писать, голых баб рисовать, а ты что попало, свою Библию...». Так и не дал больше. Потом выпросил у продавца, дала, только через несколько отоварок, дала и сказала: «Помолись за меня».

Бумаги нет. Стихи пишу на чём попало, на полях газет.

Но вот сокамерник мой знатный много бумаги стащил где-то, где резали для кульков. Из них наделал по размеру – и снова в путь. Пишу целыми днями, крупно. Так и храню этот труд, и дома ещё молюсь по нему. Так когда мой брат Иоаким был в армии, я ему переписал Псалтирь на открытки, с наклеенными листочками, все 150 псалмов, на русском, на понятном. Потом следователь принёс, и я уже не бедствовал ни бумагой, ни пастой, и 13 апреля окончил Псалтирь. Удобно-то как – молись, читай.

Начал Евангелие от Матфея – переписал крупно. Потом из всех Евангелий воскресное, Акафист Пресвятой Троице благодарственный. Из молитвослова всё, что можно было. Около 27 тетрадей по 18 листов, в каждую клетку исписал мелко. И по камерам сколько отдал переписанного! Время есть, и польза есть.

Помог следователю разложить материал на дореволюционный и послереволюционный. Помог, а он вторую половину всю мне в обвинение поставил.

О чём допрос? Кто читал – этого не спрашивают, я ли тем людям дал – тоже лишнее вызнавать. На первых же допросах сказал: кто будет доказывать, что я давал, – значит, так оно и есть. Если это будут верующие – они не солгут. Но вот пошли показания, в которых уже не всё ясно, сумерки. Начал я вопросы задавать. Бьюсь – содержание книг доказать, что не клеветническое – а этого-то и не хотят знать. Потом думаю: терять время не нужно. Пока следователь сидит, перебирает книги, план допроса Лапкина просматривает по пунктам, я быстро выписываю из книг что мне надо, так и идёт. Как человек мой следователь был далеко не худший, и, думаю, что его подбирали, на все стороны наклоняя – и чтобы не был хулиганом, и как иные следователи не склонен к мордобитию, и чтобы не налегал на материалистические доводы, то есть на маты. Он вёл себя корректно, ничем не хуже Пичугова в I980 году. Претензий к следова­телю нет. По молитвам святых.

Это как человек. Но как следователя, представителя закона, судьбу гражданина страны решающего, – если по статье закона, то и судью, и прокурора по закону Моисееву нyжнo немедленно арестовать и судить, и уж никак не меньше, как два с половиной года общего режима дать всем, «за то, что он умышлял сделать брату своему, итак истреби зло из среды себя» – Втор. 19:19, «лжесвидетель не останется не наказанным, и кто говорит ложь, не спасётся» – Притч. 19:5.

Много Библий, Златоустов – пробуждение, радость. Врагу тошно. Нужно прекратить, арестовать. Вызывают в отдельную организацию следователя, уже подобранного – и задание, партий­ное поручение. Он смотрит: ничего нет. Допустим, что следова­тель не горлохват, не сгорел на работе за все годы своего су­действа (был судьёй) и годы расследования чужих жизней. Кому непонятно, что вреда от Рагозина и от Ярла Пейсти не было, и быть никогда не может?

Или две строчки стиха, прочитанного якобы мной ещё в 1980 году, о чём никто, кроме двух-трёх человек, будто бы прослушавших этот стих, и не помнит. И вдруг вспомнить, с важным видом чи­тать на суде, держать массу людей, заседателей, когда людей на заводах не хватает, когда масса нераскрытых преступлений в городе и в стране... Сколько стражников – по 8-12 и более сол­дат охраняют, возят меня! Гоголя нет описать это!

Мне видится просто, как сидел Курьят в органах, как мор­щился. Но на меня он, во всяком случае, не жал после того, как я ему в письменном виде представил отказ давать показания о расстрелянных священниках, епископах. Он тогда встал в след­ственном кабинете, подошёл к окну, постоял сказал: «Да! Эх, Курьят, Курьят, что тебе теперь скажут? Не смог дело до конца довести...». Потом спросил: «А почему тогда, в восьмидеся­том году вы не отказались отвечать Пичугову?» Вот оно что! Пичугов в Москве, получил звёздочку, на повышение пошёл. На моём «деле» сколько их повысилось – как же, нашли «шпиона», «врага народа». Сотни раз, наверное, вспоминалСолженицына, объясняющего, для чего же органы так фабрикуют «дела». «Стране всё не хватает клеймённых сыновей» (Твардовский).

Меня спрашивали и в лагере, и в прокуратуре: веришь ли в перестройку, в позитивные перемены в стране, что всё изменится к лучшему, что процесс этот необратим? Отвечаю: очень хочется верить. Но любая вера должна на что-то опираться – или на абсолютное доверие к тому, кому веришь, что он не обманет, или на правоту дела, на то, что оно нуж­ными средствами достигается, что эти методы уже подтверждены прошлым. Здесь же всё говорит о том, что, не начавшись ещё, всё забуксовало, кроме крика-то и нет пока ничего. Если бы была свобода совести и слова, и печати, и частного предприниматель­ства, то, может быть... Хотя уж слишком много погибло в мужичью чуму, и отбили охоту за что-то браться: сиди, колоти «козла» в домино, пей втихую, да не попадайся милиции. Меру держи, делись с нужными людьми – и протянешь ещё. Нужда великая подвигнула на эту перестройку. Чего перестраивать дом, кото­рый строили 70 лет? Или всё не так, или не из того материала, или не те жильцы? Много вопросов.


Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 89 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: О Потеряевке | КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ: ГАЗЕТНЫЕ СТАТЬИ И ДОКУМЕНТЫ РАЗНЫХ ЛЕТ | АВТОБИОГРАФИЯ | ПЕРВЫЙ АРЕСТ | НА СВОБОДЕ 1 страница | НА СВОБОДЕ 5 страница | НА СВОБОДЕ 6 страница | ПРИЛОЖЕНИЯ | Даже в этом сравнении у меня цена дешевле государственной ровно в 100 раз. | Характеристики |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
НА СВОБОДЕ 2 страница| НА СВОБОДЕ 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)