Читайте также: |
|
И вот представил себя умершим. Сколько тут увидел в себе всего... Никогда уже не хочу быть тем, кем был. Какой же я счастливый – говорю себе. «Душа! пожри смысл и поглоти мудрость» 3 Езд. 8:4. Это будет один из главных стихов, крыльев, на которых я летел.
Без наигранности, искренне себя проверял, и говорю, что всегда считал там себя счастливым, хотя постоянно хотел выйти на свободу, ибо неповинным был и неповинным считал себя перед законом страны. Но есть ещё закон Божий! Вот перед лицом Божьим я видел себя худшим среди тех, кого встречал. Столько слышать – и быть таким! Боже, что со мной, почему я не исправляюсь? И какой же я счастливый, что не по делам мне даёт Господь, даёт время для покаяния, могу молиться. Это как Чистилище по католическому учению. Я умер, но я ещё не определён до конца, ещё можно изменить свою участь. И пла v чу, и молюсь, я взываю, как тот должник, и нет мне выхода. Более всего томит греховность: зачем я так делал, для чего я там обидел человека, почему не смолчал? Особенно домашних, и детство, и юность, одно на другое событие – и нигде не могу найти себе утешения.
В этот раз было намного легче, чем в 1980 году, потому что знал и жития святых – какой бы случай ни случился, а такое уже было у святых, и есть на кого равняться. Дыму много – главная му v ка здесь. И сразу же вспоминаю тех святых отцов в Раифе, которые были убиты, и как в пещерах их огнём и дымом морили. Поликарпа Смирнского представляю. Как они могли только терпеть такое?
Виновным себя вижу везде. Если бы можно было хотя издали, даже через стекло, ну хотя бы поклониться, попросить прощения... Такая вина на мне, такой гнёт от прожитой неправильно жизни – дышать трудно. Какой же я счастливый, что могу молиться, и молитва ещё может быть услышана! Слава Тебе, Господи, Слава Тебе, Христе!
Вот на стене заметил надпись. Кто-то отчаянно тосковал, срок свой написал, рядом букву «X» и номер такой-то. Это означает всегда, что человек был из такой-то хаты-камеры и ему дали срок. Пишут срок и всё в колючую проволоку обрамляют. Помолюсь за него. Потом несколько дней смотрел на ниши в стене – что это? Подсказал один – это тут были камеры ЧК когда-то. Значит, уходили в вечность. Каковы были их последние думы тут? Думаю, что святые это были люди. Мне насколько легче всё же...
Пока был в КПЗ, несколько раз Надя пересылала со следователем передачи. В этом он мне благо сотворил не раз. То картошку нечищеную принесёт, то просфорки, то мёду и орешков, изюму – так, по горстке. А в КПЗ дают есть только пшеницу распаренную в обед, такую густую, что её редко кто ест. Вот я поковырял немного и говорю, что это как кутья церковная, только мёду и изюму не хватает... Помолился... И тут следователь вызывает и приносит мёду в целлофановом мешочке и изюму со стакан. Зашёл к своему сокамернику и его угостил: вот, только помолился, чтобы кутья была настоящая, как Бог уже мне послал! Дивится, или вид делает, что дивится, но ест по-настоящему. И крошки все в рот. Нужда заставит алычу есть.
Подачками подкармливает следователь и зорко следит, чтобы ему допрашиваемый всё говорил. Чуть что не так – вот тебе, а не передачу!
У меня дело было попроще, и мной следователь был почти всё время доволен. Если бы я ему искренне не помог, он бы так и сидел доныне. Где бы ему 2 000 плёнок разобрать – нахватали, а что к чему? Давай расспрашивать, и пишет, пишет, а я ему всё новое и новое даю – что означает на ребре плёнки написанное, к какому веку относятся. Когда я ему рассказал, что «От тьмы к свету» содержит один рассказ, после 1917 года написанный – он, не долго думая, всё занёс в обвинительное. А там Тургенев, Некрасов, Белинский, Ломоносов, Толстой,Лесков – всё так и сошло, как будто бы против советского строя. И сколько я ни доказывал, что это всё дореволюционное... Думал: да что они, подурели там все? А когда уже вышел, стал думать, и вот оно что оказывается: да это же я сам дал тогда повод, сказав, что есть написанное после 1917 года. А никто толком и не слушал. Суду плевать на всё это, у следователя гайморит, голова болит, а эксперты привыкли студентам мозги пудрить – они и в руки, похоже, не брали всего. Вот какой-то старший сотрудник Красноярского университетаВоеводин – тот, похоже, что-то прослушал, так на него и ссылались. Это по «Масонству», по «Возвращению к разговору» и «XX век христианства – мученики XX века». И тут горе-работнички мухлевали, липу гнали. А я серьёзно и полно следователю расписал своей рукой, что и где. Он всё отмёл, что до 1917 года, и только то, что после революции было написано, всё ставил в вину. И то даже, что было мне возвращено органами КГБ в 1980 году – книги Рагозина П. И. (баптистский проповедник).
В КПЗ в милицейской форме, «менты» – так зовут их: «лягавые», «псы», никакого уважения к форме красивой. Удерживал, кого мог, говорю: он же тоже трудится, холодное сердце, горячая голова, плохих не возьмут сюда, тут же проверенные. А они мне про то, как из Рубцовска или с Алейска из КПЗ идут, им хлеб дают на дорогу, а тамошние милиционеры – себе, свиньям везут. Доход...
Дома дверь изнутри запираешь – а тут снаружи закрывают тебя, как скотинку. Тебе дома стучат с той стороны, а здесь сам, если хочешь вызвать дежурного, стучишь в дверь. В глазок из дому смотрел, а теперь смотришь в ту сторону – не видно, шоры – а на тебя смотрят.
Меня не обижали, всем благодарен. Пить давали, есть давали, не материли, без дыма сидеть дали – куда ещё лучше... Поставил себе, чтобы не быть в тягость охранникам, сокамерникам, всем что-то сказать о Господе. Благовестие было каждый день, ни дня не было, не помню такого, чтобы кому-то не засвидетельствовать. Потом следователь принёс Новый Завет с Псалтирью – за это одно молиться за него надо всегда. Со мной был он довольно сносен, и думаю, что чуть ли не лучшего дали мне.
Не матерился ни разу, кажется, ни разу и не курил при мне.
Обрати его, Господи! Плохо, что КГБ всегда в моём деле замешан, никакие законы не подключишь – эти превыше всего. Но зато есть и плюсы, отношение было не то, что ко всем зэкам...
Можно ли подготовиться к заключению, чтобы так себя вести, как дома? Многие думают, что я шёл легко, и мне всё нипочём. Это совсем не так. Мне до конца понятно, что чувствовал о. Дмитрий Дудко, как он говорит: страшная тоска, до отчаяния доходящая. Такого у меня не было ни разу, но тоска обиды на себя была несколько раз. Весной, где-то в апреле, когда пошёл сок у берёз, так захотелось в лес, берёзовки попить! Стал молиться святой мученице Перепетуе – и тоска в тот же день ушла. Это помогало знание Житий. Очень тоскливо, что ты один, нет ни души, с кем бы можно было поговорить, поделиться, посоветоваться. Грешным делом, даже говорил, вроде как шутя: «Что же вы там, не можете мне найти хотя бы одного верующего? Есть же в других лагерях, тюрьмах...»
Делал много поклонов, день разбил на шесть частей, и раз в ночи – на молитву: «седмикратно в день прославлю Тебя, Господи». Потом сбавил до пяти раз – уже через месяц заметил, что трудновато стало, времени нет совершенно для размышления, для ходьбы. Молитва – по часу-полтора за одно моленье. И стал так молиться не более четырех раз днём.
У меня сначала не было с собой ничего, ни карандаша, ни ручки, ни бумаги, и, кажется, хорошие были мысли, да не записал, так и протекло. 20 января вывели меня, провели в другую камеру. Вошёл – и ничего не вижу, жуть взяла, как мама говорит: мороз под кожей. Людей не видно, только в дыму, в чаду тени какие-то, а это в одну комнату сбивают всех, чтобы легче было везти в тюрьму. Кто из суда, тем успели родные передать кое-что.
Теперь всё зависит от конвоя: бывает хороший и плохой – на какой натолкнёшься. Иногда отберут, и сами съедят при тебе же. А тут принесли колбасы, хлеба и иного.
Вошёл, перекрестился, впереди себя ознаменовал. Народу вплотную скоро будет. Сел ниже, а дышать нечем, так накурено. Вентиляции нет. Как черви шевелятся, а где и что – не разберёшь. Сразу на меня воззрели, начали о разных пакостях: как и где было с каким попом. Было ли? Тут я за попов сполна получил. Эх, батюшки, где вы? За своё и за ваше несу.
Жизнь ваша открыта, под кровлей томится, с кровли возгласится. Угощать начали, не ем. Никогда и ни у кого не брать ничего без самой крайней нужды – девиз держи, не пожалеешь. Нужды же нет у меня, сыт, доволен. Потом видят, что я задыхаюсь, один позвал меня на нары, там в стене окно, и воздух проникает низом. Лёг. А тут рассказы, как и за что судили – все герои, все мало виновны или не виновны, все такие молодцы в своих рассказах...
Вскоре кричат: «Парашу выноси, подготовь к сдаче камеру!» Когда готовились уже выводить из КПЗ, и я уже перешёл к двери, то встал и попросил слова. Все замолкли. Начал о нашем положении, что нас Господь послал сюда для исправления, сказал о надежде, которую дает Бог. Слушают молча, глядят. Загремели запоры, засовы, задвижки – грохот. «Выходи!» Отдали мешочки, у кого были – прежде всё отберут, потом отдадут – и на выход во двор. Машина вплотную к двери, и пошёл, пошёл, давай! Ах, не можешь? – раз тебя собакой! Всё, закрыто. Собаки будут потом, когда тюрьма тобой займется, а пока так трамбуют, затарили. Пошёл...
Молитвы одна другой горячее... А наши-то, знали бы, где я. Им сказали, что 11 числа я уже в тюрьме, а я ещё десять дней в КПЗ промерзал, легкие и бронхи проверял.
И вот даже в машине, сдавленные, ни дохнуть, ни переступить, ни шевельнуться, получив от сопровождающего мента строгий наказ не курить – тут же начинают курить! Воздуха нет, кружится голова. Валит машину, кидает.Начало сделано, ещё раз переливается вино в сосуд из сосуда (Иер. 48:11), успевай усваивать новые уроки. Когда в 1980 году привезли меня, то один из охранников сказал: «Это тебе, батюшка, семинария...». Значит, теперь или как новый курс, или как академия...
Остановка. Скрежещут ворота, заходит машина «зак» в тюрьму, ворота автоматически задвигаются. «Выходи!» Шаг вперёд – и ты уже в шлюзе – в подвале тюрьмы. Гонят в самый нижний этаж, вода течёт откуда-то со стен. Втолкнули в «стакан» – отстойник, откуда будут разбирать: кто с суда – тех по своим камерам, если процесс не окончился, а кто осуждён – тут же в коридоре стригут наголо, и у кого борода – бреют. А мы, новички, должны будем пройти обработку: нас завтра будут обмывать, прожаривать от насекомых, как в армии. Всё точно в срок. А пока можешь подивиться налаженности, чёткости работы СИЗО (следственного изолятора) – тюрьмы с контингентом, с кадрами. Кажется, и почти уверен, что по сложности работы с людьми, запутаннее и мудрёнее, чем тюрьма, нет предприятия. Привозят из КПЗ не позже 10 часов вечера.
Если уж пришёл этап из другого города поездом, то снимут и привезут в любое время суток. Старожилы тюрьмы уже знают по числам, откуда этап. Если по тройкам – 3, 13, 23 числа – то из Рубцовки, к примеру; по другим числам из Алейска. Более всего оттуда, где нет своего СИЗО. Этих, чтобы не нарушать устава (более 15 суток не держать в КПЗ) везут в Барнаул, оприходуют, помоют, прожарят и в камеры распределят. Поживут немного – потом снова в свой город, в КПЗ. Там их следователи исследуют не более 15 дней и, чтобы соблюсти устав, снова везут в Барнаул. Всё по форме и по норме. Живут неделю, две – снова в тот город везут. И так челночным методом, ходят этапом, пока осудят: следователи-то живут в тех городах, и им ни к чему ездить сюда, надо – привезут клиентов.
Только развели по нижним «стаканам»-отстойникам, как уже открывается кормушка в двери, и сразу же начинают кормить. Каждому дают в тюрьме полкирпича особой выпечки хлеба. Кирпич меньше обыкновенного, чёрный, и добавок к нему – кусочек режут толщиной в мизинец, и половинку от него – «галстук». Кто первый получает, тот незаметно ставит все половинки «на попа» и смотрит, какой кус выше, та пайка и его – всё же принимал. Если заметят другие зэки эту процедуру, то отставят его, или в морду: бери поровну, не жри больше нормы. Сейчас хлеб не получишь, ты уже брал его утром, а вот то, что вечером давали в тюрьме – и тебе черпак дадут этой каши или лапши, или горошницы – воды на горохе. Бывает и одной горошинки не выловишь, а всё равно вкусно. Если у кого-то хлеб найдётся, то по кругу.
Только вошли в «стакан», я сразу попросил внимания. Начало было сделано уже при выходе из КПЗ, там не более десяти минут говорил. Здесь же более получаса. За это время вызывали кого-то, уводили, оставались те, кто только что из КПЗ.
Дошла очередь и до нас. Проводят на этажи, и при самом входе на этаж есть камера без номера, «нулёвка». В неё загоняют приехавших, как в карантин. Камера большая. Входишь – стены ровные, не так, как в «стакане», всё буграми, чтобы не писали на стенах, чтобы была полная изоляция, кто кому не передал что-то. В стакане сидения из бетона сплошного, как бы блоки железобетонные, а в «нулёвке» стол есть, весь окованный и сваренный уголками, и скамейки с двух сторон приваренные, вмонтированные в пол. Огромные, на всю камеру, нары на огромных уголках сантиметров по 20, железом покрыты. На них лежат уже. Свет сумеречный, только видно, как блестят глаза у приподнявшихся. Какой-то цыган, ещё человек десять. Так на голом железе и лежат: кому ты нужен? Всё продумано – туберкулёз культивируют.
Два окна. Были под тройной решёткой, но нашёлся мудрец, даже из-за трёх решеток, накрытых плотными, из железа, жалюзи, передал записку – «ксиву» в другую камеру. Начальство деньги не зря получает, не даром государев хлеб ест – нашёлся, кто отрубил и подобные попытки: чуть шире окна сварили на все окна в тюрьме решетки такой ячейки, что рука не пролезет. Передача из камеры в камеру была исключена этой решеткой на 100 %. В двери глазок, и в двух стенах по глазку. Через стену прокопана ниша, как у пулемётного гнезда, чтобы видеть, как мы тут перевоспитываемся. А чтобы не дуло зимой, надо застеклить. Зэки малодушные ломают стекло, достают и себе вены режут, или друг друга пластают. Так их фанерой замазали намертво. Всё, все успокоились. К окну даже никто не подходит – недосягаемая роскошь.
Вошёл, перекрестился. Осмотрелся, где же мне приспособиться. Стол и скамейки из дерева, остальное всё из бетона; помолился и спросил: «На скамейке (четверти две-полторы шириной) никто спать не будет?» – «Никто». Да и как на них уместишься – узкие, упасть можно. Что испытывают зэки, когда спят днём – не знаю, но вот что они терпят, не имея сил заснуть ночью – это вижу. А так как я днем ни разу, от подъёма в шесть и до отбоя в десять вечера не ложусь, то тело гудит к вечеру. Поклоны так утруждают тело, что только жду отбоя. Лёг, слышу: всю ночь, как и везде заведено, похваляются, как «сладко» жили, кто и как геройствовал, блудил, воровал, убивал... То говорят, что уже им доказано, в чём нет смысла таиться. Потом заснул. Ночью встал, помолился, и опять вдоль скамейки. До подъёма снова встал на молитву. Такой распорядок будет всегда, до единого дня. Утром подошёл ко мне один из тех, кто ночь промучился без сна: «Ну, батюшка, и богатырский же ваш сон!» – «Так я же днём не сплю, перетомлюсь, вот плоть и просит разрядки».
День длинный, распорядок не дает расслабиться. Никогда не позволяй себе думать, что здесь ты ничего не можешь сделать, – и приходится только ждать. Тебе дана возможность влиять на события в мире более, чем непосредственному участнику. Исаакий Далматский сидел в тюрьме и решал исход битвы. Молитва Василия Великого и помощь святого Меркурия прервали цепь злодейства Юлиана Отступника. С первого дня начал совершенствовать порядок молитвы, и уже через неделю у меня было полностью упорядоченное правило, которое чуть менялось, когда вторгались изменения в распорядок моего содержания: допросы, вывозы...
Утром зэки интересуются, кто дежурил, кто там играл, бегал по коридору, визжал, шлёпал... Это из разных коридоров дежурные ребята и девчата в форме, которых зовут за их дубовые мозги и совершенную неразвитость «дубаками». Да и тут не все такие.
Кто-то с утра пораньше подпарывает плечики фуфайки, стеганку, чтобы достать припрятанный чай, который вчера при входе в СИЗО смогли пронести через досмотр. Когда меня осматривали, все вещи проверяли, то некоторые старые работники тюрьмы узнали меня, и один говорит: «Как же ты говорил, что больше нэ попадешь сюда?» – «Не говорил я так». – «Как же нэ говорил, говорил...». Взял Новый Завет, а в нём у меня ещё с 1980 года от бывшего начальника тюрьмы лежит записка, чтобы у меня не отнимали на этапе Новый Завет. Просфоры просмотрел – отдал. А так, у кого что понравится, будь то даже самая разрешённая вещь – мундштук, или расчёска, или папиросы – «не положено» и баста. Отняли яблоки – «а то отравишься». Потом вижу: ходят, едят эти яблоки сами. Власть! Хотя и не таможня, а тоже кое-что урывками берут: где стержень, где ручка приглянется, а то и одежку, чай. Где знать про то проверяющим прокурорам по надзору, он давно спит около жены. Всё получку ждут, выправляют общество, ждут перестройки, лучших времён.
Вода здесь свободно; уже не в бачке, как в КПЗ, и туалет по-настоящему: унитаз. Кружки у кого-то есть железные – чай варить будут, чифирить. Рвут рубашку, у кого лишняя, лезут под железные нары, там на батарее на трубе устраивают кружку, и дым коромыслом. Пьют – сердце готово выскочить из груди. Да куда тут сердцу, тут и мысль повязана красным бантиком... Смотришь – кто-то за сердце уже держится. «Мотор барахлит», – скажут. А кто под нарами чай варит, кричит, чтоб ещё «дрова» гнали. Кто-то газету дал, коробку от сигарет. Не кипит – рвут рукав рубашки, воротник фуфайки – вату долой, материя горит. Сало у кого-то – это уже топливо – в материю, получился трут, жгут.
Проверка, вызовы начались после кормёжки. За день проходим душ, кабинет рентгена, снимают отпечатки пальцев, фотографируют с надписью твоей фамилии и инициалов. Смотрят всё, до самого потаённого, не болен ли. Если думаешь лукавить, что болен, то это всё обрушится впоследствии на тебя. Молчи, не говори, если, конечно, терпимо. Про малые боли забудь. Зубы, если они есть – зажми – дольше сохранишь. Провели прожарку. В Барнауле – лучшая из всех, какие видел.
Прошёл пять тюрем, и лучшей признаю барнаульскую: по обиходу, и по порядку, и по прогулке лучшая. Всё же девичий монастырь, кровь святых дев вопиет и ходатайствует. Мы тоже почти монахи – твори правило. Вызывают меня в оперчасть. Главного опера подполковникаБражникова нет уже, а чины пониже. Этот самодурствовал ещё в 80 году, так и стоит перед глазами, зверем дыбится передо мной, вгоняет в дрожь. Ушёл на незаслуженный отдых, доедает своё перед вечностью беспокаянный. Главного зовут «кум», а эти все оперы – «подкумки». Знакомятся. Держи язык за зубами, каждое слово будет потом тебе возвращено, и никакие отговорки, разъяснения не помогут. Я сказал: «В восьмидесятом году посадили на Олимпиаду, а тут, может, на время съезда?» Это мне потом вернули с довесками. Если такие мысли есть, то выкинь их из головы. Теперь так просто не отвертишься, срок уже «размочален», «повенчают», то есть навинтят срок.
«Ну, куда же тебя, Лапкин, девать?» – «Да туда бы, где меньше табака, дыма». – «Да тут 99,9 % курят. Ладно, что-нибудь придумаем. Ну смотри, тут сильно-то агитацией не занимайся». Говорят хорошо, душевно. Я спросил: «Говорят, что в этом году тут вши есть?» – «Боремся».
Вот меня вызвали, наконец, будут определять с камерой-хатой на постоянное жительство, а так я пока как БОМЖ, в нулёвке мыкаюсь. Что придумали оперы, куда меня? Всё же оперчасть – это мозговой центр тюрьмы, люди думающие. Потом я, не зная их работы, о чём они в кабинетах говорят, но сопоставляя разговоры, допросы других людей, немного представил их работу – это местное КГБ.
Ведут по коридору, вот и 106-я камера, в которой я сидел в 1980 году. Сидел я в одиночке – милое дело, не нарадуешься. Поёшь, молишься, никому не мешаешь, дыма нет, чистота. Одному сидеть – благо великое, исцеление души, келья. Я даже КПЗ перевёл так: «конец помыслам земным», или «келья – пора задуматься».
Довели до 112 камеры-хаты, вводит дежурный. Этот уже без власти, только исполнитель, что скажут, то и сделает. Открыл – камера небольшая, не то, что те, мимо которых нас вели, куда моих ночевальщиков вводили – там по три этажа, и видно, как сизая дымка клубится, люди в темноте почти сидят, страшно так.
Отворили камеру, шагаю, сотворив крестное знамение. Охранник мне: «Тут, смотри, ничего не бери, хозяин позже придёт». Оглядываю камеру. В руках уже матрац, одеяло, подушка, две простыни, ложка, кружка, свои сумочки – «сидорки». Всё точно так же, как и в 106-й. Но на том месте, где тогда я лежал, у стены, у окна слева – застелено аккуратно. Все остальные койки пустые. Четыре шконки – это слева, и плюс две справа, и стол слева. Слева умывальник и туалет – если смотреть от входа. В стене напротив входа окно. Это на втором этаже. Место выбирать можно – пять шконок в моём распоряжении. Ложусь сразу на ту, что к окну. Ширина камеры 1,75, длина 6 метров. Высота около 3 метров. Воздух не задымлен, даже свежий, пол чистый. Натянута веревочка через всю камеру – простыни сушатся, олимпийка синяя. За окном, то есть за первой крупной почему-то решёткой висят на веревочках колбасы, масло в целлофане, лук растёт в пустых консервных баночках, кру v жки. Сумок около тринадцати и тапочки. Долго разглядывал.
Спаси, Господи, и тут Ты, Христе мой! И здесь есть люди! Думаю, что во всей тюрьме действительно это была лучшая камера. Не по делам даёт Господь, а по милости, и вводит, как Неемию, в милость перед начальствующими (Неем. 1:11). Это как Юлий, поступавший с Павлом человеколюбиво (Деян. 27:3). Здесь я пробуду от 21 января до 1 августа, сознавая, что нахожусь в добром месте.
Кто же это тут обитает? Когда я был в Кемерово, то попадал в камеру с милицией – один за убийство друга, другой зарезал жену. Вот такие милиционеры, и с ними молодой человек, сын какого-то «пупка» (начальника). Чтобы ему не попало в общих камерах, его поместили с «ментами», а этих всегда отдельно содержат, чтобы не убили их преступники. Думаю, что здесь, видимо, сынок директора – или где на допросе, или на свидании. Но вот уже и шесть часов, ужин прошёл, а никого нет. Помолился ещё. Слышно, как шоры-задвижку прорезиненную, с прорезью на глазке, отодвигают, смотрят на меня. Походил, скоро и отбой.
Но вот кто-то подходит к камере, гремят запоры, затворы и накладки, и входит человек. Сухощавый, ростом с меня, подвижный, здоровается: «А мне уже сказали, ещё в стакане, что ко мне попа посадили». Помаленьку пошло знакомство. Директор рыбокомбината нашего Мамонтовского района, Владимир Митрофанович Сивер. Сидит уже больше года, сейчас идёт суд. Их шесть или девять директоров и начальников клубов, и иные. Он за «паровоза», за главного в обвинении, других за собой тянет. Старше меня на несколько месяцев. «Вас не будет смущать, что я молюсь?» – «Да мне-то какое дело? Молись, тут всяк по своему с ума сходит».
С первого дня, с первого часа я ко всему внимательно приглядывался, и более всего меня интересовала психология людей, их взаимоотношения. «Душа, пожри смысл и поглоти мудрость». Сивер знает до тонкостей всё про тюрьму, это старый зэк, наблюдательный, решительный, смелый, гордый, но абсолютно бездуховный, всё из плоти, грубости, силы. Познал силу власти, входил к замминистрам в Москве без стука, знает всех первых секретарей райкомов не понаслышке, а по обедам дома у него. И космонавты алтайские Герман Титов и Севастьянов у Сивера были на охоте, на рыбалке, всех везли к нему отдохнуть, поохотиться, рыбки покушать. Сивер – первый рыбак Алтая. Умел жить, поудить рыбку в чистой и в мутной водичке. Не пьяница, деловой. Если бы ему оказаться в Америке или в Японии, то вскоре был бы не на побегушках. И если бы не тысячи инструкций-препон здесь, то давно бы программа была выполнена такими, как Сивер. Циник и богохульник, но твёрд, не выдал никого. Получил 12 лет усиленного с конфискацией имущества и пять лет после отбытия срока не занимать руководящих должностей. До 13 мая 1986 года пробыл я с ним в 112-й камере. Дня через два он, слушая меня, заинтересовался, и я предложил ему начать проходить Священное Писание. Около месяца по часу до отбоя, уже лёжа в постели, рассказывал ему.
Он получал стиральный порошок, какую-то соду, и часто стирал своё белье. Руки в кровь изъедены, а моет, гладит брюки, всё блестит. Я потом думал: вот у него новые простыни, а сна ему нет, припрашивает себе снотворные таблетки. А у меня нет ничего того, и сплю, как после работы. Ноги гудят. Утром я вставал пораньше, когда первые признаки улавливал, что скоро будет 6 часов: где-то далеко чашки гремят – рядом с нами была чайхана. Встаю, умоюсь, всё в порядок приведу, оботрусь до пояса. Так же и перед сном ноги помою холодной водой. Сон в великую усладу. Только лягу – секунд через пятнадцать я уже сплю. Володя не мог надивиться на мой сон, страшно завидовал.
Утром помолюсь. Сивера уже на выход. Их сбивают в «стаканы», оттуда потом ведут в шлюз-переход, грузят в «заки» и везут в суд. Каждый день новости привозит. Чайник, который в каждой камере был, заверну в фуфайку, чтобы Володе хотя тёплый чай сохранить.
Как только выходной, так беда мне: он курит, и уже не разбежишься в камере. Хотя между шконками было расстояние, чтобы боком только пройти, я ходил сначала туда-сюда метра три, а потом и меж койками. А в выходные он лежит, повернётся головой к стене, где окно, и видит, как я молюсь. У него думы свои, а тут я перед глазами кланяюсь – ему это вот как тошно.
Вот однажды он и взвился: «С ума можно сойти! Сколько живу, отроду не видел, чтобы столько молиться! Тебя проверить надо у психиатра. Стоишь целый день, как лошадь от мух головой машешь...». Я тогда сказал: «Владимир Митрофанович, я же Вас терплю, потерпите и вы меня. Как-то же надо жить». Поделать он со мной ничего не мог, – я молился тихо, молча, – а то, что кланяюсь, а ему не по нраву, то это его дело. Не могу же я ради прихоти его оставить молитву.
Это был единственный случай, когда он так открыто восстал против молитвы. Я продолжал молиться, и он утих. Но бес его здорово мучил. Вскоре он сказал оскорбительное слово на Евангелие, и я сказал: «А здесь ты погорел, этого тебе Бог так не оставит, накажет тебя Господь, богохульника и циника». Потом он горько будет вспоминать те свои безумные слова, и чем ближе будет суд, тем томительнее будут для него дни...
Многократно хотел вернуть он те беседы по Библии, но я уже «ушёл». Тюрьма, здесь всё строго изолировано. Попав в одну камеру, уйти в другую по собственному желанию невозможно. Но если человек провинился, и его начинают убивать в этой камере, или просто взъелись на него преступники, то этот гонимый начинает ломиться из камеры – колотит руками-ногами в дверь, и не прекращает, пока его не выведут. В коридоре его будут, может быть, бить охранники, но это всё легче, чем захлещут арестанты, взбесившиеся на такого же.
Но и «выломившись», такой зэк не разрешил проблемы, а только усугубил свою участь. Как ни изолируют людей по камерам, и какие только не введены инструкции, чтобы не переговаривались, не сообщались, но в тюрьме идёт великое, непрестанное движение. Кого-то на допрос вывели – доро v гой встретился, крикнул или заглянул в камеру, когда охранник-дубак зазевался... Попадёт за это, будет карцер – это не в счёт, главное, найти такого «выломившегося» во что бы то ни стало. Повели на допрос, случается, что сразу следователю не передадут, там тоже заминки выходят, тогда тебя в «стаканчик», в махонький карцер толкнут, сиди час-другой. А пока сидишь, ждёшь вызова, читай на стенках эпистолярное искусство тех, кто прежде тебя здесь срок отбывал, напиши своё – чтобы только тебя не засекли. Ты оставил надпись на стене, а забелят её известкой может быть через месяц – сколько тут человек побывает? Да и ищешь ты не один, а все тридцать человек из той камеры. Раскинь-ка сеть на все концы. Кого-то из камеры везут в суд – всех сгоняют в стаканы – там успевай делиться информацией с теми, кто тоже куда-то едет: заперли не на один час, внизу почти не наблюдают в глазок – не дремли. Когда вокруг только стены – всё на слух, всё на язык, пока зрение отдыхает. Повели в баню – там надписи на стенах, на полу, на окнах: кто кого любит, кто кого ищет, кому сколько дали, кого куда увезли, кто где выломился, то есть стал «ломанушкой». Об этом будут и на прогулочных двориках писать, и в окна кричать, искать такого. Искать, чтобы мстить через тех, кто теперь с выломившимся сидит.
Затравленным зверем бегает такой несчастный – хорошая добыча для оперов, такого вербуй куда хочешь, он уже ничего не просит, только спасите, – из таких делают долговременных «уток» в СИЗО. Уже осуждённые, они толкутся по тюрьме и не отправляются на этап, выдавая себя за подследственных. Так, подсаженную мне «утку» – Володю Фисенко – разоблачил банщик гражданский при мне: «А ты чего столько времени околачиваешься, тебя же месяцев пять тому назад осудили уже?». Всё, вскрыли. Беги, Володя!
Или сажают с такими, как я, кто не кричит в окна, не отвечает на стуки в стену. Таких не отвечающих зовут «мороженые». А когда узнают, что здесь я сижу, то перестают стучать – тут попы сидят, им нельзя нарушать правила режима.
Когда человек входит в камеру, то, как правило, останавливается у дверей, его расспрашивают, откуда он, не выломился ли, где был до этого, в какой камере-хате. Потом могут и на богатство вшами проверить, не пустить – то есть начнут звать корпусного дежурного старшину, прапорщика по этажу, по корпусу, чтобы в прожарку сводил новенького, помогают от вшей освободиться. Но это, может, и не везде так. Вшей ещё терпят, а если соврёт, тогда беда, «хана тюремная», могут и до смерти заклевать за то, что скрыл, что он выломился где-то, бежал от преследований, не довёл до конца там, не разрешил вопроса, или начальству нажаловался на кого-то – это смертный грех там. В тюрьме постоянное движение, знают, какого числа и откуда этап, что делается в каком лагере, и кроме того в ду v ше, в прожарке, и стрижке, и бритье, и ремонт протекающих труб или забившейся канализации – всё делают зэки. А это почти что твой брат родной, и он тебе скажет то, что и на воле не узнаешь так быстро. Узнал один – знает вся камера, вся тюрьма. Кричат в окне так, что слышно на всю тюрьму. Кто-то кого-то вызывает, тот услышал и без лишних слов в ответ кричит: «Говори!» В нескольких словах дают информацию. Пока дежурненькая подбежит и закричит, этот уже отошёл, лёг на шконку – поди узнай, кто в эфир вышел. Кричат одному, а слышат все. Вот на неделе повесилось трое в тюрьме, среди них и полковник Фёдоров – начальник милиции города Бийска – узнали в тот же день.
Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 81 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
НА СВОБОДЕ 1 страница | | | НА СВОБОДЕ 3 страница |