Читайте также: |
|
Передо мной книжка стихов Игоря Дзахова «На перевале». Книжка тонкая. Бумага серая. Оформление скучное. В книгу вошли не лучшие стихи поэта, очевидно, это дань редактуры нашему времени — свежие ветры из центра долетают до провинций уже с душком спасительной осмотрительности... Обидно. Десятки лет издательства страны миллионными тиражами гнали вал макулатуры, — обороты этого вала не уменьшаются. Я помню нашу первую встречу, в конце пятидесятых, осенью, на трамвайных путях проспекта Мира. Еще не было моды на «кожу». Игорь стоял в кожаном пальто. Крепко сбитый, широкоскулый, небольшого роста, он был похож на альчик, которым на плоской крыше сакли играли дети гор веками... Игорь был мне симпатичен. Закончив факультет журналистики Ленинградского университета, он вернулся на родину без амбиций, без желания утереть всем нос профессиональной хваткой и опытом упрямого лба. А были и хватка, и упрямый лоб.
Когда прочитал его стихи, понял, что он не «купон», а осетин — для меня это было принципиально. В нарицательном «купон» — национальное поверхностно и вторично. В корневом «осетин» — национальное глубинно и первично.
Правда, которую исповедовал поэт, мешала ему и работать и жить. Ему особенно. Он был искренен, не скрывал своих мыслей и где бы ни работал — в газете, на радио, на телевидении — был исключением из правил в бесчестных играх застойных десятилетий, смоловших не одну судьбу и не одну творческую жизнь...
Он никогда нигде не представлял журналистский корпус республики, хотя был одним из лучших журналистов республики. Как потенциальный диссидент никогда не выезжал за рубеж («И говорили кратко «Ненадежен!» Хотя я был надежней, чем любой»). В последние годы под разными предлогами ему был закрыт доступ к радиомикрофону, к телеэкрану, к полемической трибуне Союза писателей, членом которого он не является, хотя на мой, возможно, ущербный взгляд, вклад в литературу многих наших поэтов и прозаиков, членов СП, смехотворен и нищ перед фронтальным массивом Дзахова — поэта и публициста высокой интеллигентности и интеллекта. Прибавим к этому силу духа, ибо он шел через бурелом своей судьбы, трагически потеряв сына, а вскоре — жену и мать, оставшись один на один с холодными стенами заброшенного дома и кипящей лавой неопубликованных стихов...
Сам он пишет, что они, его стихи, — «честны, нелицемерны и тихи». Честность бездарного писателя — угнетает. Честность Дзахова полна волшебства надежды... Да, стихи его нелицемерны. Лицемерный стих, как деревянное железо, из области несоответствий. Да, стихи его тихи. Тихи, как чрево ядерного реактора в рабочем режиме. В этой тишине можно слышать стук собственного сердца, маятника наручных часов, но энергия за свинцовой плотиной защиты может тяготеть к знаку бесконечности...
Почему-то вспоминается озорной, вихрастый и любопытный Гаврош, когда читаешь:
Моим стихам не выплатил я дани.
Они меня торопят: мы не ждем.
Я их писал в пути на чемодане.
Я их писал под солнцем и дождем.
Все стихотворение целиком звучит клятвой творческой чести поэта в его нелегкой дороге по жизни, поэтому стихи Дзахова ему верны «до и после точки» — они не коммутируются, не монтируются, не перебрасываются, как детали машины, они из мироощущения, не похожего ни на какое другое, — эта персональ-ность — от глубины пережитого, от степени искренности, от мастерства, добытого ценой сомнений и стоической веры в себя и в работу. Ибо «все проходит, как вечер. Остаются дела».
В стихотворении «Воспоминание о Ленинграде» есть такие строки: «... и в платье белом, опершись на шпили, седая ночь над черною Невой». Что это? Эпитафия к блоковской Прекрасной Даме или мир Ахматовой — ее чеканный профиль, царственная осанка, ее Петербург, который, как оборотень, поменял имя, чтобы не стать жертвой временного времени...
Смотрите, как по-мужски, короткими фразами поэт вызывает из небытия наиба Шамиля Байсангура Беноева:
Изрубленный,
с побитыми руками
и без ноги,
отхваченной огнем,
из плоти весь, —
он крепче был, чем камень.
Вскочивши на коня, —
он был конем.
У нас во Владикавказе есть район, который в обиходе называют «Осетинкой». Город наш разросся, но этот район еще вчера был сердцевиной, нервным узлом, главным геном воспроизводства исконно осетинской этики, морали, культовых отправлений, национальной памяти... Возможно, сегодня этот клочок земли, как шагреневая кожа на углях времени, не наберет и сотни дворов, но так было, я это хорошо помню. До начала шестидесятых здесь можно было еще уловить аромат тех лет... ворота без замков... гостевание без приглашений... состязание борцов, силачей и конников прямо на пересечении улиц... И на этом символическом клочке земли есть скромный дом, в котором жил Игорь Дзахов. Он болен «Осетинкой» и Осетией с детства. Для него «нет других Осетий, как нет других на свете матерей», а его любовь к горам, лишенная сантиментов и липкой слащавости, шершава, как бок горной дороги, которая «уходит все дальше. Река обдерет ей бока». Слово «обдерет» — из лексики мужественных рассказов Джека Лондона, кинопоэтики Флаэрти... Здесь нет сурдинки, здесь грохот вечного разрушения и становления. Масштаб — при минимуме выразительных средств. Такое отношение к горам — не вспышка восхищенности, а единственное условие духовной состоятельности, даже выживания, ибо, «чем я дольше в горах не бываю, тем я меньше похож на себя». Вывод однозначный, кажется простоватым, но зачем усложнять откровение?
Горы и поэт Игорь Дзахов — отдельная тема. Все мы, жители своей республики, соизмеряем себя с горами. Правда, для кого-то они просто груда, нагромождение камней. Но есть и такие, кто, просыпаясь, бросается к настежь открытой двери, окну или балкону, чтобы начать день, задохнувшись видом гор, их мощью, их незыблемостью — в эти мгновения кажешься бессмертным себе сам!
Горы Дзахова — не картинки с выставки, а легендарные, нарт-ские! Групповой портрет этих гор освещен немигающим светом его сыновней любви к ярости рек и мужественной бескомпромиссности скал, целомудренных даже нагими...
Горы Дзахова — не нагромождение камней; — в горниле гор выгорает шлак, выкипают примеси и остается металл качеств, не нуждающихся в пробе.
Стихи Дзахова о горах — монументальны и просты, как сами горы. Он ищет и находит строки, адекватные их предметной сущности, но и содержание, которым он наполняет их, адекватно их духовному взору. Единство противоположностей поэта не устраивает. Он настаивает только на единстве. И пишет: «Я знаю, эти горы живы, Но без людей они умрут». И у него есть моральное право на это, потому что — «делю с горами радость и несчастье, друг против друга взгляд во взгляд стоим». Друг против друга. Взгляд во взгляд. Но между горами и поэтом не барьер, а клятва верности, обоюдоострая, как клинок! Одно из стихотворений поэта о горах — вывод с блеском и удельным весом философской концепции:
В небесной высоте
в горах у Рука,
над небывалой горной крутизной
стоят дома
и служат друг для друга
опорою.
И крышей.
И стеной.
Осталось их не больше полусотни...
Куда надежней городские, те...
Пока поймешь,
что дело не в высотных,
а просто
в очагах на высоте...
Может поэтому, говоря о горах, поэт заключает: «... Над вами я летал на самолетах, но выше вас я не был никогда»!
Часто стихи делят на поэтические жанры. У Дзахова все стихи о любви. Но завидна сдержанность, встречающая натиск, как щит — меч. Стихи о трагически погибшем сыне — тоже о любви. И в этих стихах, дымящихся, как бикфордов шнур, прихваченный мертвым узлом к сердцу поэта, но отца — суровая сдержанность горца, потерявшего, может, все, но не честь, а честь не тиражируется и сторонится публики...
Стих о телефонах-автоматах — тоже о любви, — спасибо, что поэт нашел симбиоз научного открытия и человечества не антагонистическим, чем принято сегодня пугать взрослых, а гармоничным, ибо все в мире зависит не от робота, а от человека.
Оборачиваясь на свои семнадцать, без назидания, но твердо, он говорит о ресторанах, шире — об индустрии развлечений, и завершает: «Но я-то знаю цену ресторанам. Хоть дорого — дешевая цена». Ему жаль тех, кто этого не понимает, но еще больше ему жаль юных жертв державного патриотизма, интернационализма и прочих «измов», работающих на политическую конъюнктуру. В одном из стихотворений, не попавших в сборник, призывной квиток военкомата для поэта не только «священный долг» (фраза из стиха). В контексте афганской авантюры стих Дзахова — самый точный эпиграф к надмогильным стелам потерянного, а точнее — расстрелянного поколения...
Любое ощущение или мысль уже на бумаге в поэтической строке может или умереть или воскреснуть и обрести вторую жизнь. Алхимия здесь бессильна. Как и ученость. И только поэт слышит, как «за тонкими стеклами, тише всяких завзятых тихонь, вдоль по берегу Терека, около плещет море легенд и стихов...» Разве придумаешь строку из трех слов «мгновенная невысказан-ность лета», если этот, почти поплавковой невесомости всплеск не возник сам, как феникс из пепла, без насилия опыта.
Любовь имеет тысячи определений, но у Дзахова любовь — не гетевское продолжение рода и не фрейдистская сексуальная казуистика, в меньшей степени даже чувство близости. Для него любовь — нравственный подвиг, а подвиг этот — гарантия бессмертия всего человечества! Сколько ранимой нежности и просветленной грусти в колыбельной тиши вопрошения: «До которой весны мы в любви нашей горестной дожили?» Верностью горестной любви, как кровью бинт, пропитана и строка, и весь стих поэта, верного своим стихам, друзьям, и в своей ненависти — своим врагам.
Дзахов добрый, но не добренький. Устами Чингисхана он выносит сокрушительный приговор предателю алан Котяну с неотвратимостью таранного удара. И тот же Дзахов пишет о весне: «В парк уходят ночные трамваи. Гаснут в теплых квартирах огни. И сады одеваются в мае в белый цвет, как невесты они». «Весна... Распускаются листья. Без сна опускается ночь». И ему не хватает одного дня, «чтоб дописать страницу последней книги — лучшие слова...»
Жаль, что в книгу не вошли десятки других стихов поэта. Вызывает досаду небрежный набор — в отдельных стихах есть опечатки, читатель может решить, что это от автора. Радует, что книга — хоть в таком виде — вышла, попала на прилавки и нашла своего читателя. Не снижает впечатление от книги порой декларативность — это органическая ткань поэтического ядра, не расцвеченного ненужной метафорой, ортодоксальным сравнением, необычным ракурсом... Порой спорна зарифмовка строк, но чаще она вызывает восхищение — свободной, без хрестоматийной жесткости и банальностей типа «кровь — любовь», «век — человек»...
Игорю Дзахову было за пятьдесят, когда он, тяжело больной, ходил с палочкой, но настоящие поэты чем взрослее, тем моложе; как бумеранг, они ежесекундно возвращаются туда, где жизнь — чудо, а мир — открытие! Поэтому «идут дожди. Дожди воспоминаний. Бумажные кораблики плывут... Неслышно детство следует за нами: ушло навек — и снова тут как тут».
Но юность эта — зрелая, полная азарта нерастраченной души, пространства, где «нет ни знаков, ни ГАИ». «Подумать, в гонках — мало прока. Рекорд для вечности — пустяк. Но лучшие рождались строки на запрещенных скоростях». Правильно. Поэтому вся жизнь Игоря Дзахова — не рекорд, а скорость, запрещенная лилипутами, но разрешенная призванием и одержимостью быть самим собой.
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 76 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПУТЬ К СЕБЕ | | | ВАЛЕРИЙ ГЕРГИЕВ: ВОПЛОЩЕНИЕ ЗАМЫСЛА |