Читайте также:
|
|
Со слепым от рождения невозможно договориться о многих самых простых вещах. Вы ему будете говорить, что бумага белая и разлинована в клетку, а он будет возражать, что совсем нет: она гладкая, тонкая и шуршит...
Для того, чтобы и наши споры не походили на подобные бессмысленные беседы, надо твердо и точно обеим сторонам ощутительно и практически постичь, что во всяком искусстве — «жизнь» — не просто жизнь натуральная, повседневная, а жизнь творческая (ТВОРЧЕСКАЯ!). Об этом написана целая глава — «Жизнь в игре»[8].
В моменты художественного творчества человек живет фантастической, воображаемой жизнью.
Живет и творит себе обстоятельства, живет и творит себя в обстоятельствах, живет в другой стихии. Стихии изображения, фантазии, мечты. И в этой стихии все законы жизни другие.
Вот почему налепленные бороды, условные декорации и пр. не отдаляют, а приближают к такой жизни.
Творчество актера протекает на публике.
В дальнейшем разъясняется, почему необходима публика для актера и что за гармоническое взаимодействие между публикой, актером и его воображаемым фантастическим миром.
Не ощутив практически этого на себе, нельзя понять самого главного: природы актерского творчества. И все рассуждения будут разговорами со слепорожденным о цветах и красках. Даже о Моне Лизе или Сикстинской мадонне[9] он ничего не может сказать, кроме того, что одна большая, другая поменьше, обе похожи на доску и на ощупь очень шероховаты...
По коренным вопросам актерского творчества: «Жизнь и правда в игре», «Актер и публика», «Актер и автор»,
«Актер и режиссер», и проч. — еще раз отсылаю к соответствующим главам.
Здесь же кое-что попытаюсь сказать на языке «слепорожденных» по поводу некоторых элементарных недоумений, которые возникают обычно у профанов.
«Если я буду вести себя на сцене так, как веду в жизни, разве это не будет скучно, бледно, невыразительно?
На сцене необходимы более четкие движения, более выразительная мимика. На сцене, наконец, нужна более громкая и ясная речь, иначе никто не услышит, не разберет слов и вообще не поймет».
Начнем с простейшего и, в сущности, случайного: слабость голоса и плохая вялая непонятная речь.
Если у человека голос вообще очень слаб, так слаб, что в нескольких шагах его уже не слышно, то, конечно, для сцены он не годится, но можно заняться его развитием. Но ведь не все так говорят; послушайте нарочно вокруг себя и убедитесь, что люди в большинстве говорят совсем не тихо. И если у них нет каких-либо недостатков речи — все далеко слышно и понятно.
Интересно, что люди, говорящие в жизни достаточно громко, при выходе на сцену, когда они собираются там «жить искренне», начинают шептать себе под нос и их совсем не слышно. А что же в жизни-то они не «живут», что ли? Почему они в жизни-то говорят громко? Не помешали ли они себе чем-нибудь?[‡]
А те, что в жизни говорят скромно, тихо, под сурдинку, когда их заденет, не повышают ли они естественным образом своего голоса и не появляется ли у них тот настоящий присущий им звук, который они приглушали в обыденной жизни (обиходе)? Не появляется ли так же четкость и ясность в речи, обычно несколько смятой и смазанной?
А у человека с верными актерскими инстинктами сцена, публика непременно вызовут подъем.
Конечно, и у актера не должен быть в загоне голос. Но техника речи есть только техника, не больше. Коклен
хорошо сказал: «Дикция — это вежливость актера». Вежливость — не больше. Но и не меньше.
Иногда театр так велик или так плохо устроен в отношении акустики, что не только обычной, но даже и громкой речи недостаточно: не слышно, да и все тут. Одно спасение: кричать. Но тогда можно сказать, что это — не театр. Может быть, это сарай, может быть манеж, торговые ряды, — что хотите, но не театр. В театре акустика — одно из главнейших условий. Что бы вы сказали, если бы в кино между публикой и экраном были понатыканы колонны и всякие балки и скрепления? Как ни сядь — все равно толком ничего не увидишь! В кино должно быть все видно, а в театре и видно, и слышно. Только и всего.
В театре, рассчитанном на пять тысяч зрителей, конечно, многое просто физиологически не будет видно.
Но тут нужна не фальшь и преувеличение, а импрессионизм — особый стиль игры. И талантливый актер с инстинктом «публичности» совсем по-разному будет играть в большом и маленьком, комнатном театре.
Другое дело, есть актеры, которые, чем больше публики, тем лучше и сильнее играют, а есть такие, что этой способностью к расширению, к «растяжимости» не обладают. Как есть, например, живописцы-миниатюристы, которые никак не могут справиться с картиной обычных размеров, а живописец обычных картин не может «растянуть» своего воображения до декораций. И обычно декорации — механическое увеличение во столько-то раз того, что написано на эскизе или сделано в макете...
В то время, как и в живописи, и в музыке, и в пении, и в искусстве актера громкость, звучность, размашистость, широта — все это зависит только от верного восприятия публики.
Если мы внесем на сцену нашу жизнь целиком, в том виде, как она есть, это действительно не будет годиться: например, заставьте зрителя сидеть и следить, как вы прочитываете всю газету с начала до конца или терпеливо стоите в продолжении получаса у трамвайной остановки, или спите, или болтаете часами о пустяках и так далее. Пройдет не только пять-шесть часов, а пять-шесть минут, и смотреть на это будет совершенно невыносимо.
Но если выбрать наиболее действенные, наиболее острые, насыщенные моменты или минуты из той же вашей жизни? Например, вы сидите, работаете, вдруг крик: «Пожар!» Вы вскакиваете, смотрите в окно — оказывается, горит под вами и кругом вас. Надо спасаться. Вы бросаетесь к двери... она не открывается. Толкаете — она заперта! Вы сами просили запереть вас. Вы кричите — никто не отзывается. Выход один: через окно. Как спуститься? Вы ищете веревку, нашли, привязываете к скобе окна, но она не надежна. Развязываете, торопитесь — от торопливости никак не развязывается, ищете нож, режете. Привязываете к дивану — теперь надежно. А дым уже входит в открытое окно. Вы выбрасываете конец веревки вниз - оказалось коротко. Черт возьми! Назад. Закрываете окно, чтобы не лез дым. Звонит телефон — вот еще, нашел время! Ищете простыню, привязываете ее к веревке. Теперь надо с собой захватить необходимое: документы, деньги... И что? Что еще? Не забыть бы чего-то самого важного. Дым уже сплошь застилает окно. Опять телефон. «Ну, что, что вам? Здесь пожар! Не могу говорить, к черту, прощайте!» Хватаете свои записи, драгоценные для вас фотографии... Карманы полны. Возьму в зубы! И начинаете спускаться.
Вот вам несколько минут, когда не придется заботиться о широких жестах, мимике и выразительности движений: если есть серьезная, смертельная опасность, все будет ясно и... совсем не скучно.
Хорошая пьеса написана именно так, там каждая сцена полна, насыщена до краев. Автор берет не одну, а несколько человеческих жизней и сталкивает людей таким образом, что все самое острое, яркое проходит перед зрителем. Про такие пьесы говорят: много действия. Нужно, конечно, иметь в виду, что действие может быть не только физическое, как при спасении из горящего дома, а и психологическое. Когда люди борются словами, когда от нескольких слов зависит вся их судьба, вся жизнь.
И комедия не складывается из будничных обстоятельств. К невесте утром посватались сразу четыре жениха, один лучше другого, к вечеру надо дать ответ. Как тут быть?
Разве это буднично?
Или: жених удрал... Кареты готовы, гости ждут, стол накрыт, а он — удрал... Да и как удрал? В окно выпрыгнул!
Это будни?
Подколесин спит и видит — жениться!.. И года подошли, и другие всякие соблазны... А вместе с тем, смертельно страшно: а вдруг ни за грош пропадешь! — разве это будни?
А если автором и даются «подколесинские» будни, то все его дни и чуть ли не года укладываются автором в какие-нибудь пять минут — несколько штрихов, разговор со слугой и жизнь, как на ладони.
В хорошей пьесе каждая сцена насыщена до краев, надо только понять, угадать, чем она насыщена, и вскрыть ее до конца, до дна. Тогда о скуке и речи не возникнет. Скучно — значит, не понято ни актером, ни режиссером. Не «разнюхали», в чем сущность и значительность сцены. Актер пробалтывает более или менее правдоподобно слова и только. Так это же просто не верно — он не ту сцену играет, совсем не ту, что написал Гоголь, потому и скучно. Там другие обстоятельства, другие люди, другие мысли, другие чувства — ничего не понято.
А понято — так не сделано.
А сделано — так помертвело, выцвело. Было когда-то живым, а теперь помертвело. Картина, у которой слиняли все краски, это ведь уже не та картина, а другая.
Хорошая пьеса... Ну а если пьеса плохая? Почему же надо думать, что если ее поставить и играть плохо, то она от этого будет лучше?
А самое главное, если режиссер и актер ее выбрали, значит, она им нравится? Раз нравится, значит, для них — хорошая. Раз хорошая, значит, они представляют себе, как ее можно хорошо поставить и сыграть. Мало ли случаев, когда крупный актер, прикасаясь к незначительной вещи, делал из нее шедевр. (Дузе — «Дама с камелиями», Мочалов — «Ненависть к людям и раскаяние» и т. п.)
Таким образом, нечего бояться, что жизнь на сцене будет скучна и незначительна. Все, что в жизни ярко, определенно, целеустремленно — все будет сценично. Все,
что бледно, тягуче, однообразно, бесцельно — все невыносимо скучно, тем более, что на сцене одна минута превращается в час.
М. С. Щепкин всегда говорил: «Берите образцы из жизни!»
Но это совсем не так просто.
Вот вам «кусок» жизни: мать смотрит на своего сына-карапузика и блаженно улыбается... Актриса берет это как образец и прежде всего начинает улыбаться. Но она чувствует, что чего-то не хватает. Она улыбается еще старательнее: напирает и нажимает на улыбку. А что в данном случае улыбка? Только грубый внешний результат. Результат сложных отношений матери к своему ребенку. Тут и материнский инстинкт, и первая влюбленность в мужа, и совместные мечты о будущих детях, и беременность, тяжесть родов, беспокойство за ребенка, бессонные ночи, много, много всего... И вот этот милый карапуз — мой сын, ползет по одеялу — отойти нельзя — он сейчас же скатится. Я не отойду. Я смотрю, я не могу оторваться... Что? Боюсь? Улыбаюсь? Может быть, и улыбаюсь, не знаю, разве в этом дело?
Вот что, а может быть, и много больше нужно поймать, угадать, высмотреть, подслушать у этого прекрасного образца, а улыбка... не в улыбке дело. Можно и без улыбки.
Или вот вам подлинный, невыдуманный рассказ про другого, тоже великого знатока сцены, про А. Н. Островского. Рассказ этот я слышал от своего отца, бывшего непосредственным свидетелем того, о чем говорится ниже.
Собирались вместе писатели, актеры: разговаривали, спорили, шумели, пили чай, курили... Приходил и Александр Николаевич.
Поздоровавшись со всеми, он обыкновенно забирался в свой любимый угол, садился в сторонке от всех в кресло, молчал, слушал и внимательно, внимательно смотрел...
В разгар какого-нибудь спора вдруг кто-то крикнет: «Александр Николаевич, Вы опять смеетесь! Ну, что это такое! Забрался в угол, молчит, смотрит и смеется. Это даже неприятно!»
— Простите, господа, пожалуйста, простите. Это я от наслаждения, от удовольствия. Я сижу в театре, а вы —
актеры. Как вы играете! Как вы прекрасно играете! Вот оно где, настоящее-то! Если бы в театрах-то так играли!.. Ну, продолжайте, ну, говорите - право же, я без всякого зла, без всякой насмешки.
И опять сидит часами, стараясь сдержать улыбку, чтобы кого-то не смутить, только глаза щурятся и искрятся...
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 64 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Нападки на переживание. Дидро. | | | Увеличительное стекло сцены. О ненужности преувеличенной игры |