Читайте также: |
|
1 Gasquet. Cezanne. P. 81.
2 Это единство чувственных опытов покоится на их интеграции в одной-единственной жизни, они становятся ее видимым подтверждением и эмблемой. Воспринимаемый мир является не только символикой каждого Чувства в рамках остальных чувств, но еще и символикой человеческой жизни, что подтверждают «пламя» страстей, «свет» ума и прочие многочисленные Метафоры и мифы. Conrad--Martius. Realontologie // Jahrbuch Шг Philosphie imd Phanomenologische Forschung. IV. S. 302.
Разворачивание чувственных данных перед нашим взглядом или нашими руками оказывается чем-то вроде языка, который сам себя преподает, где значения порождаются самой структурой знаков, и поэтому мы можем буквально сказать, что наши чувства вопрошают вещи, и что вещи им отвечают. «Чувственно воспринимаемая явленность — это то, что открывает (Kundgibt*104*), она выражает как таковое то чем она не является».1
1 Conrad-Martins. Ibid. S. 196. Тот же автор (Zur Ontologie und Erscheinungs-lehere der realen Aussenwelt // Jahrbuch fur Philosphie und phanomenologisclie Forcchung. III. S. 371) говорит о Selbstkundgabe*105* объекта.
Мы понимаем вещь так же, как понимаем новое поведение, то есть не благодаря интеллектуальному усилию, стремящемуся установить место объекта в какой-либо рубрике, а принимая на свой счет тот способ существования, который очерчивают перед нами доступные наблюдению знаки. Поведение намечает определенный способ трактовки мира. Таким же образом при взаимодействи вещей каждая характеризуется через определенный тип a priori, который она сохраняет во всех своих встречах с внешним миром. Смысл населяет вещь, как душа населяет тело: он не скрывается за кажимостями; смысл пепельницы (по крайней мере тот ее целостный и индивидуальный смысл, каким он предстает в восприятии) не является определенной идеей пепельницы, которая координирует ее сенсорные аспекты и которая была бы достижима при помощи одного лишь понимания, он одушевляет пепельницу, он воплощается в ней со всей очевидностью. Именно поэтому мы говорим, что в восприятии вещь дана нам «собственной персоной» или «во плоти». Представая перед другим, вещь реализует это чудо выражения — внутреннее, которое раскрывается вовне, значение, которое переходит в мир и обретает там свое существование и которое мы можем понять полностью, только отыскивая его взглядом в том месте, где оно находится. Таким образом, вещь является коррелятом моего тела и, в более широком плане, моего существования, по отношению к которому мое тело является лишь некоей устойчивой структурой, вещь конституируется посредством схватывания ее моим телом, она прежде всего является не значением, требующим разумения, а структурой, доступной исследованию моим телом, и если мы хотим описать реальное таким, каким оно является нам в перцептивном опыте, то найдем его нагруженным антропологическими предикатами. Поскольку связи между вещами или между аспектами вещей всегда опосредованы нашим телом, природа полностью становится мизансценой нашей собственной жизни или нашим собеседником в этом своеобразном диалоге. Вот почему, в конце концов, мы не можем помыслить вещь, которая не воспринимаема и не ощутима. Как говорит Беркли, даже пустыня, где никто никогда не был, имеет по крайней мере одного зрителя, и этим зрителем являемся мы сами, когда думаем о ней, говоря иными словами, когда мы осуществляем ментальный опыт по ее восприятию. Вещь никогда не может быть отделена от того, кто ее воспринимает, она никогда не может быть абсолютно вещью в себе, поскольку ее артикуляции являются артикуляциями нашего существования и поскольку она полагает себя конечной точкой нашего взгляда или пределом того сенсорного исследования, которое облекает ее человечностью. В этой мере любое восприятие представляет собой своего рода сообщение или причащение, возобновление или завершение нами какой-то посторонней интенции или, наоборот, выход во вне наших перцептивных возможностей и как бы совокупление нашего тела с вещами. Мы не замечали этого раньше лишь потому, что схватывание сознанием воспринимаемого мира было затруднено предрассудками объективного мышления. Его постоянная функция состоит в редуцировании всех феноменов, свидетельствующих о единстве субъекта и мира и замещении их ясной идеей объекта как вещи в себе и субъекта как чистого сознания. Оно поэтому разрывает связи, которые объединяют вещь и воплощенного субъекта, и допускает формирование нашего мира только из чувственно воспринимаемых качеств, за исключением тех типов проявления, которые мы описали, качеств по преимуществу визуальных, поскольку они кажутся автономными, поскольку они не так уж непосредственно связаны с телом и скорее представляют нам объект, чем вводят нас в его атмосферу. Но в действительности вещи являются сгущениями среды, и любое отчетливое восприятие веши живет за счет предварительного общения с определенной атмосферой. Мы не являемся «набором глаз, ушей, тактильных органов с их церебральными проекциями... Как все литературные произведения являются только частными случаями возможных перестановок звуков, Из которых складывается язык, и их буквенных знаков, так и свойства или ощущения представляют собой элементы, из Которых состоит великая поэзия нашего мира (Umwelf*106*). Но как не вызывает сомнения то, что некто, знающий только звуки и буквы, не имеет представления о литературе и не в состоянии уловить не только ее настоящее бытие, но вообще ничего из того, что имеет к ней отношение, так и мир Не является данным и ничто из него не является доступным для тех, кому „ощущения" даны».1 Воспринимаемое не обязательно должно быть объектом, находящимся передо мной как цель познания, оно может быть и «ценностным единством», которое мне представлено только практически. Если убрать картину из комнаты, в которой мы живем, то мы можем воспринимать изменения, не зная в точности, что изменилось. Воспринимаемое есть все то, что составляет часть моей среды, и моя среда включает все то, чье «существование или несуществование, природа или изменения имеет практическое значение для меня»:2 бурю, которая еще не разразилась, предзнаменования которой я даже не мог бы перечислить и которую я даже не могу предвидеть, но к которой я. «тянусь» и подготовлен; периферию визуального поля, которую истерик не может уловить отчетливо, но которая тем не менее со-определяет его движения и его ориентирование; уважение других людей или их преданную дружбу, которую я даже не замечал, но которая остается таковой для меня, поскольку, когда я лишаюсь своих друзей, мне становится не по себе.3
1 Scheier. Der Formalismus in der Ethik und die materiale Werthethik. S. 149-151.
2 Ibid. S. 140.
3 Ibid.
Любовь есть как в букетах, которые Феликс де Ванденесс приготовил для мадам де Морсоф, так и в нежности: «Я думал, что в оттенках лепестков и листьев заключена истинная гармония, которая чарует взгляд и, волнуя нас словно музыка, пробуждает множество воспоминаний в сердцах тех, кто любит и любим.,.. Разве гамма цветов не может иметь тот же смысл, что и гамма звуков. У любви есть свой герб, и графиня втайне разгадала его. Она бросила на меня проникновенный взгляд, похожий на стон больного, когда касаются его раны: она была смущена и очарована». Букет со всей очевидностью является букетом любви и тем не менее невозможно сказать, что же именно в нем обозначает любовь, и как раз поэтому мадам де Морсоф может принять его, не нарушая своих обетов. Не существует другого способа понять это, кроме как посмотреть на букет, и тогда он скажет то, что хочет сказать. Его значение есть четкий и достигаемый след, оставленный чьим-то существованием для другого существования. Естественное восприятие не является наукой, оно не полагает вещи, с которыми имеет дело, оно не отстраняет их, чтобы более полно их обозревать, оно живет с ними, оно есть «мнение» или «первоначальная вера», которая нас связывает с миром как с нашей родиной. Бытие воспринимаемого есть то допредикативное бытие, к которому стремится все наше существование.
Тем не менее мы еще не до конца исчерпали смысл вещи, определив ее как коррелят нашего тела и нашей жизни. В конце концов, мы схватываем единство нашего тела только в единстве вещи и, начиная именно с вещей, наши руки, наши глаза и все наши органы чувств выступают также в роли взаимозаменяемых инструментов. Тело само по себе, тело, пребывающее в состоянии покоя, является лишь аморфной массой, и мы воспринимаем его как определенное и идентифицируемое бытие только тогда, когда оно движется к вещи, в той мере, в какой оно интенционально проецируется вовне, и даже это восприятие будет получено лишь краем глаза и окраинами сознания, центр которого занят вещью и миром. Невозможно, говорили мы, постигнуть воспринимаемую вещь вне того, кто ее воспринимает. И все же вещь представляется тому, кто ее воспринимает как вещь в себе, и, таким образом, она ставит проблему подлинного в-себе-для-нас. Мы обычно не замечаем этого, поскольку наше восприятие в контексте наших привычных занятий, достаточно точно направляется на вещи для того, чтобы обнаружить в них знакомое присутствие, чего недостаточно, чтобы раскрыть то, что в них скрывается нечеловеческого. Но ведь вещь игнорирует нас, она покоится в себе. Мы увидим это, если оставим наши дела и направим на нее метафизическое и незаинтересованное внимание. Она предстает тогда враждебной и чуждой, перестает быть нашим собеседником, становится непреклонно молчащим Иным, Собою, ускользает от нас, как ускользает сокровенность чужого сознания. Вещь и мир, говорили мы, предстают в перцептивной коммуникации как знакомое лицо, выражение Которого мы сразу же понимаем. Но ведь лицо выражает что-то лишь через игру цвета и света, которые его составляют, смысл взгляда не находится где-то за глазами, он в них, и художнику Достаточно только одного мазка, чтобы изменить выражение взгляда на портрете. В своих ранних произведениях Сезанн пьггался прежде всего передать выражение, и именно поэтому упускал его. Потом он понял, что выражение есть язык самой вещи и что оно рождается из ее конфигурации. Его живопись есть опыт соприкосновения с «физиономией» вещей и лиц через интегральное восстановление их чувственно ощущаемых конфигураций, что природа без труда совершает каждый миг. И именно поэтому пейзажи Сезанна являются «пейзажами до-мира, в котором еще нет людей».1 Вещь казалась нам только что пределом телесной телеологии, нормой нашей психофизиологической схемы. Но это только психологическое определение, которое не полностью выявляет смысл определяемого и которое сводит вещь к тем опытам, в которых мы встречаем ее. Теперь же мы раскрываем существо реальности: вещь является вещью, поскольку, что бы она нам ни говорила, она говорит это через саму организацию ее чувственно воспринимаемых аспектов. «Реальное» представляет собой ту среду, где каждый момент не только не отделим от остальных, но даже в какой-то мере синонимичен им, где «аспекты* обозначаются друг через друга в абсолютной эквивалентности; и эту полноту ничто не может превзойти: невозможно полностью описать цвет ковра, не сказав, что это ковер шерстяной, без того, чтобы не включить в этот цвет определенное тактильное свойство, вес и звуконепроницаемость. Вещь представляет собой такой вид бытия, в котором полное определение одного атрибута требует определение субъекта вообще и где, следовательно, смысл не отличается от всеобщей кажимости. И снова Сезанн: «Рисунок и цвет суть одно; и по мере того как мы пишем красками, рисуем, добиваемся большей гармонии цвета, рисунок становится точнее... Когда богатство цвета обнаружено, форма обретает свою полноту».2
1 Novotny. Das Probltm des Menschen Cezanne im Verhaltnis zu seiner Kunst // Zeitschr. f. Aesthetik und allgemeine Kunstwissenschaft. 1932. jNb 26. S. 275.
2 Gasquet. Cezanne. P. 123.
Применительно к структуре освещение—освещенное возможны передний и задний планы. С явлением вещей возможно показать однозначные формы и расположения. Система кажимостей, допространственные поля укореняются и, наконец, становятся пространством. Но это не только геометрические черты, которые смешиваются с цветами. Сам смысл вещи складывается на наших глазах, смысл, который никакой словесный анализ не мог бы исчерпать и который смешивается с выставлением вещи напоказ в самой ее очевидности. Каждый мазок Сезанна должен, как об этом говоритБернар, «содержать в себе воздух, свет, объект, план, характер, рисунок, стиль».1 Каждый фрагмент зрелища удовлетворяет бесконечному количеству условий, и реальное характеризуется тем, что сжимает в каждом своем моменте бесконечность отношений. Как и вещь, картину дблжно видеть, а не определять, но тем не менее, хотя она и есть как быl маленький мир, который открывает себя внутри другого мира, она не может претендовать на ту же основательность. Мы чувствуем, что перед нами осуществление замысла, что смысл в ней предшествует существованию, облекается в минимум материи, который необходим картине, чтобы сообщаться с нами. Чудо реального мира, напротив, состоит в том, что в нем смысл и существование суть одно, и мы видим как основательно он водворен в нем. В воображении, едва только я осознал интенции видения, я уже верю, что увидел. Воображаемое не имеет глубины, оно не отвечает нашим усилиям изменить точку зрения, оно не поддается нашему наблюдению.2
1 Bernard. La Methode de Cezanne // Mercure de France. 1920. P. 298.
2 Sartre. L'lmaginaire. P. 19-
Мы никогда не имеем власти над ним. Напротив, в каждом восприятии сама материя обретает смысл и форму. Если я жду кого-то, стоя перед дверью дома на плохо освещенной улице, то каждый человек, который появляется в дверях, на какое-то мгновение видится неясно. Кто-то выходит, и я не знаю еще наверняка, могу ли я признать в нем того, кого жду. Известный мне силуэт появляется из этого тумана так же, как из туманности появляется Земля. Реальное отличается от наших вымыслов, ибо в нем смысл обогащает и пронизывает материю. Стоит порвать картину, и у нас в руках не останется ничего, кроме кусочков размалеванного холста. Если мы расколем какой-нибудь камень и измельчим его осколки, все равно частички, которые у нас останутся, будут частичками камня. Реальное поддается бесконечному исследованию, оно неисчерпаемо. Именно поэтому объекты, принадлежащие человеку, предметы обихода представляются нам как бы расположенными в мире, тогда как вещи укоренены в глубине природы Чуждой человеку. Для нашего существования вещь гораздо в большей степени является полюсом отталкивания, нежели полюсом притяжения. Мы не узнаем себя в вещи, и именно поэтому она — вещь. Мы не начинаем с того, что узнаем ее перспективные аспекты; она не опосредуется нашими чувствами, нашими ощущениями, нашими перспективами, мы идем прямо к ней, и лишь потом замечаем границы нашего знания и границы нас самих в качестве познающих. Вот игральная кость, рассмотрим, каким образом она явлена в естественной установке субъекту, который никогда не задается вопросами относительно собственного восприятия и который живет среди вещей. Костяшка же, она располагается в мире; если субъект начнет поворачиваться вокруг нее то появятся не ее знаки, а ее грани, он не воспринимает ее проекций или даже контуров, но он видит саму костяшку то так, то этак, и кажимости, которые еще не успели закрепиться, сообщаются между собой, переходят одна в другую, все они излучаются из основополагающей кубичности (Wurfelhaftigkeifyj) 1 которая и является их мистической связью.
1 Scheler. Der Formalismus in der Ethik. S. 52.
Серия редукций вторгается в тот момент, когда мы берем в расчет воспринимающего субъекта. Сперва я замечаю, что эта игральная кость существует только для меня. Может быть, мои соседи и не видят ее, и тогда на этом единственном оснбвании вещь теряет что-то от своей реальности: она перестает быть «в себе», оказываясь полюсом личной истории. Потом я замечаю, что костяшка дана мне только через зрение, и немедленно остаюсь лишь с ее внешней оболочкой; игральная кость теряет свою материальность, опустошается, она сводится к визуальным структурам, к форме и цвету, свету и тени. Но все же форма, цвет, свет, тень не находятся в пустоте, а имеют еще точку опоры — это визуальная вещь. Ко всему прочему, видимая вещь все еще имеет одну пространственную структуру, которая наделяет совокупность ее свойств особым значением: если мне сообщают, что костяшка является только фикцией, ее цвет мгновенно изменяется, она теряет прежний способ модулирования пространства. Любые пространственные связи, которые мы могли бы выявить в этой костяшке, измеряя, например, расстояние от лицевой до оборотной грани, «реальную величину» углов, «реальное» направление сторон, являются неделимыми в ее видимом бытии. И через третью редукцию мы выходим к визуальной вещи в ее перспективном аспекте, я замечаю, что не все грани костяшки находятся в моем поле зрения и что некоторые из них определенным образом деформируются. Через последнюю редукцию я достигаю, наконец, ощущения, которое не является ни свойством вещи, ни, даже, перспективным аспектом, а представляет собой, скорее, модификацию моего тела.1
1 Ibid. S. 51-54.
Переживание вещи не проходит через все эти опосредования, и, следовательно, вещь не явлена рассудку, который схватывал бы каждый конститутивный слой как репрезентативный по отношению к более высокому пласту и который выстраивал бы вещь от начала до конца. Она, в первую очередь, существует в своей очевидности, и любые попытки определить вещь либо как полюс моей телесной жизни, либо как постоянную возможность ощущений, либо как синтез кажимостей, замещают саму вещь в ее первоначальном бытии несовершенным ре конструирован нем веши при помощи субъективных обрывков. Как можно понять, что вещь является коррелятом моего познающего тела и что в то же время она его отрицает?
То, что нам дано, это не вещь сама по себе, но опыт относительно вещи, трансцендентность, следующая за субъективностью, природа, которая просвечивает сквозь историю. Если бы мы хотели, согласно реалистическому подходу, сделать из восприятия отпечаток вещи, то мы бы не поняли даже того, что есть событие восприятия, не поняли бы, как субъект может уподобить себя вещи, как после того, как он с нею совпадал, он может нести ее в своей истории, поскольку по определению он ничем в ней не владеет. Чтобы воспринимать вещи, нам необходимо их проживать. Но мы отбрасываем и идеализм синтеза, поскольку и он искажает наши переживаемые связи с вещами. Поскольку воспринимающий субъект осуществляет синтез воспринимаемого, необходимо, чтобы он господствовал и мыслил материал восприятия, чтобы он организовывал и связывал изнутри все аспекты вещи, то есть, чтобы восприятие потеряло соприсущность индивидуальному субъекту и точке зрения, а вещь свою трансцендентность и свою непрозрачность. Проживать вешь — это не значит ни совпадать с ней, ни всецело ее мыслить. В этом и состоит наша проблема. Необходимо, чтобы воспринимающий субъект, не покидая своего места и своей точки зрения, в непрозрачности чувствования приобщался к вещам, ключом к которым он не обладает заранее и тем не менее их проект он несет в себе самом, раскрываясь абсолютному Другому, которого он готовит в глубине самого себя. Вещь не есть некое единое целое, так как аспекты перспективы, поток кажимостеи если и не полагаются явным образом, то по крайней мере всегда готовы к тому, чтобы быть воспринятыми и наличествовать в нететическом сознании — ровно в той мере, в какой это необходимо для меня, чтобы я мог укрыться от них в вещи. Когда я воспринимаю булыжник, я не осознаю отчетливо то что познаю его только при помощи глаз и вижу лишь его определенные перспективные аспекты, и, однако, этот анализ если я его осуществляю, не застает меня врасплох. В глубине души я знал, что всеобъемлющее восприятие пронизывает и использует мой взгляд и что булыжник является мне при полном свете перед преисподней моего тела со всеми его органами. Я могу указать возможные трещины в устойчивом облике веши, стоит мне закрыть глаза или подумать о перспективе. Вот почему верно будет сказать, что вещь конституируется в потоке субъективных кажимостеи. И тем не менее я не конституировал ее в действительности, то есть я не полагал активно и под контролем разума взаимосвязи всех сенсорных аспектов и их отношений с моим сенсорным аппаратом. Мы выразили это, сказав, что я воспринимаю моим телом. Видимая вещь появляется, когда мой взгляд, следуя указаниям зрелища, собирая свет и тень, которые там рассеяны, достигает освещенной поверхности как того, что проявляет свет. Мой взгляд «знает», что обозначает это пятно в этом контексте, он понимает логику освещения. Если говорить более обобщенно, то существует некая логика мира, с которой полностью сообразуется мое тело и через которую интерсен-сорньте вещи становятся возможными для нас. Мое тело, коль скоро оно способно к синергии, знает, чтб для совокупности моего опыта означает тот или иной более или менее интенсивный цвет, и любое изменение схватывается телом из представления и общего смысла объекта. Иметь чувства, например зрение, значит владеть универсальным аппаратом, этой типичной схемой возможных визуальных связей, при помощи которых мы способны осознать любые визуальные данные. Иметь тело — значит владеть универсальным аппаратом, типичной схемой всех перцептивных движений и интерсенсорных соотношений, которые лежат по ту сторону действительно воспринимаемого нами сегмента мира. Поэтому вешь не является действительно данной в восприятии, она схватывается нами изнутри, воссоздается и переживается нами в той мере, в какой она связана с миром, основные структуры которого мы несем в себе, и вещь является только лишь одной их возможных проявлений. Переживаемая нами вещь не является от этого менее трансцендентной по отношению к нашей жизни, поскольку человеческое тело, со всеми его габитусами, которые сплетают вокруг него его человеческое окружение, пронизывается движением, которое оно совершает к самому миру. Поведение животного нацелено на животную среду (Umwelt) и центры противодействия (Widerstand). Когда мы хотим подчинить его естественным стимулам, лишенным их конкретных значений, то мы провоцируем неврозы.1
1 См.: Merteau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 72 и след.
Поведение человека раскрывается миру (Welt) и объекту (Gegenstand) по ту сторону инструментов, которые оно создает для себя, и можно даже трактовать собственное тело как объект. Человеческая жизнь определяется именно этой способностью самоотрицания в объективном мышлении, и эта способность происходит из первоначальной укорененности в мире. Человеческая жизнь «понимает» не только определенную среду, но и бесконечное количество любых возможных окружений, и она понимает себя, поскольку она заброшена в естественный мир.
* * *
Это первоначальное понимание мира и надо прояснить. Естественный мир, говорили мы, есть типология интерсенсорных связей. В отличие от Канта, мы не понимаем ее как систему неизменных связей, которым подчиняется, если оно должно быть познанным, всякое сущее. Это нечто иное, нежели кристальный куб, все возможные проекции которого могут восприниматься благодаря его геометрической структуре и которая позволяет даже видеть его скрытые стороны, так как он прозрачен. Мир имеет свое единство до того, как рассудку удается связать между собой его грани и интегрировать их в ортогональной концепции. Единство мира сравнимо с единством индивида, которое открывается мне в неопровержимой очевидности еще до того, как мне удастся сформулировать особенности его характера, ибо он сохраняет один и тот же стиль во всех своих речах и своем поведении, даже если он изменяет среду и убеждения. Стиль — это определенный способ относиться к ситуациям, который я открываю или который я осознаю в индивидуме или, например, в каком-либо писателе, усваивая его с помощью некоего миметизма, даже если я оказываюсь не в состоянии его в точности определить да и само определение которого, сколь бы верным оно ни было, никогда не обеспечивает полного соответствия и интересно только для тех, кто уже имеет относительно этого какой-то опыт. Я ощущаю единство мира так же, как узнаю какой-либо стиль. Причем стиль человека и города не остается для меня неизменным. После десяти лет дружбы, даже не учитывая изменений в возрасте, мне начинает казаться, что я уже имею дело с другим человеком, а после десяти лет жизни на одном месте — с другим кварталом. Изменяется только знание вещей. Почти ничтожное на первый взгляд, это знание преобразуется по мере разворачивания восприятия. Сам мир остается одним и тем же на протяжении всей моей жизни, поскольку он обладает неизменным бытием, внутри которого я осуществляю все корректировки знания и единство которого не затрагивается ими, и чья очевидность направляет мое движение к истине через кажимости и заблуждения. Этот мир находится на рубеже первого восприятия ребенка в виде еще неизвестного, но неопровержимого присутствия, знание которого станет затем определенным и будет пополняться. Я ошибаюсь, необходимо, чтобы я пересмотрел свои достоверности и отбросил из бытия свои иллюзии, но ни на одно мгновение я не сомневаюсь, что веши в самих себе совместимы и со-возможны, поскольку я с самого начала поддерживаю связь с единым бытием, с необъятным индивидом, из которого происходит весь мой опыт и который остается на горизонте всей моей жизни, как гул большого города служит фоном всему, что мы делаем в нем. Говорят, что звуки или цвета принадлежат определенному сенсорному полю, поскольку за звуками, если они восприняты, могут следовать только другие звуки или тишина, которая является не аудитивным небытием, а просто отсутствием звуков, и которая удерживает нашу связь с бытием звука вообще. Если я размышляю и в течение этого времени перестаю слышать, в тот момент, когда я вновь восстанавливаю контакт со звуками, они мне являются как уже существующие, и я нахожу нить, которую я обронил, но которая не порвалась. Поле представляет собой схему, которой я обладаю для опытов определенного типа и которая, будучи установленной, уже не может быть отменена. Наше обладание миром того же рода, за тем исключением, что мы можем помыслить субъекта вне слухового поля, но никак не вне мира.
1 Stein. Beitrage zur philosophishen Begrtlndung der Psychologic und der Geisteswissenschaften. S. 10 и след.
У субъекта, который слышит, отсутствие звуков не нарушает коммуникации с сонорным миром, так и у субъекта глухого и слепого от рождения отсутствие аудитив-ного и визуального мира не прерывает сообщения с миром как таковым, поскольку перед ним всегда существует что-то, какое-то бытие, которое необходимо разгадать, omnitudo reati-tatis*108* эта возможность раз навсегда основана на первом сенсорном опыте, каким бы узким и несовершенным он ни был. У нас нет никого другого способа узнать, что есть мир, кроме как принять это утверждение, которое каждую минуту сказывается в нас; все определения мира были бы только абстрактным описанием примет, которые нам ничего не сказали бы о нем, если бы у нас уже не было доступа в сферу определенного, если бы мы не знали этого определенного благодаря лишь тому факту, что мы существуем. Именно на переживании мира должны основываться все наши логические операции означения. И сам мир при этом не является неким значением, общим для всех наших опытов, которое мы вычитываем через них, идеей, которая вдыхает жизнь в материю знания. Мир не дан нам в виде ряда каких-то профилей, которые связываются сознанием воедино. Без сомнения, мир очерчивает себя и, в первую очередь, пространственно: я вижу только южную сторону бульвара, а если я перейду проезжую часть, то увижу его северную сторону; я вижу только Париж; деревня, которую я недавно покинул, погрузилась в какую-то сокрытую жизнь; если смотреть более глубоко — пространственные очертания являются также и временными очертаниями. Другое место — это всегда есть не что иное, как то, что мы видели или что могли бы увидеть. И даже если я его воспринимаю как одновременное с настоящим, то это происходит потому, что оно составляет часть той же самой волны моего временнбго существования. Город, к которому я приближаюсь, изменяет свой вид, как я это ощущаю, когда на мгновение отвожу глаза и смотрю на Него снова. Но его очертания не следуют для меня друг за Другом и не накладываются друг на друга. Мой опыт в эти различные моменты соединяется с самим собой таким образом, что я не приобретаю различные перспективные виды, связанные друг с другом понятием инварианта. Воспринимающее тело не занимает последовательно различные точки зрения, находясь под надзором нигде не находящегося сознания, которое их осмысляет. Рефлексия объективирует точки зрения и перспективы. Когда же я воспринимаю, то благодаря моей точке зрения я принадлежу миру целиком и полностью я даже не осознаю границ моего визуального поля. Разнообразие точек зрения дает о себе знать через неуловимое скольжение, через некое «шевеление» кажимостей. Если последовательные образы действительно отличаются друг от друга, когда, например, я на машине приближаюсь к городу и время от времени на него посматриваю, то восприятия города уже не существует, и я внезапно оказываюсь перед другим объектом, который не соизмерим с предыдущим. Но в конце концов я заключаю: «Это Шартр»; я соединяю вместе две кажимости, поскольку обе они извлечены из одного восприятия мира, который не может, следовательно, мириться с такой же прерывностью. Невозможно конструировать восприятие вещи и мира из отдельных очертаний, как невозможно выводить бинокулярное видение объекта исходя из двух монокулярных образов. Мои образы мира сливаются в один-единственный мир, точно так же, как двойной образ исчезает в единственной вещи, когда я перестаю давить пальцем на глазное яблоко. Я не имею сначала какую-то одну перспективу, потом другую и между ними определенную рассудком связь; каждая перспектива переходит в другую, и если мы можем еще говорить о синтезе, то речь идет о «синтезе перехода». Точнее говоря, актуальное видение не ограничено тем, что предлагает мне мое визуальное поле — соседнюю комнату, пейзаж, открывающийся за тем холмом, — внутренняя или задняя часть этих объектов мне не представлена. Моя точка зрения — это, скорее, возможность проскользнуть в целый мир, чем какое-то ограничение опыта. Когда я смотрю на горизонт, он меня не заставляет думать о каком-то другом пейзаже, который бы я увидел, если бы находился там, а тот другой — о третьем, и так до бесконечности; я себе ничего не представляю, все пейзажи уже находятся там, в этой согласующейся последовательности и бесконечной открытости их перспектив. Когда я смотрю на ослепительный зеленый цвет вазы, нарисованной Сезанном, он не заставляет меня думать о керамике, он представляет ее мне, она там, со своей тонкой и гладкой поверхностью и с шершавой внутренней стороной — в этом особом способе видоизменения зеленого цвета. Во внутреннем и внешнем горизонте вещи или пейзажа сушествует некое со-присутствие или со -существование очертаний, которое завязывается через пространство и время. Естественный мир есть горизонт всех горизонтов, стиль всех стилей, гарантирующий моим опытам данное, а не намеренное единство, невзирая на все разрывы моей личной и исторической жизни. Его коррелятом в моем «я» является данное мне общее и доперсональное существование моих сенсорных функций, в котором мы нашли определение тела.
Дата добавления: 2015-07-10; просмотров: 149 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
III. ВЕЩЬ И ПРИРОДНЫЙ МИР 2 страница | | | III. ВЕЩЬ И ПРИРОДНЫЙ МИР 4 страница |