Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

8 страница. Перетерпела кишечный спазм

1 страница | 2 страница | 3 страница | 4 страница | 5 страница | 6 страница | 10 страница | 11 страница | 12 страница | 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Перетерпела кишечный спазм. После возвращения Пахрудина, Люда боялась покидать и эту часть подвала. Может быть, кто-то уже приоткрыл дверь, заложенную кирпичом, просочился внутрь, прошелся бесшумно по третьему отсеку и теперь ждет. Ждет начала следующей игры. На счет – р-раз.

Ничего не изменилось – печка, кровати и люди оставались на своих местах, но было уже по-другому. Со временем глаза Люды свыклись с серостью, которая стояла в каждом углу на страже. Иногда казалось, она живет в брюхе серой мыши – сыром, склизком, пахнущим пометом, скопившемся в балках ее кишок. Легкие Люды научились дышать мышью и пылью. А она сама – не замечать сальных волос, потных подушек, запаха немытых тел. Она уже не слышала Дусиных стонов, молитвенного шепота Фатимы, гортанных выплесков Пахрудина, тяжелого скрипа кровати Уайза, стука трости Нуника – а он, не переставая, долбил ею землю, будто азбукой Морзе хотел передать сигнал SOS кому-то под землей.

Люда очнулась, оглядела подвал. До чего нужно довести человека, чтобы он принял условия такой жизни? Ушел под землю и притаился там в страхе? Не лучше ли выйти на поверхность все равно уже мертвого города и умереть с ним, предпочтя какое угодно небытие такому бытию?

Одни только мысли способны преобразить пространство – перекрасить серые стены в одуряющий черный. Одним только мыслям оказалось под силу превратить их сносное временное жилище в черную безнадежную дыру. Она засосала их и не выпустит из себя. Конец уже наступил, просто они этого не заметили.

Люда очнулась – теперь уже от мыслей.

– Поди сюда, – позвала собаку.

Чернуха послушно вылезла из-под кровати.

– Совсем ты у меня обвисла, – прошептала Люда, потрепав ее сиськи, похожие на прохудившиеся бурдюки.

Чернуха пошевелила рыжими пятнами над глазами – брови приподняла. На редкой бороде повисла голодная слюна.

Тихим движением Люда сунула руку под подушку, достала кусок лепешки, окаменевший с тех пор, как был припасен на черный день. Черный день пришел.

Чернуха сглотнула. Прежде чем взять кусок, она понюхала руку хозяйки. Взяла лепешку осторожно – слегка прикусила зубами, как загривок слепого щенка. Унесла его под кровать.

– У-у-у-у, последний кусок она собаке отдает. Лучше бы сама его съела!

Как ни были тихи движения Люды, Фатима их заметила.

– Собаке щенков надо кормить, – огрызнулась Люда.

– Если бы у меня была лепешка, я бы тоже отдал ее Чернухе, – вздохнул Пахрудин.

Подвал забормотал – Фатима принялась за молитвы, бусины ее четок позвякивали, ударившись одна о другую. Зашипел черный ящик.

Пахрудин, положив ногу на ногу, снова сжимал микрофон. Все шло по заведенному сценарию. Сейчас Пахрудин поймает голоса, связь оборвется на самом интересном моменте. Проснется Дуся. Роза ее успокоит…

Но если бы в подвале нашелся внимательный глаз, который следил бы за Пахрудином, то он увидел бы, как тот менялся в цвете, – Пахрудин наливался пунцовостью и скоро составил резкий контраст со своей тюбетейкой.

Ящик поймал волну соколов. Пахрудин продолжил крутить кнопки. Набрел на разговор двух радиолюбителей, но и он не устроил Пахрудина. Он что-то искал… И вот когда в ящике зазвучал ровный прибой, шепчущий неведомыми голосами, Пахрудин кхакнул и заорал в микрофон: «Бог, пошли нам дождь! Бог пошли нам дождь! Бог! пошли! нам! дождь!»

Ящик затих. Все напряженно молчали, боясь спугнуть потусторонний голос, вот-вот готовый прийти на волне. Эта неестественная тишина казалось затишьем перед чем-то важным. Но ничего не произошло. Ящик вдруг мужским голосом сообщил:

– Кактусы не любят влаги…

– Эй, – заплакал Нуник. – Мы же – не кактусы. Мы любим влагу. Эй, пить хотим. Пахрудин, скажи ты ему, что мы – не кактусы…

Пахрудин снял тюбетейку, утер ею вспотевший лоб.

– Значит, будет дождь, – спокойно сказал он. – Если оттуда, – Пахрудин поднял палец вверх, – нам отвечают, значит, нас слышат. Если нас слышат, значит, дождь будет…

Клубок мыслей потянул голову Люды на подушку. Она прикрыла сухие глаза, веки прошлись по ним скрипом. Ее засасывала черная дыра сна.

Люда шла по улице еще живого города. Во сне она была килограммов на пятнадцать худей, чем сейчас, и с удовольствием ловила свое отражение в чистых лужах. Стоял полдень, и впереди Люды плыла ее короткая тень. Солнце освещало сверху ее молодость и многочисленные надежды. В руках Люда несла букет живых цветов – розовые ромашки. Один бог знает, почему они приснились Люде розовыми, может быть, частота ее сна каким-то образом пересеклась с частотой Пахрудина. Люда шла и улыбалась своему отражению. У полуподвального окна она остановилась и повертела стройной ногой в капроновом чулке туда-сюда. Вот это – нога.

И вдруг увидела Люда, что идет по земле босиком. Как будто со стороны на себя посмотрела. Молодая женщина лет тридцати в платье горохом, с розовыми ромашками в руках идет по солнечной улице. И все бы хорошо, все бы солнечно и приятно, но женщина босонога. Если не считать чулок.

Идет Люда по асфальту в одних чулках и идет. Про себя она думает: видеть себя во сне разутой – плохая примета. Как будто знает, что спит.

Сворачивает в боковую улочку. Там потемней – высокие деревья загораживают солнечный свет. Пошла Люда под деревьями – как есть босиком, а тень ее тут же за спину шмыг – спряталась. Пошла мимо низких одноэтажных домов – уже без тени. Смотрит на себя в полуподвальные окна, и уже не нравится ей свое отражение. Шутка ли – босиком. Видит у одного из домов на скамейке толстуха сидит. Широкая, растеклась ляжками по скамейке, живот бугром, лицо круглое румяное. Волосы светлые в косу толстую заплетены, та змеей по груди струится – аспид, как есть аспид. А перед толстухой – низенький столик, на нем туфли разложены – продаются.

Наклонилась Люда, рассматривает. Туфли – на каблучках, на танкетке, розовые, красные, голубые. Вот повезло, думает Люда, вот так удача. Розовые ей понравились больше всего – с бантиком, на танкетке, под цвет ромашкам.

Заглядывает Люда в васильковые глаза толстухи, а в голове из бабушкиного псалтыря крутится: «…на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия». Их бабушка бубнила с кровати, укладываясь спать на ночь. Вот как оно вышло – засел псалом во внучкиной голове, а вышел во сне. Богато бабушкино наследие… Только к чему это во сне – к худу или к добру?

– Хозяйка, почем туфли продаешь? Вот эти – розовые с бантиком? – спрашивает Люда толстуху и тычет пальцем в носок розовой туфли.

– А я не продаю, я меняю, – отвечает толстуха и улыбается ямочками на румяных щеках.

– На что меняешь? – спрашивает Люда.

– А вот на то, что у тебя в руках… – говорит та, а глаза у нее – василисковые.

Глядит Люда, а в руках у нее – только ромашки розовые. Шут с ними, ей муж еще подарит. Не гулять ведь ей по сну босиком.

– Меняю, – соглашается Люда, но ромашки из рук пока не выпускает. – Только сначала примерю я туфельки – не жмут ли.

– Примеряй. – Толстуха кивает, и подбородок ее собирается в три жирные складки.

Одной рукой Люда берет туфельки, опускает на землю, и ноги в них втискивает. Ой, сидят как влитые, не жмут, колодка удобная. Люда притоптывает туфельками по земле – до чего удобные. И так ногу ставит, и этак, в стекло пыльное полуподвальное глядит, а из-за спины у нее ее тень выглядывает – босая.

– Обувайся, – говорит Люда тени, – не видишь, я уже обутая.

А тень в стекле из-за спины рожи корчит, пальцами в чулках шевелит, спиной поворачивается, рваные пятки Люде показывает.

– Берешь? – спрашивает толстуха и смотрит исподлобья так внимательно, выжидательно, как будто не верит, что Люда на обмен согласится. А тень за спиной совсем обнаглела – так разошлась, что Люда не знает, куда ей глядеть, – на тень или на новые туфельки. Смотрит Люда на тень – та язык показывает, у виска пальцем крутит, ноги босые вскидывает выше головы, пальцы растопыривает. Совсем взбесилась, думает Люда, ну и шут с ней.

– Беру, – говорит она, притоптывая туфельками.

Протягивает Люда толстухе ромашки. Та хватает их быстро. Глядит Люда, а букет в короткопалых руках толстухи в розовый сверток превращается, розовой же ленточкой перетянутый. Пищит сверток, вырывается из рук толстухи.

Глянула Люда на ноги свои, а они – босые. Как были, босые! Охнула Люда, заскулила. Руки к свертку потянула, но толстуха сверток крепко держит, не отдает.

– Сынок! – закричала Люда во сне.

На зов, откуда ни возьмись, бежит женщина – костлявая, черной масти. Вцепилась толстухе в косу, завыла, толстую бабу к земле пригнула.

– Отдавай, – говорит, – что взяла. Чужое это, не твое.

Толстуха охает, кряхтит. Чернявая хвать за сверток, а в глазах ее сузившихся – ненависть да злоба горят. Дернулась толстуха прочь, но нет, не уйдешь. Чернявая худа, но цепкая. Выпустила толстуха сверток, чернявая его костлявыми руками подхватила. Стоит, на Люду смотрит. Грудь у ней совсем обвислая, лицо худое, брови – широкие, рыжие, а в глазах – будто кресты, четырехконечные звезды горят. И чувство такое, словно век ее Люда знает.

– Бери свое, – говорит чернявая, – да ромашками мужниными не раскидывайся.

Приняла Люда из рук чернявой сверток. Стоит, смотрит на нее, и тут первая капля упала с неба на нее – прямо на макушку.

– Дождь! Дождь!

Люда оторвала голову от подушки. Приснится же такое на дождь грядущий. По запаху поняла – пошел дождь. Он освежил воздух невидимыми молекулами влаги.

Марина уже набрала дождевой воды в жестяную миску. А раз так, значит, дождь лил. Слепые подходили к миске по очереди, черпали из нее воду стаканами. Дуся, напившись, облизывала губы. Причмокивала, остро чувствуя нюансы атмосферы.

– Дождь, – прошептала Люда.

– Я же говорил! Там нас слышат! Там знают, что мы есть! – подпрыгивал Пахрудин. Он выпил уже четыре стакана, и слышно было, как вода булькает в нем.

– Водичка… водичка… – Уайз окунал в стакан собранные щепоткой пальцы, вынимал, резко разводил и получал фонтан брызг в лицо. И смеялся, прижимая к груди толстый подбородок.

Галя пила в своем углу. Громко глотала, спешила, захлебывалась. Марина пила осторожно, обводя глазами подвал – не остался ли кто ненапившийся? Нуник пил, сняв очки, в его бессмысленных глазах плескалась вода. Только что виденный сон погрузил Люду в состояние задумчивости, и, глядя на Нуника, она подумала, что глаза от рождения слепых подобны зеркалу, в которое никогда и никто не смотрелся. Такое зеркало пусто.

Фатима слила несколько стаканов в пластиковую бутылку и направилась в другой отсек совершать омовение перед молитвой.

– Если бы Пахрудин не рассыпал во дворе баклажки, мы смогли бы набрать больше воды, – заявила она, остановившись.

Валентина, не спеша, приблизилась к ней и уперлась в нее квадратными стеклами темных очков. Ни слова больше не говоря, Фатима скрылась в глубине другой половины.

– Иди, иди, – процедила Валентина сквозь зубы.

Между двумя верхними зубами у нее была щель, и порой слова просачивались сквозь нее вместе со слюной – сплюснутые и на слух неприятные. Но только если Валентина сама хотела их процедить.

Пахрудин тюком плюхнулась на кровать. Лежал, улыбался в тюбетейку, давая воде успокоиться. Прислушивался к току воды – она растекалась по телу бурлящими речками и ручейками. Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды…

Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды. Пахрудин ощущал себя океаном – необъятным, одним всплеском способным поглотить весь мир или, наоборот, смилостивиться, успокоиться и дать жизнь – всему миру. Его клетки жадно пили из рек, расходящихся капиллярами ручейков, устремляясь к ним на водопой. Поили дождевой водой свои митохондрии, пузырьки и цитоплазму. Реки несли дождь в разные стороны – к голове, к ногам. Пересекались, перепрыгивали друг через друга, не застаивались, бурлили, несли жизнь миллиардам клеток, составляющим Пахрудина, и Пахрудин жил.

Грянула гроза, но в подвале никто не вздрогнул. Ни гром, ни грозовой гул не способны были испугать людей, каждый день ожидающих начала. Они по опыту знали – потревоженное железными птицами небо шумит по-другому. По-другому гудит земля, принимая железные слитки. Жители подвала благословляли начало грозы.

– А не замесить ли мне тесто для лепешек? – спросила Валентина.

Казалось, ливень омыл не только землю, но и подземелье – от страхов, принесенных с утра Пахрудином. День раскрылся людям навстречу, сжигая в своей грозе уже было наступившее отчаяние.

Валентина закатала рукава, обнажив бледную кожу с близко прилегающими венами. По венам струился дождь. Валентина чувствовала силу в руках. Она опустила руку в мешок муки. Мучная пыль обняла ее пальцы, запястье. Валентине нравилось погружаться в муку по самый локоть. На то она и была мастерица.

Ровно тридцать три пригоршни Валентина достала из мешка и насыпала в миску – по три на каждого, по лепешке на одного. Разбавила их тремя стаканами воды. Вода схватила муку, увязала ее крупицы в комки, и сильные, набухшие дождем пальцы Валентины смяли их в один большой ком теста.

Первая лепешка уже трещала на сковороде, когда дождь наполнил все протянутые к нему миски, но не прекратился. Стопка лепешек уже остывала под чистым полотенцем, когда Уайз беспокойно заворочался на кровати. Скрип ее сетки пробудил струну – неужели опять? Неужели гроза им не помеха?

И гроза им не была помехой. Они были помехой для грозы. Вспышки ракет сбивали грозу с толку, в их пожаре сгорали ее бледно-фиолетовые нити. Гроза была вынуждена отступить, оставить небо над городом. Грозовой гул, не прекращаясь, перерос в свист и удары снарядов о землю.

– Руки-ноги отнимаются, – пожаловалась Фатима.

– Поесть спокойно не дадут, – недовольно проворчал Нуник, отрывая зубами большой кусок горячей лепешки.

Последняя лепешка подскочила на сковороде – дом качнуло. Все в Люде ойкнуло. Казалось, вот-вот дом, потрясенный, сложится бетонными плитами.

– Дочка, началось! – громко возвестила Дуся.

– Мама, я здесь, здесь…

Конечно, здесь, разозлилась про себя Люда, куда ж ты отсюда денешься? Волнение вызывало в ней злость. Так бы и закричала. Неужто и на то прав нет, чтобы закричать? Струна подначивала ее, и Люда могла закричать. Отдавая себе отчет в том, что своим криком напугает слепых, живущих в эти минуты одними только ушами. И она уже открыла рот, потянула носом воздух, чтобы легким хватило для крика, но Валентина ей помешала.

– Потеряли мы все без остатка – и здоровье, и близких друзей! – сказала та, поднимаясь от печки. Печной жар еще полыхал на ее щеках. – Под землею нам жить не сладко, – продолжила она, – по вине нерадивых властей!

«Умом, что ли, от страха тронулась?» – подумала Люда.

Валентина перекинула длинную пшеничную косу со спины на левое плечо. Дирижировала себе вилкой, на которую только что насаживала лепешки. С каждым новым словом голос ее крепчал:

– Много выпало нам испытаний в этом сложном течении лет, все равно не пришло осознание, что со злом нам не выжить – нет!

Зачастила автоматная очередь, отзвук которой пробрался в вентиляционное отверстие и заставил людей вскинуться. Кто-то с земли отвечал разбушевавшемуся небу. Обычно лишь железные птицы пядь за пядью стирали останки города с лица земли, и ни разу земля не оказала им сопротивления. Но теперь, по звукам, доносящимся снаружи, жители подвала поняли – земля вступила с небом в бой. Где-то в соседнем дворе застрочил пулемет – часто, будто ножная швейная машинка, выбивающая быстрые стежки. И ушли надежды на то, что небо скоро очистится. Теперь дом стоял между небом и землей, готовый принять смерть и сверху, и снизу.

– Побеждают темные силы! И не видно тому конца! И одна лишь только надежда зажигает наши сердца!

Валентина размахивала вилкой, насаживая на нее звуки, несущиеся из вентиляционного отверстия. Подача из отверстия – бум! Мах – успела, насадила на вилку широкий блин взрыва. Тра-та-та – вонзила зубцы поглубже в частые слои пулеметной очереди.

– Но она с каждым днем угасает… Да и сколько осталось дней? Неужели больше не вспыхнет искра совести у людей?

И снова бах, бум, тра-та-та. Валентина стоит – коса бьется о грудь – ловит на вилку звуки войны. Голос ее становится шире, растет, гудит, как железный колокол.

– Но мне кажется, надо верить! В то, что зло все равно умрет!..Только жалко, конечно, время, то, которое зря пройдет… Не успеют опомниться люди – те, которые зло творят! Лишь надеяться будут на чудо – что им все как всегда простят. Но таких чудес не бывает! Ведь добро побеждает зло! Всех людей я теперь призываю – научитесь творить добро!

Валентина замолчала. Призыв ее услышан не был. Небо и земля продолжили схватку. Было слышно, как рушатся остовы разрушенных домов. Вот только дом слепых, на удивление, стоял. На удивление самому себе.

– Чьи это стихи? – спросил Нуник.

– Пушкина, – буркнула Валентина, возвращая косу за спину. – Неужели не видно, что мои собственные?

– Представь себе, не видно! – огрызнулся Нуник.

Валентина все еще стояла у печки, щупая пальцами зубцы вилки и как будто раздумывая, что с ней делать. Она могла бы сбросить насаженные на нее звуки в тюбетейку Пахрудина, но вряд ли тот захотел бы иметь такие в своей коллекции. Валентина резко вонзила вилку в свою лепешку. Она жевала ее, отрывая небольшими кусочками, – как свою чашу приходится выпивать до дна, так и свою лепешку съедать до последней крошки, неважно, на чем она замешана.

Люда вытянулась на кровати, которая ее качала, словно люлька младенца, и, заложив руки за голову, принялась разглядывать круглые носки своих ботинок. Сверху – с бетонных плит – сыпалась пыль. Первые дни, проведенные в этом подвале, Люда носила свои женские туфли, но ходить в них было неудобно, и Люда переобулась в ботинки мужа. Они были стары и поношены, но целы. Толстая подошва была прошита прочными нитками – едва купив туфли, муж отнес их ненадеванными к сапожнику и попросил укрепить подошву. Поначалу его практичность Люду смешила, забавляла, умиляла. Неприятные мысли приходили только на рынке, где муж отчаянно торговался за копейку, за грамм. На лице его появлялось тупое выражение, будто голову целиком обмотали скотчем, который сплюснул обычно нормальные черты. И голос у него становился липким, будто скотч.

– А еще не уступите? – спрашивал он, и к голосу его прилипали все ненавистные Люде качества, которыми полнился ее собственный муж. Просто перли они из него, зацепившись за липкость голоса.

Устав торговаться с тупым покупателем, продавец донельзя снижал цену. А Люда, чтобы не замечать скотча, перестала ходить с мужем на рынок.

Часы, пересыпающие яйцеклетки, струили время вниз, и практичность мужа перестала Люду забавлять. Любовь между ними уходила, будто в слив Дусиного кранта, с каждым Людиным циклом ее становилось все меньше, и наступил день, когда Люда сняла с глаз очки со стеклами розового цвета, которые носила со дня их первой встречи. Теперь Люда не знала, была ли то любовь с первого взгляда или обман – тоже со взгляда первого.

Однажды, а было это очень давно, Люда возвращалась с первого своего свидания. Шла, прижимая к животу подаренные будущим мужем цветы – белые ромашки. Поющее радостно сердце придавало быстроты движениям, и Люда, не заметив, промахнула два соседних квартала, проплыла по тенистой дорожке, завешанной ветвями абрикосовых деревьев, и вошла во двор. Прохладой журчал крант, солнце звенело, ударяясь о чистые, натертые газетами до блеска окна дома. Ромашки в ее руках пахли терпко и горько, и Люде казалось, весь воздух напоен запахом цветов.

– Люда! – окликнула ее Дуся.

Люда подошла к тогда еще молодой, полной сил женщине. Посмотрела в Дусины глаза, и в который раз подивилась черноте ее широкого зрачка с тонкой фиолетовой окаймовкой. Дуся наклонилась к Люде, понюхала ромашки, причмокнула влажными губами.

– Не верь глазам, – сказала она. – Зорко только сердце.

Люда вздрогнула, и, кажется, запах цветов ушел из воздуха, чистые стекла в окнах перестали блестеть. Не любила она дурных предсказаний, была такой же суеверной, как ее бабушка, да и все жильцы этого дома. Хотела Люда перекреститься, но передумала. Сделала такое движение в воздухе, будто схватила Дусины слова и бросила их в ванну кранта. Все равно Дуся – слепая. Посмотрела Люда на дно ванны, струя пеной уходила в слив. Недоброе Дусино предсказание вместе с водой ушло туда же, под землю. И Люда подумала, что никогда с этими словами больше не встретится, а ведь сама теперь оказалась под землей, и сбылось Дусино предсказание. Сбылось… Но тогда Люда не поверила ей – ни ее широким зрачкам, ни влажным причмокиваниям. Подумала: слепым неведома любовь с первого взгляда, а прикосновение не жалит такой острой амурной стрелой, какой могут ужалить глаза.

Много воды утекло из Дусиного кранта, прежде чем Люда сбросила очки. Как-то купила она новые туфли. Муж предложил прошить их подошву, чтобы дольше служили, и такая волна раздражения накатила на Люду, что захотелось ей схватить мужа за грудки и вытрясти из него все, что липло к его голосу. Глядела она на него, и казался он ей абрикосовым деревом с дорожки у дома. Как в плодах и в листьях – так красиво. А как осень наступит, стоит черной раскорякой. В их отношениях наступила поздняя осень, плоды попадали на землю, но Люда не стала за ними нагибаться. Муж превратился в раскоряку, и единственной ценностью, которую она в нем видела, стали его сперматозоиды. Но и те были не способны ее оплодотворить. А часы тем временем ссыпали на дно прошлого ее надежды и счастливые сны. Дусин крант журчал, унося их под землю, и вот настал момент, когда Люда с ними встретилась. Она лежит на кровати, сверху сыплется пыль, песок и смертельная опасность, она разглядывает круглые носки прошитых ботинок, а за ними из темноты встают они самые – надежды и счастливые сны, теперь превратившиеся в воспоминания.

Всю жизнь Люда делила жилплощадь с людьми, страдающими старокардией. Сначала с бабушкой, потом с мужем. Как и та, он подолгу не мог расстаться со старыми вещами, хранил их, думая, на что-нибудь сгодятся.

Раз в полгода Люда устраивала генеральную уборку – чистку квартиры от грязи, пыли и старья. Увидев, как она тащит на помойку лопнувшую раскладушку, бабушка объявляла о стенокардии и требовала накапать ей валидола.

– У тебя не стенокардия, а старокардия, – ворчала Люда, бросая раскладушку на пороге.

Пока Люда капала бабушке валидол на кусочек рафинада, муж перепрятывал раскладушку. А бабушка, положив сахар под язык, шумно чмокала, высасывая из него капли валидола, и пришепетывала под нос: «Ну, Людка, ну, змея…»

Так Люда и жила – в царстве старых вещей. Сидела в кресле, из продранной обивки которого торчали клочки желтой ваты. Из кухни рычал, тяжело вздрагивал мотором и шумно умолкал допотопный холодильник. Открывая дверцу шифоньера, Люда дышала пылью ветоши, запахами из разных десятилетий. Зачем-то бабушка посыпала это старье нафталином, но даже моль не польстилась бы на него. Эти вещи были годны только на то, чтобы послужить поводом для очередной семейной ссоры.

В темноте подвала Люда хихикнула. Ее смешок потонул в шуме, идущем снаружи. Она вспомнила про кожаное пальто товарища Дзержинского. С ним была связана целая семейная эпопея.

Однажды утром, еще при жизни бабушки, Люда проводила мужа на работу. Он ушел, но уже через двадцать минут ворвался в узкую прихожую, широко распахнув дверь и свалив полочку со старыми зонтиками.

– Варвара Яковлевна! Я нашел для Люды пальто – кожаное! – закричал муж с порога.

Голос его был переполнен нетерпением. Он мерил быстрыми шагами маленькую прихожую и казался большим зверем, запертым в клетку. В каждом его нервном шевелении ногой чувствовалось отчаянное желание вырваться из узкой прихожей и бежать.

Люда с бабушкой вышли на его голос. Скрестив руки, сдвинув очки на нос, Варвара Яковлевна молча наблюдала за терзаниями зятя. Нервно обежав прихожую по часовой стрелке, он приблизился к бабушке и крикнул:

– Дайте двадцать пять рублей!

Бабушка сдвинула очки еще ниже, они теперь сидели, зацепившись за кончик носа, и продолжила буравить зятя глазами, проницательности в которых было на двоих – на нее саму и на слепую, уже схороненную дочку.

– Сашенька… – сказала она, смягчая буквы в имени зятя, отчего оно прозвучало как «Сащенькя», хотя мягкости в бабушке не было ни на грош.

– Двадцать пять рублей. Пальто. Кожаное. Для Люды. Варвара. Яковлевна… – задохнулся муж, отвернув сделавшееся тупым лицо в сторону и не глядя бабушке в глаза.

– Где ж это, Сащенькя, кожаные пальто за двадцать пять рублей отдают? – недоверчиво спросила бабушка.

– На рынке, – выдохнул он.

Нельзя сказать, чтобы дорога на его работу пролегала через рынок или хотя бы проходила вблизи от него. Чтобы попасть на рынок, Людиному мужу пришлось дать здоровенного крюка.

– А что ты на рынке делал? – спросила Люда.

В ответ муж прорычал что-то и снова нервно зашевелил ногой.

– Так даете двадцать пять рублей на пальто для Люды? – поставил он вопрос ребром, ладонью рассекая воздух у бабушкиного носа.

– Мне не нужно кожаное пальто, – сказала Люда.

Муж нетерпеливо махнул на Люду рукой и снова принялся смотреть в ту сторону, где на крючке висел бабушкин ридикюль. А бабушка, высоко подняв брови и еще ниже сдвинув очки – так, что теперь они уже держались на носу просто чудом, продолжала проницать в слои скотча, которых под ее взглядом на лице зятя становилось все больше. Наконец, она пожала плечами и, повернувшись в ту сторону, куда смотрел зять, сняла со стены ридикюль.

– Пальто так пальто, – проговорила бабушка, доставая из него кошелек.

Бабушка вынула из кошелька фиолетовую двадцатипятирублевую бумажку. Муж вырвал деньги у нее из рук и вылетел вон из прихожей, перепрыгивая через зонтики и саданув дверью о стену. Люда с бабушкой переглянулись.

– Мне не нужно пальто, – еще раз повторила Люда, но слова ее и на этот раз повисли в воздухе.

Бабушка пожала плечами.

В то время женские кожаные пальто начинали входить в моду. Нет-нет, а встречались Люде в городе женщины, гордо плывущие в коже тонкой выделки, а неизменный ветер трепал длинные полы, полы шумели и хлопали, будто крылья летучей мыши. Люда представила себя в таком пальто. Прекрасной черной мышью из какой-нибудь оперетты. До вечера она успела пройти в нем по всем стратегически важным местам их небольшого города, похлопать полами, вызвать зависть и восхищение. До возвращения мужа с работы мысленно успела сродниться со своим новым кожаным пальто, на которое была пожертвована бабушкина двадцатипятирублевка. Так что, когда муж вернулся, неся под мышкой взбученный тюк красного цвета, пальто успело превратиться во вторую кожу Люды.

Войдя в залу, не разуваясь, муж смахнул с дубового стола бабушкины спицы и клубки, водрузил на него тюк и торжественно посмотрел по сторонам, впрочем, не заглядывая в бабушкины глаза, пристально глядящие сквозь толстые диоптрии. Порывистым движением, словно фокусник, разматывающий рулон ткани, из которого на удивление публики сейчас выскочит кролик, голубь или голая женщина, он раскатал свой тюк по столу. Люда подошла ближе, чтобы разглядеть в нем свое кожаное пальто. Пальто в тюке не оказалось, тюк сам был пальто – чекистским кожаным плащом на кумачовой подкладке.

Муж осторожно взял пальто со стола, вывернул его, встряхнул и застыл, держа за плечи. Никогда еще бабушкины брови не принимали такой дуговой формы. Толстую, как будто носорожью кожу пальто покрывали многочисленные трещинки и белые прожилки. По всему было видно – пальто видало виды, включая взятие Смольного, пальбу из крейсера «Аврора» и, может быть, самого вождя пролетариата, чья лысина была отпечатана на двадцатипятирублевке, истраченной на него.

– Примерь, – обратился муж к Люде и, не дожидаясь ее согласия, набросил пальто ей на плечи.

Люда согнулась под тяжестью великой октябрьской революции.

– Хммм, – довольно промычал муж, отступая на шаг и обмеряя Люду глазами с головы до ног.

Одобрительно выпустив нижнюю губу, хмыкая, он ритмично кивал, давая понять, что в жизни своей ничего красивей не видел. Придавленная чекистским прошлым, Люда, спотыкаясь о тяжелые полы пальто, дошла до трюмо. Ее теперь ставшая неестественно маленькой голова торчала из широких квадратных плеч. Тело утонуло в толстой коже, и Люда казалось себе проглоченной черным потрескавшимся монстром неизвестной породы.

Муж подошел к ней и поправил воротник. Провел пальцем по белой вытертой полоске, идущей через грудь от плеча.

– Это от портупеи, – сладостно проговорил он. – Варвара Яковлевна, вы только посмотрите, как ей идет! – воскликнул он, впрочем, по-прежнему, не глядя в бабушкины диоптрии, а отступая на шаг, сложив руки на груди и любуясь.

Бабушкины очки совершили плавное скольжение по носу и, сорвавшись, повисли у подбородка. Бабушка тоже что-то хмыкнула, но Люда не смогла определить смысловую нагрузку этого звука. Кажется, в ней сейчас боролись два сильных чувства – любовь к старью и любовь к внучке.

– Я не буду это носить, – простонала из пальто Люда, и голос ее прозвучал глухо, как будто был вместе с ней похоронен в пуленепробиваемом кожаном гробу.

– А что тебе не нравится? – возмутился муж.

– Все мне не нравится, – подумав, сообщила Люда.

– Если тебе не нравится подкладка, так мы ее отпорем, и все. Скажите ей, Варвара Яковлевна… – муж обратился к бабушке, снова глядя в сторону от нее – туда, где находился балкон, забитый рухлядью.


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
7 страница| 9 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)