Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

6 страница. – Ни твой Бог, ни мой ничего о нас не знают, – тише сказал Нуник

1 страница | 2 страница | 3 страница | 4 страница | 8 страница | 9 страница | 10 страница | 11 страница | 12 страница | 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

– Ни твой Бог, ни мой ничего о нас не знают, – тише сказал Нуник. – Оттуда сверху он нас не видит, мы же под землей сидим, нас вот эти бетонные балки от него закрывают.

– Бог чув-ству-ет нас, – членораздельно сказал Уайз, потом добавил: – А глаз у него нет.

– Тогда где он, если чувствует? – спросил Нуник. – В отпуске, что ли? Поработал, создал этот мир, а теперь отдыхает? А мы тут сами без него выкручиваемся как можем? Такой твой Бог? Завел нас на земле, как Люда щенков, а кормить нечем, выпустить некуда, погибнут. И мы тут, как щенки сидим, голодные, выглянуть на улицу боимся.

– Астахфируллах! – крикнула Фатима.

– Нуник, что ты врешь? Я о своих щенках забочусь, – шутливо сказала Люда, она уже давно не общалась с незрячими на серьезной волне. – Я-то кто – простая женщина. А он – идеальный, добрый. Если я о своих щенках забочусь, то и он о нас позаботиться.

– Вы как хотите, хоть сто раз в день ему молитесь, а я ему больше не верю, – устало отозвался Нуник. – Когда я в детстве понял, что не такой, как все, я каждый вечер перед сном ему молился, чтобы стать таким же. Я просыпался утром, ждал, что придет ко мне зрение, но ничего не менялось. Зачем такому Богу молиться? Тогда я ему сказал: хорошо, я принимаю то, что жизнь мне дала и не дала, только пусть никогда не станет хуже. А что теперь? Он нас бросил, как слепых щенков, в этот подвал, и с каждым днем все только хуже становится и хуже! Чем больше его просишь, тем только хуже. Зачем его такого я буду просить?

– Астахфируллах! Теперь он точно на нас что-нибудь сбросит! Нуник сам боялся Аллаха прогневать, теперь вон что говорит. Ай, как не стыдно? – Фатима сжимала в руке амулет.

– Нуник, может, у тебя в следующей жизни все будет – новый аккордеон, новые глаза, – сказал Уайз. – Будешь, как все, и даже лучше. На гастроли будешь ездить. За то, что ты сидишь в подвале, может, Бог даст тебе больше, чем даст другим в следующей жизни.

– А я не хочу в следующей, я сейчас живу, сейчас и хочу! Мне больше всех не надо, я только прошу крышу над головой, воду из крана, даже пусть только холодную, я согласен, еду какую-нибудь, жареную картошку каждый день… ну пусть не каждый день, два раза в неделю, хорошо. Хлеб без песка. И пусть у меня старый аккордеон останется, не надо мне нового, он дорого стоит, может, у Аллаха столько денег и нет, поэтому я не прошу, пусть только эти недолеты-перелеты по небу больше не летают. Пусть небо будем спокойным. Больше мне ничего не надо – ни дворцов, ни машин, ни бассейнов. Но он нас бросил, как слепых щенков.

– Астахфируллах! – снова бухнула Фатиама.

– На улице для собак много еды… – сказала Марина, думая, кажется, о чем-то своем.

– Только не каждый падаль есть будет! – заревел Нуник, тряся тростью. – Я лучше с голоду подохну, чем падаль есть буду!

– Вот видишь, Нуник, – тихо сказала Марина. – Ты говоришь, Бог тебе ничего не дал, а он дал тебе очень многое…

– Да?! – Нуник покрутил головой. – И где же оно – это многое? Что-то я ничего тут не замечаю. Может, потому, что я слепой, а, Марина? Может, я не вижу ничего, а тут не подвал, а дворец с фонтанами и павлинами, а?

– Бог дал тебе выбор… – Глаза Марины сверкали, казалось, она действительно видит то, чего не видит Нуник.

– Какой выбор?

– Есть падаль или нет.

– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.

Оставшийся без присмотра Пахрудин мелко дергался, стоя за плечом Валентины. Что-то из него рвалось наружу, он то и дело подносил руку к тюбетейке, но снова опускал ее. Зажимал рот ладонью и волновался всем телом. Потел от напряжения. Вдруг резким движением сорвал тюбетейку и гаркнул в нее так, что Валентина подскочила.

Все остальные замерли в тех позах, в которых их застал крик. Знали – Пахрудин готовится сказать что-то смешное, и хотя их общее понятие о смешном не всегда совпадало с пахрудиновым, безопаснее было его выслушать, пока смех не переродился в злость и кипение.

– Фатима, что ты заладила – астахфируллах-астахфируллах?! – заревел Пахрудин. – Ты же время чувствуешь! Мы тебя на гвоздик повесим, будешь часами с кукушкой работать: астахфируллах – один час, астахфируллах-астахфируллах – два часа…

Сказав это, Пахрудин успокоился. Это произошло с ним внезапно, пока он еще говорил, и конец предложения он произнес негромко, на одной ноте. Обмяк и ушел на кровать.

– Вах, – вздохнула Фатима и как будто подала сигнал к смеху – подвал дрогнул.

– Астахфируллах – это длинное слово, – сквозь смех проговорил Нуник, – пусть лучше говорит: вах – вах-вах – вах-вах-вах…

Когда шутка дошла до кровати Пахрудина, он снова гаркнул оттуда.

– О Аллах! Зачем ты меня посадил в подземелье с этими людьми?! – завелась Фатима.

– Дочка! – надрывно закричала Дуся, которую громкие голоса вывели из беспамятства. В горле у нее треснуло, словно голосовая связка оборвалась. – Дочка, ты где?! Дочка?!

– Мама, я здесь, здесь… Это Нуник с Валей спорят.

– О чем спорят, дочка?

– О Боге, мама.

– Я видела Бога во сне. Он был оранжевым светящимся раскаленным шаром, – после каждого слова Дуся делала мелкие глотки воздуха. – Я думала, это планета – Марс, но шар сказал мне, что он – Бог. Я потрогала воздух вокруг него губами и поняла, что шар любит меня. Он мне сказал: Дуся, я всегда наблюдал, как ты стояла у кранта. Все твои мысли приходили ко мне по журчащей воде. Я прощаю тебя, Дуся, сказал мне шар. Проси, что хочешь, сказал он, хочешь прозреть – прозреешь. И я так нервничала, дочка, так я переживала – что мне просить? Хотела попросить, чтобы опять все, как было, вернулось. Чтобы опять мы в наши квартиры поднялись, и крант бы работал. А то что это за вода, дочка? Грязная вода. Пить эту воду нельзя, – она погладила рыжий висок Розы. – Потом хотела я прозреть. Но нет, побоялась. Думаю, сейчас прозрею, стану все видеть, и меня из цеха выгонят, и из дома выгонят, дом ведь только для слепых, и пенсию мне больше платить не будут… И я самое заветное попросила, дочка. Поцеловала я еще раз воздух возле шара – горячо так мне стало. И говорю я: Бог, я хочу одним глазком, хоть в самую щелочку взглянуть на мою дочку… Ты не помнишь, Розочка, ты маленькая совсем была. Уползешь куда-нибудь, а я же не вижу, где ты. Зову тебя: Розочка, Розочка. А ты такая послушная была, всегда отзывалась, и я на голос твой шла. Подойду, подниму с пола, обниму, лицо твое потрогаю, а какая ты – не знаю… А шар услышал мою просьбу и говорит: хорошо, Дуся, ты столько времени держала руки в холодной воде, столько ты стирала, всякого разного отстирывала, вот, говорит, за это я исполню твое желание, ты заслужила. Увидишь ты свою дочку, только один разок. И если бы Пахрудин так громко не кричал, я бы не проснулась и еще что-нибудь у шара попросила. А шар мне на прощание улыбнулся – круглый, горячий… Такой, как Валентина говорит.

Роза всхлипнула, ее широкий белокожий нос покраснел.

– Теперь я много чего знаю, дочка, скоро и тебя увижу, – частила Дуся, облизывая губы, которые, казалось, высохли от соприкосновения с горячим воздухом вокруг раскаленного шара.

– Мама, зачем ты меня пугаешь? Не говори таких вещей. Не надо меня никогда видеть, – плакала Роза. – Пусть все будет, как есть. Пусть ничего не меняется…

– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.

– Пахрудин! Ты зачем шумел? Дусю разбудил! – прикрикнула на мужа Валя. – Орет, как петух! Сколько говорить – тише, Дуся болеет, спит.

– Пахрудин не орет, как петух! – Пахрудин снова заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин в ансамбле пел русские народные! У Пахрудина голос красивый! Тенор у Пахрудина, а не петушиное сопрано! Гори, гори, моя звезда-а-а… – затянул он.

– Пахрудин, прошу тебя, не пой, не надо, – Нуник закрыл руками уши.

– Пусть поет, пусть, – говорила Дуся.

– О Аллах! Время молитвы проходит! Из-за вас я вовремя не помолилась! О Аллах, простишь ли ты меня?! – закатила глаза Фатима.

– Ох-хо-хо, как дети малые, – охала Люда, волоча пудовые ботинки ко второму отсеку. – Ох-хо-хо…

Во втором отсеке она отошла в дальний угол – там ее ждала Марина. Прислушиваясь к голосам незрячих, они смотрели в припорошенные темнотой лица друг друга. Люда держала в переднике щенков и все еще щурилась – в ее глазах было много обидного для Марины.

– Он там… – сказала Марина.

Люда огляделась, хотела охнуть и присесть, но ее кучу тряпья заняла Чернуха.

– Опять промахнулся?

Понятное дело, вопрос был глупым – стояла же Марина сейчас перед ней.

– Пулями пробил крест на простыне, которую я вывесила из окна…

В темноте глаза Марины отливали перламутром.

Люда приложила ладонь ко рту – задержала возглас, чтобы тот не упорхнул летучей мышью и не растревожил слепых.

– Может, он крещеный? – Марина рентгеном просвечивала ее лицо.

– Крещеный, да не тем крестом… Православный, что ли? Не бреши. Дай я сама угадаю. Крест на простыне – это конец нам всем. Крест он на нас ставит. Наиграется и прикончит – вот и вся разгадка. Не мешай сюда Христа. Как говорится, снайперы отдельно, религия отдельно…

Но думала Люда о другом – снайпер крещеный. Мысль эту она предпочитала держать при себе – боялась, через снайпера к ней с Чернухой в подвале начнут хуже относиться. К Вале нет – у той муж нерусский. И не Марины она боялась – всех остальных. Терпение Марины глубоко и безгранично, Люда это знала. В таком глубоком терпении можно утопить все, что угодно. В нее, как в бездну, можно сбрасывать свои слабости и несоответствия – ничего ей не делалось. Только на то, чтобы утопить свои собственные, Марине в самой себе места не хватило.

Марина терпела Фатиминого бога, не принимающего молитв, испачканных Чернухой. Но она ни разу не заступилась за Люду, когда ту гнали в холодный отсек. А ведь директор, могла бы… Люда не знала, как Марина относится к ее богу – защищающему крестообразным движением ото лба до пупа. Стерпела бы и его. Но Люда не стала рассказывать ей, как клала на себя кресты у обвалившейся лестницы – воспоминания о знамении могли отсыреть во влажном воздухе подвала и перестать греть.

– Он никогда не стреляет в Чернуху… – перевела разговор Марина. – Сегодня она снова лаяла на него… Надо же – любитель животных. А людей ненавидит.

– Глупости, – оборвала Люда.

Никто в этом городе не знает о любви к животным больше нее – потомственной собачницы. В их доме всегда жили собаки – одна умирала от старости, заводили другую. И каждый раз Люда с бабушкой и матерью рыдали, как над человеком. Соседи над ними смеялись. Правда и то, что до Чернухи Люда любила собак по привычке. В мирное время – любить собаку не подвиг. Подвиг – это когда ты в подвале и делишься с ней куском лепешки.

– Не бывает так, чтобы человек животных любил, а людей – нет. Если он людей ненавидит, то и с животными притворяется. Животное, оно такому для чего нужно? Для досуга – побаловаться, потискать… А если с животным беда, постоит он за него? Нет. Жизнью рисковать не станет. Может, это и правильно. Только не любовь это, а притворство и баловство… Боюсь, постреляет он нас, как зайчиков в тире, – и тебя, и меня, и Чернуху…

 

Вечер подул в вентиляционное отверстие. Отверстие заткнули тряпьем, и вечер не смог пробраться в подвал. Подвал полнился звуками – потрескивала печка, тяжело дышала Дуся, верещали щенки, шипел радиоприемник, Нуник отстукивал мелодию без ритма тростью по полу, но стук этот никого не раздражал, тихо потрескивала лепешка на сковороде. Сидевшая у печки Галя наклонилась к сковороде, мелкие черты ее лица заострились от напряжения, казалось, она прислушивалась к совместному шепоту лепешки и сковороды, желая услышать, как лепешка взмолится – «горячо, я готова», а сковорода ей ответит – «полежи еще, пропекись, подрумянься». Галино ухо раскалилось, как будто и оно пеклось вместе с лепешкой. Как ей, Гале, хотелось снять лепешку, когда та всполохнет, готовая треснуть и почернеть от нестерпимого жара. Вот тогда ее и надо переворачивать, пока сковорода не наделает бед. Хотелось Гале, чтобы ее лепешки вышли самыми вкусными, чтобы слепые соседи сказали: «Таких вкусных лепешек мы отродясь не ели».

– Галя, иди, отдохни, – позвала Роза. – Я дожарю лепешки.

– Я не устала, – бросила Галя через плечо.

По этим словам, сказанным неприметным голоском, и нельзя было догадаться, что происходит у Гали в груди. А в груди у нее бушевал высокий пожар, и так было всегда. На окружающих он падал лишь тусклым отблеском. Огонь пожирал Галю давно, вытянул жизнь из ее грудей, и они, высохнув, повисли никем не увиденные, не пригодившиеся. Сухие груди висели и уже были длиннее, чем у Чернухи, а пожар все не утихал, наоборот, усиливался, поднимался, обжигал щеки. Казалось, пожар уже должен был выесть Галю дотла, но для него всегда находилось новое топливо. Соседи подкидывали в нее, будто в топку, все, что под руку попадется и будет гореть, – споры и ссоры… Споры занимались в ней лучше всего – занимались и горели синим пламенем, трещали, но треска никто не слышал. А Галя внимательно ко всему прислушивалась, и ее серенькое сердечко постукивало – тук-тук, тук-тук. Неслышно…

Галя и сама могла бы поспорить – столько слов собиралось в ней, невысказанных. Они оставались в ней и тоже горели, как на пожаре.

У Гали был бог. Почему бы нет, раз у других он был? Галин – внимательный, слышащий. Он знал, что Галя есть. Вел с ней долгие разговоры, вступал в дискуссии, даже спорил иногда и всегда вежливо ждал, когда Галя наберется духа и скажет свое словечко или два.

Бог снился Гале. А почему бы и нет? Горячих шаров она не видела, но у нее было свое представление о боге.

Видела Галя, как будто лежит она на лебяжьей перине. Парит на легком пуху молодых лебедей. Видела, как крылья у нее вырастали – широкие, белые, чистые. На таких крыльях ничего не стоило подняться выше резеды, выше ястребов, выше соколов…

Всю жизнь она спала на ватном матрасе, но однажды кто-то при ней произнес – «лебяжья перина». А она услышала – слух у Гали был острый. Эти слова вошли в ее уши волшебным звукосочетанием – невесомыми буквами, парящими слогами. «Лебяжья перина», – повторяла Галя про себя, язык мягким пером касался неба, приходила чистая легкость. Галя представляла себе лебедей – как могла. С шеями гнутыми, как крючок на туалетной двери, длинными, как ручка половника.

Какая-то странность случилась в жизни женщины, едва она родилась. Ее глаза были повреждены еще в чреве матери. Она появилась на свет с белесой пленкой, затянувшей зрачок одного глаза.

Так вот о странности.

Выйдя на свет, Галя встретилась взглядом с акушеркой. Потом Галю положили на грудь матери, и Галя с тех пор помнит то чувство – будто лежишь на лебяжьей перине. Однодневные младенцы ничего не помнят, но Галя помнила. Дальше она встретилась с матерью взглядом. И вот странность – мать не увидела ее…

С самого рождения Галю окружали зрячие – в роддоме и в детском доме. Но вот странность – они не замечали ее. Слепая Галя всех замечала, а ее – нет. Слепая – замечала. А зрячие – нет. Разве это не странно?

Положим, мать… Не заметила, будто Галя, едва выйдя из нее, превратилась в невидимку. Мать не взяла ее на руки, будто Галя была пустотой, будто Галю-невидимку нельзя было пощупать… Как будто кроме этой пленки на глазу больше ничего и не было. Да, странная штука… Путаница какая-то…

 

Вечер с той стороны хотел выдавить тряпье из отверстия. Не вышло. Молчалось. Хорошо так молчалось. Кажется, в дневной перепалке вышел весь запас слов, с которым человек пробуждается утром. Иной раз проснешься, и хочется говорить, говорить. А бывают дни, когда просыпаешься с тяжелым языком, еле им ворочаешь, слово сказать лень, и в этот день произносишь слов в сто раз меньше, чем вчера.

Бабушка рассказывала Люде – сон приходит, принося с собой молоточек и наковаленку. Ударяет молоточком и от наковальни отскакивает слово, за ним – другое, за другим – третье. Слова выходят разные – круглые, острые, плоские. И вот эти слова – ночью выкованные, оформленные, затвердевшие – мы произносим, проснувшись. Острым словом кого-то уколем, круглым – задобрим, плоским – сплющим смысл сказанного, наболтаем, набрешем. И сколько раз ударит молоточек ночью по наковаленке, столько и слов мы за день произнесем. На сегодня, казалось, запас слов у всех вышел, но силы еще оставались – не спалось.

– Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените, – проговорил Уайз как-то вдруг, негромко, спугнул и тьму, и тишину. Он потрогал нижнюю губу – та была на месте. Можно говорить. Его последний сон выковал тысячи слов, и перед тем как прийти новому, Уайз должен был выпустить все их на волю, освободить место для сна, опередив бессонницу.

 

Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените. Город показался Энию однообразным, но веселым – из-за розовых отблесков на окнах невысоких домов. Мимо Эния проходили люди – в основном мужчины в черных костюмах-тройках и широкополых шляпах. Эний заметил у них крученые спирали волос. Розовый свет отражался от черной ткани костюмов – не поглощался ею, а поднимался тонким облачным светом, отчего казалось, будто силуэты людей обведены в воздухе розовым. По дороге им встретилось несколько женщин, все они были в просторных розовых сарафанах. Эний не удивился – он ведь не знал, как одевались на его планете. Женщины отводили глаза от их группы, а мужчины поглядывали на них из-под полей шляп – пристально, но коротко. Взгляды эти направлялись не в глаза Эния, а в центр груди, где у него теперь сидела пчела, и от каждого такого зрительного прикосновения та начинала жужжать громче. Наконец мимо них прошел высокий коренастый смуглый человек с пышной седой бородой, рукава его пиджака блестели засаленностью. Была в нем какая-то едва заметная неопрятность. Человек остановил на Энии давящий взгляд темных глаз. Энию показалось, что он его уже где-то видел. Кивком бородатый поприветствовал Гермиона. Гермион ответил ему таким же коротким кивком и быстрым пристальным взглядом.

Дома медленно проплывали, оставались позади, и Энию казалось – все это один и тот же дом, размноженный по обеим сторонам дороги. И газоны перед домами были одинаково квадратными, сочными.

– Куда они идут? – спросил Эний у Гермиона, показывая на мужчин в широкополых шляпах, и, как обычно, с ним вместе заговорили девять других.

– Молиться, – ответил Гермион. – Я уже говорил вам, что сутки поделены на три части. Когда встает первое солнце, все идут на работу, когда розовое – на молитву.

– Вы не спите целых двадцать четыре часа? – подсчитал Эний.

– Для сна отведена ночь. Но и ее не всю мы посвящаем сну. А Великий Раб спит не более двух часов в сутки.

– Чем же он занимается, когда все спят?

– Прикасается к свету, – коротко ответил Гермион.

Уперлись в столб, он стоял посреди дороги – высокий, широкий, металлический. В его середине хрустальными гранями переливалась розовая кнопка. Задрав голову, Эний увидел на верхушке столба гнездо, из него, свесив клюв, на пчелу Эния смотрела большая белая птица и тоже кивала. Возможно, и пчела заметила птицу – гул в сердце усилился.

– Вы проголодались, – проговорил Гермион, словно слышал, как у Эния сосет в желудке.

– Пожелайте и нажмите на кнопку, – Гермион указал на столб.

– Что пожелать? – спросил Эний.

– То, что вам хотелось бы съесть. Жители этой планеты ведут здоровый образ жизни. Здесь вы не найдете ни гамбургеров, ни кока-колы, ни… что там еще у вас на планете было из вредного?

Эний промолчал. Гамбургеры и кока-кола для интернатовца – еда больших праздников. Гамбургер Эний ел лишь однажды, но навсегда запомнил его чудесный вкус, который сильно отличался от сырой мякоти буфетных котлет – наполовину из мяса, наполовину из хлеба.

– Я не знаю, что такое здоровая еда, – сказал Эний, не решаясь прикоснуться к граненой кнопке.

– Это еда, ради которой не нужно никого убивать, – ответил Гермион. – Мы употребляем в пищу только растительные и молочные продукты. В них столько энергии, сколько человеку необходимо на тридцать шесть часов. По дороге сюда вы уже видели коров и овец – они дают молоко. Скоро я покажу вам наши сады и огороды – они прекрасны, как и вся наша планета.

Эний первым потянулся к кнопке, успев представить гамбургер и кока-колу. У него под языком собралась слюна. Мысленно он вонзил зубы в горячее и сочное мясо. Мысль эта была настолько сильна, что в нос ударил запах тонкой хорошо прожаренной котлеты. Он запил мысль газировкой, пузырики щипнули язык.

От столба пахло. Да, от столба пахло едой. Эний прикоснулся к кнопке. Столб завибрировал, кнопка ушла внутрь, и на ее месте появилось небольшое отверстие. Из него столб с низким визгом выдал тонкую дощечку, на которой лежал ломтик сыра. Этой еды не хватит ему и на час.

– Ты насытишься. А если нет, сможешь еще раз нажать на кнопку, – сказал Гермион, будто подслушал его мысли.

Птица на столбе крикнула – она одобряла выбор Эния, хотя никакого выбора у него не было. Эний не думал о сыре – ему хотелось чего-то другого, волшебного.

Кусочек сыра растаял во рту необыкновенным вкусом. И даже недавно проглоченная мысль о гамбургер не могла сравниться с сыром. Эний почувствовал приятную тяжесть в желудке. Он доел сыр, хотя последний кусочек уже не доставил ему такого удовольствия.

Эний снова приблизился к столбу и на этот раз хорошенько его осмотрел. Отверстие закрылось. По привычке он провел по столбу ладонями, ощупал его, не доверяя глазам.

– Что ты ищешь? – спросил Гермион.

– Дырочку для монетки.

Гермион задрал голову и расхохотался, тряся полями шляпы.

– На нашей планете нет денег, – сказал Гермион. – Мы ничего не продаем и ничего не покупаем. Нам всем сполна хватает того, что дает наша земля, наш скот, наши сады. Каждый работает и каждый берет ровно столько, сколько ему нужно.

– Значит, у вас на планете коммунизм? – спросил Эний, подумав, что ожидающий их Великий Раб должно быть имеет гладкую голову, как гипсовый бюст коммунистического деда, пылившийся в одном из классов интерната.

– Верно, – Гермион перестал смеяться, – ты очень наблюдателен. Но наш коммунизм – другой, он отличается от того, который приходил на вашу планету. Мы посылали к вам Карла Маркса с идеей коммунизма. Карл только что проходил мимо, ты его видел. А раньше ты видел его во снах.

– Разве он не умер? – допытывался Эний.

– Для вас он умер, а на самом деле Карл вернулся домой. Жители твоей планеты считали его отцом коммунизма, но Карл – лишь потомок Великого Раба… Он принес вам нашу идею, но вы не сумели ее воплотить…

– Почему?

– Жители вашей планеты не сумели побороть в себе эгоизм. Вы изменили данную вам идею, и вот результат…

– А почему мы не смогли избавиться от эгоизма?

– У вас было слишком много желаний. Человек удовлетворял одно, и у него тут же появлялось другое – более сильное.

– У меня нет никаких желаний, – проговорил Эний.

– Ты не прав, – Гермион поглубже надвинул шляпу, и теперь Энию были не видны его глаза. – Ты только что хотел есть, твой желудок просил пищи, ты наслаждался одной мыслью о еде – ел эту мысль, смаковал ее и запивал чем-то шипучим. Ты съел кусок сыра, твой желудок наполнился. Насытившись, ты уже не чувствовал вкуса, не наслаждался едой. Твое желание исполнилось, и ты перестал желать пищи, но тут же возжелал другое. Скажи, разве сейчас тебя не мучает жажда?

После сыра действительно хотелось пить.

– Ты напьешься и захочешь чего-то еще. Для вас жизнь без желаний невозможна. Но чем больше вы получаете, тем большего хотите.

– А тебе, Гермион, не хочется пить после еды? – спросили девять других

И снова Гермион зажурчал смехом.

– Хочется, – согласился он, – но мои желания просты. Мне достаточно вкусной еды и питья, удобной одежды, добрых друзей. Мне достаточно зеленых лугов и богатых садов, коровьего молока, двух солнц и одной ночи. Мне не нужна высокая башня, взобравшись на которую можно дотянуться до небес. Я не хочу трогать небеса, мне достаточно того, что жизнь дает мне. Вам же, людям той планеты, постоянно нужно что-то еще – вы не можете насытиться, не можете познать счастья. Когда у вас есть все, вы снова придумываете для себя желания, боретесь за них…

– А что в этом плохого? – поинтересовался Эний.

– В погоне за новыми желаниями вы отдаляетесь друг от друга…

– А в этом что плохого?

– Мы только что прилетели с угасающей планеты, и ты спрашиваешь меня, что в этом плохого?

Эний задумался. Как чьи-то желания могли погасить планету? Все, сказанное Гермионом, было ему непонятно.

– Значит, на этой планете все – общее? – спросил Эний, вспомнив уроки истории – коммунисты забрали все у богатых и поделили поровну между бедными.

– Нет, – ответил Гермион. – На этой планете нам ничего не принадлежит.

– Кому же все принадлежит? Великому Рабу?

– Все принадлежит творцу.

Эний нажал на кнопку, и столб выдал ему на той же дощечке хрустальный стакан, наполненный прозрачной водой. Она была такой холодной, что стенки стакана покрылись испариной. Лучше бы чай с сахаром или какао, подумал Эний, делая первый глоток. Прохлада полилась по его горлу, успокоила пчелу.

Он пил и думал о творце. Какой он, если ему принадлежит целая планета с коровами, садами и людьми? Может быть, Великий Раб и есть творец?

– Может быть, Великий Раб и есть творец? – спросил он.

– Кто есть творец, тебе расскажет сам Великий Раб, – ответил Гермион. – Пейте. Нас ждут.

Они снова пошли мимо одинаковых домов и газонов. Воздух переливался розовыми блестками, Эний сжимал и разжимал пальцы, чтобы пощупать их, но у них не было плотности. Пчела пела в нем тихую спокойную песню.

– Гермион, – позвал Эний. – А почему наша планета угасает?

– И на этот вопрос тебе ответит Великий Раб, – сказал Гермион.

Они свернули у одного из домов, ничем не отличавшимся от остальных, задвигались по дорожке мимо газона. Когда они подошли к широкой деревянной двери, Гермион сказал:

– Чувствую! Чувствую!

 

– Чувствую! Чувствую! – кричал Уайз.

– Хватит кричать, Уайз? – проговорил из темноты Нуник. – Рассказывай, что Гермион чувствовал.

– Сейчас начнется!

Уайз сжал пальцами губы и замычал, ворочаясь на кровати. Он походил на большую рыбу, попавшую в сеть.

Подвал вернулся с той планеты на эту. Уже было слышно, как в отдалении гудит небо, действительно обещая начало. Вечер, заручившись поддержкой ветра, окреп, и ему, наконец, удалось выдавить из отверстия тряпье. Комом оно плюхнулось вниз. Звук падения был едва слышен, но заставил слепых вздрогнуть. Вечер ворвался в подвал, облетел каждую кровать, притронулся к каждому лицу бархатными крыльями летучей мыши. Когда он коснулся Уайза, тот прикрыл руками лицо и беспомощно закричал.

– Уже весь город разнесли, ничего не осталось. Никак не оставят в покое. Надоели… – проворчал Нуник.

Голос его надломился на последнем слове.

Чернуха высунулась из-под кровати, понюхала воздух. Вылезла вся, потянулась. Вильнула пару раз задом – для приличия. Прижав уши к голове, подошла к отверстию, понюхала улицу, выбрала из нее самые сильные запахи и протяжно завыла.

– Чернуха!

Людино сердце сдвинулось – так легонько в сторону р-раз, а на место не встало.

Надоели. Надоели вусмерть – вспомнила еще одно бабушкино словечко. Забытое, пришедшее только что на язык, оно силой своей экспрессивности вызвало бабушку с того света, затянуло ее в вентиляционное отверстие и поставило, как живую, перед закрытыми глазами Люды.

Бабушка живехонько огляделась по сторонам, видно, сразу сообразила, где находится, и, сильно сгорбившись, просеменила к той кровати, на которой сидела внучка. Приподняла одеяло, заглянула вниз.

– Вот как ты, Людка, моей телогрейкой распорядилась, – сказала, выпрямляясь.

– Твоей телогрейке давно место на помойке, – огрызнулась Люда.

Бабушкина любовь к старью была невыносима. В последние годы ее жизни она перестала вмещаться в их небольшую квартиру. Падала с полок, торчала из-под столов. Вещи-старики, знавшие еще Рязань, окружали Люду с самого детства, она дышала их полувековыми запахами, и ей казалось, она сама пропиталась старостью. Как могла она родить новую жизнь, если в ней самой жила старость? От этой мысли, пришедшей вместе с бабушкой через вентиляционное отверстие, Люда поежилась.

Ненавидела Люда эту любовь. Ревновала – и с того света бабушка попрекала ее.

– А у бабушки плечики мерзнут. – Бабушка передернула плечами в белой парадной блузке.

Блузка с незапамятных времен, то есть выходящих за пределы Людиной памяти, висела в шкафу под клеенкой. Вынималась по большим праздникам. В ней бабушку и хоронили.

– На твои поминки я Дусе теплую кофточку подарила, – ответила Люда. – А Гале на годовщину – теплое одеяло. Лишь бы ты у меня на том свете не мерзла.

– Тьфу на твое одеяло синтетическое! Тьфу на твою кофточку китайскую! Не греют! Кости промерзли. То ли дело мое синее шерстяное одеяло…

– Выкинула я его – моль съела.

– Ох, Людка, дам я тебе дрозда, – бабушка погрозила пальцем.

– Дрозда оставь при себе – с меня и соколов хватит. Видишь, сердце не на месте? Сейчас начнется…

– А ты боишься, что ль? – Бабушка пытливо посмотрела на внучку.

Она привыкла смотреть за себя и за дочку. Иногда пыталась смотреть и за Люду, но та ее быстро отвадила. Верно одно – ее острых глаз не провести.


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 46 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
5 страница| 7 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)