Читайте также: |
|
– В моей жизни были книги… Много книг, – сказала Марина.
– Э-э-э, опять ты за старое – про книги мы уже поговорили, я тебе все объяснил. В твоей жизни были листы бумаги, бесконечные листы бумаг. Того, что ты в них читала, не было…
– Не приму я твою философию, старый Али. Пусть я всю жизнь просидела на диване без прикосновений, но с любовью, которую не смогла разделить. Я не чувствовала пустоты, я жила, я страдала, именно поэтому остро чувствуя прикосновения жизни… Теперь я не мечтаю, не страдаю, жизни не чувствую… не люблю. А когда перестаешь мечтать, наступает конец – во мне, вовне – какая разница? Ты сам об этом говорил, умирая. Я запомнила твои слова….
– А теперь я тебе говорю – живи! Открой глаза и живи, – старческая нотка надломила его голос. – Хватит мечтать, щупай, трогай!
– Уходи туда, откуда пришел! В свое начало или в конец! Ты слеп! Ты по-прежнему слеп! Ты не видишь – я не могу трогать то, что желаю…
– Трогай то, что жизнь тебе дает, – Али не обиделся. – И пойми одно – невозможно взять больше, чем есть. Прими это. Помни об этом. Это – моя старая мудрость, мой подарок тебе… Я без конца ходил вокруг дома. Без конца… Первый угол, второй, третий. Ходил по кругу, потому что круг не имеет конца.
– Был конец у твоего круга – в той точке, где ты остановился.
– Я не останавливался – по-прежнему хожу. Твои глаза меня не видят, но это не значит, что меня нет.
– А могу я прикоснуться к тебе, когда ты ходишь вокруг? Могу? Нет!
– Почему не можешь? Догони и пощупай. Только я ведь теперь хожу очень быстро и совсем неслышно. Меня догнать сложно – у меня появилось много времени. Все думают, время бежит, когда его мало. Это не так. Наоборот, когда знаешь, что у тебя остались считанные дни, время стоит – ты сам его останавливаешь, каждую минуту, каждую секунду чувствуешь, а раньше их не замечал. Когда время бесконечно в твоем распоряжении, то оно начинает бежать, потому что ты не обращаешь на него внимания. Вот и я теперь начал бегать вокруг дома, чтобы поспевать за жизнью, времени у меня – бесконечно много. А жизнь – хороший тренер. Послушай, какое у меня после бега открылось глубокое дыхание.
Старый Аля потянул воздух, ноздри его загнутого носа вздрогнули. Подержав воздух глубоко в легких, он выдохнул – прохладную струю, тронувшую закрытые веки Марины.
– Но ты можешь пощупать меня сейчас, когда я не бегу, а пришел посидеть рядом с тобой. На, щупай, – старый Али протянул к ней свою руку.
– Зачем ты продолжаешь ходить вокруг дома? Не надоело?
– Надоело?! – он подпрыгнул. – Ну что ты! Это ведь мой дом, я здесь живу. Пока я хожу, с ним ничего не случится – он будет стоять…
– Не верю я тебе, Али, – устало сказала Марина. – Говоришь, в твоей жизни были только лестница и круги. Твой круг был полон мной, слепыми соседями. Аккордеоном Нуника, шутками Пахрудина, спорами с Валентиной, рассказами Уайза. Мы всегда были рядом.
– Хотели ли вы прикоснуться ко мне? – подмигнул Али и убрал протянутую руку. – Хотели ли вы, чтобы я прикоснулся к вам? Дорога и лестница не сопротивлялись. Они были полностью моими. Для тебя я был привычной частью дня. Но я не обижен, нет-нет, я стал счастливым, научившись довольствоваться тем, что есть.
– Жизнь дала мне сырой вонючий подвал. Жизнь не дала воды и еды. Жизнь дала снайпера за окном. По-твоему, я и снайпером должна быть довольна? Тем, что сейчас подойду к окну, отдерну штору, а он выпустит в меня пулю?
– Жизнь всего лишь забрала у тебя диван. Скажи ей за это спасибо…
– Только мертвый может так рассуждать! Только мертвый не боится конца – его конец уже наступил! Ты кончился, вышел, но возродился в глупой теории, которую я не приму. Тебя нет. Сейчас я открою глаза, а тебя нет, я одна комнате.
– Ошибаешься, ты не одна. Поверь мне, повидавшему много кругов, – мы никогда не бываем одни. Не верь глазам… Выслушай еще кое-что, – придвинулся ближе. – Пули снайпера не несут в себе конца – я за ним слежу, оттуда, снизу; он все время промахивается. Ты его не видишь, ты не можешь его пощупать, и если ты перестанешь замечать пули, которые все время будут попадать вовне, но не в тебя, то и он уйдет из твоей жизни. Так будет. Просто в это поверь…
Марина открыла глаза. На пороге сидела Чернуха, в ее глазах отражалась плотная зелень штор.
Старый Али умер десять лет назад в середине лета. Воздух был душен, плотен, зелень деревьев, кустов и травы покрылась пылью. Дом ждал конца – все жильцы знали: Али скоро их покинет.
В конце той зимы одна, всего лишь одна клетка в теле старого Али переродилась, а переродившись, погубила многие клетки вокруг. Конец наступал постепенно – сначала был размером с крупицу, потом с горошину – опухоль росла. Али горбился – длань времени придавливала к земле.
В один из дней того лета, ставшим последним для Али, дверь в библиотеку скрипнула, шаги на кожаной подошве прошаркали мимо книжных стеллажей.
Истории и романы, фантастика и приключения бросали в его лицо пыль. Он жалел о том, что у него не остается времени с ними познакомиться. Но, дойдя до последнего стеллажа, он пожалел о том, что так много читал – истратил на книги бездну времени. Заменил настоящие истории, с ним не случившиеся, на прочитанные. Пожалел о времени, которое провел здесь, в этой библиотеке для незрячих, часами стоя возле стеллажей, проводя пальцами по корешкам книг, доставая их с полок, нащупывая их героев на страницах и сюжетную линию – нравится или нет, читать или не стоит… Возвращал книгу на полку, обходясь поверхностным знакомством с ней. Но многое он прочел.
Зайдя в библиотеку в тот раз, Али уже точно знал, зачем пришел.
– Мне нужна священная книга, – обратился он к Марине.
У нее на голове была бирюзовая косынка, завязанная узлом на затылке и концами выпущенная на грудь. Фотокарточка уже лежала под стопкой белья – еще не пожелтела.
– Священная книга не переведена на язык слепых…
– Почему? – спросил он.
– Не было спроса. Ты первый из незрячих захотел ее прочесть.
– Да, – вздохнул Али, и тапочки тихо скользнули по деревянному полу, – о священном вспоминаешь в конце. Ты не думала, почему так происходит? Живем всю жизнь, кто-то плохо, кто-то хорошо, но о священном не думаем. А как только скажут нам: все, конец, твое время вышло, – начинаем искать, хотя времени на то, чтобы постичь, уже не осталось… Да и кому оно, священное, нужно? Если столько времени без него обходились, зачем оно в конце? – снова спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил говорить сам, как будто уже обсудил все эти вопросы сам с собой и нашел на них ответы, а теперь желает подребезжать словами у чужого уха. – В середине жизни разве веришь в конец? Нет… Он наступает для других, а у тебя всегда остается время в запасе… Иногда думаешь – надо прочесть священную книгу, но читаешь другое – романы, фантастику… Священное откладываешь до конца – в молодости от него толку нет… Молодости хватает одной надежды. Или мечты… Время есть – что-то хорошее может случиться. Ближе к концу надежда уходит, и оставшуюся на ее месте пустоту хочется заполнить священным – только оно и дает надежду. Надежду не для этой, а для другой жизни… Что ж… – вздохнул Али, – раз нет для незрячих священного, раз не перевели, доживем без него. Вот ведь как вышло… – Али покрутил головой, – не всем в конце жизни священное в руки дается. Раньше надо было начинать… Эх… – он снова вздохнул. – А ты сегодня принарядилась…
Старый Али протянул руку и пальцами пощупал воздух вокруг Марины.
Он не носил темных очков. Старость не помутнила его глаз. Али управлял слепыми глазами, и тот, кто не знал о его слепоте, был уверен – глаза старика видят, все подмечают. Они меняли выражение, были зеркалом, отражавшим не его душу, а все, что было вовне. Его глаза собирали отражения мира, наслаивали одно на другое и выпускали их, когда наступал подходящий момент. Жизнь требовала улыбнуться – старый Али вынимал из глаз улыбчивое изображение – может быть, радугу, которую глаза зафиксировали, засосали, но не увидели. Жизнь становилась грустной – и из глаз выглядывала лестница, отражающаяся в них всякий раз, когда он спускался вниз. В остальное время его глаза выпускали бесконечные круги.
– Откуда ты знаешь о моем наряде? – спросила Марина, старый Али не переставал ее удивлять.
– Я чувствую твою улыбку, – ответил он. – Так улыбаются обновкам.
– Я закажу книгу в московской центральной библиотеке. Может быть, там она есть.
– Не стоит, – Али шаркнул одной ногой. – У меня нет времени ждать. В моем случае ждать – все равно что мечтать.
– Кто тебе мешает мечтать?
– Рак мне мешает… – Из его глаз показалась лестница. – Со мной случилось самое страшное… А ты знаешь, что самое страшное в жизни человека?
Старый Али наклонился к Марине и пристально посмотрел ей в глаза.
– Конечно, откуда тебе знать. Самое страшное – это когда ты перестаешь мечтать. Тогда наступает конец… Вот ты еще мечтаешь, а я – уже нет… Но ты об этом не думай. Придет твое время, подумаешь… А пока дай мне что-нибудь из фантастики… Или нет, не давай – не буду тратить время на чтение, еще столько кругов нужно пройти…
В конце июня старый Али по-прежнему ходил вокруг дома – крича от боли. В первую неделю июля он подобрал с земли сучковатую палку и волок ее за собой, чертя круг. Во вторую неделю он уже не мог стоять на ногах и, плача, ползал вокруг дома на четвереньках, углубляя тот круг, который прочертил палкой. Его уводили домой силой, но там, лежа в кровати, он еще громче кричал. Круг притягивал его, только в ходьбе Али чувствовал облегчение. Ему было уже не вырваться.
В середине июля Али умер – хождение по кругу закончилось в той точке, где его настигла смерть.
Прошло время. Наступил подвал. Ушли мечты и надежда, Марина перестала чувствовать жизнь, но бояться ее потерять не перестала. Храбрость – свойство природное, кому-то дается при рождении, а кому-то нет. Марине храбрость дана не была.
Она подошла к окну. Решительно отдернула штору. Никого… Выбила пальцами дробь на подоконнике – нервно нарушила тишину. За окном – непотревоженный полдень.
Марш по подоконнику тонкими пальцами – трам-пам-пам. Может, и правда никого нет? Снайпера или мужчины с фотокарточки? О ком она сейчас думала? Пальцы бегали по холодной белой доске, покрытой пылью и сажей, мелкими осколками. Пальцы словно птицы клевали стеклянные крошки.
Трам-пам-пам.
Она сложила руки рупором.
– Али! Али!!!
Как тихо…
– Я не верю!
Вернула руки на подоконник – трам-пам-пам.
– Али! Я тебя не вижу! Я верю в конец! Верю в него больше, чем в начало!
Трам-пам-пам.
Покинутые города хранят молчание. Люди ушли, собаки прячутся в руинах, трассы пустуют. И тогда забываешь о горстках живых, которые бесшумно дышат в подвалах, и тебе начинает казаться – ты один во всем мире. Тоска по живому существу пронизывает тебя с головы до ног. Конец света наступил, низверг сверху вместо воды поток молчания, тишина затопила все вокруг, и ты стоишь посреди нее, в бездне молчания, выбиваешь дробь на подоконнике, тихие трам-пам-памы сливаются с тишиной и не возвращаются к тебе даже отзвуками. И тебе кажется, что толщу тишины может пробить только звук голоса живого существа, только он может вывернуть ее наизнанку, остановить конец… Твой собственный голос не годится – он может обмануть тебя, но ему не обмануть тишины.
Сквозь неподвижность города до слуха Марины долетел голос Чернухи. Сначала тихим воем на тишину, потом крепким лаем он спугнул конец света. Жизнь всего лишь забрала у нее диван…
Перекинула простыню через подоконник, один конец привязала к батарее, другой – выпустила из окна. Белая ткань заструилась по бетонной стене, надулась ветром. До сих пор тихо. Чернуха влажно сопит за спиной. И тогда Марина распахнула пустые рамы. Высунулась из окна. Схватила ртом застойную неподвижность улицы. Проглотила. Сравнила с подвальным воздухом… Деликатес…
Тцык-тцык-тцык-тцык.
Поперхнулась. Упала на пол.
– Али! – позвала на помощь.
Пронзила мысль – горячей пулей насквозь пробила оба виска: Али всю жизнь ходил вокруг дома и после смерти продолжил ходить. Что ждет после смерти ее? Диван – без конца и без края?
– Господи, дай мне время что-нибудь изменить, – прошептала Марина в сжатые перед лицом руки, не понимая, что уже что-то меняет.
Она втянула простыню в комнату, расстелила на полу перед собой. Четыре пулевых отверстия – крест.
«Он приготовил мне и саван, и надгробие», – подумала она и захныкала.
Умри она сейчас, вечно будет сидеть на диване. Успей она совершить поступок, и после смерти будет совершать его бесконечно. Поступок или диван?
Встала. Ей в голову целился диван. Снова перекинула простыню через подоконник.
Тцык. Пулевое отверстие в раме.
Дернулась. Задвигалась беспорядочно по комнате, выскочила в коридор. Выбежала на кухню. Привязала к батарее еще простыню и перекинула ее тоже.
– Здесь живут слепые! – закричала в окно. – Мы ни с кем не воюем! Оставь нас в покое! Уходи!
Чернуха как будто только этого и ждала – забралась на подоконник и повторила на нем свою бешеную пляску. Но прежде оскалилась, зарычала. Гавкнула. Еще. И еще. Залилась, разбивая неподвижность воздуха, прокладывая лающий мостик до самой пятиэтажки. Отхаркивала со дна кишок агрессию, накопившуюся с тех пор, как собачий род начал соседствовать с человеком. Надрывала дворняжичьи легкие.
Чернуха – собирательный образ всех собак, претерпевших обиду от человека. Она – первый волк, прирученный человеком много тысяч лет назад, она воплощалась во всех собак от первой до последней, от первого века до последнего. Она умирала и возрождалась. Это она – Чернуха – получала все пинки от ноги человеческой. Все брошенные камни попали в нее. Вся ласка, какую отдал человек собаке, была отдана ей – дворняге. Чернуха – собачья царица, мать всех собак. Умирающая и возрождающаяся. Все собаки вышли из ее собачьего лона. Она тут главная – на этом подоконнике, в этом городе, на этой земле. В ее глазах – вся жалость к человеку, вся любовь к нему и обида, скопившаяся со времен перерождения волка в собаку. В ее глазах – прощение, она простила человеку камни и пинки. В ее глазах благодарность – за каждый кусок хлеба, съеденный из руки человеческой. Она – Чернуха. Она – царица. Она – мать.
Лает надсадно, по-царски, по-хозяйски. Она защитит человека от нечеловека. Умрет и возродится снова. И род ее на этой земле никогда не прервется.
Снайпер молчал.
– Пойдем домой, хватит с нас простыней…
Марина пощупала жесткие шерстинки на голове у собаки.
– Ну все, успокойся…
Чернуха еще дергалась, щетинилась. В ее худом животе гудом роились пчелы. Сердце билось под шерстью.
Винтовка молчала, и в ее молчании Марина с Чернухой покинули квартиру, поднялись на этаж выше. Дверь квартиры, принадлежащей Люде, была распахнута – позавчера не прикрыли ее, убегая. Неторопливо, двигаясь монотонно, без мыслей в отяжелевшей голове, Марина подняла с пола брошенный мешок с продуктами и взвалила его на плечо.
У Люды разболелись ноги. Икры ныли, мышцы – тянуло.
«Стрессы боком выходят, – говорила она про себя. – И это еще начало, цветочки это еще. А поясница как болит, все равно что режут. Ой, больно-о… Чернуха куда-то задевалась. Где она, сучка такая, щенков на меня бросила. Непутевая… Ой, ноги мои ноги… Или на погоду ноют? С самого утра все к тому и шло. В ботинки не лезли. Ладно б вчера на ночь воды пила. Так нет, не пила ничего. Ни капельки в рот не брала, а то б с утра в туалет побежала. Ой, носа теперь из подвала не высунешь – ни поссышь, как говорится. Беда, одна беда… Молитвенное время приближается. Сейчас Фатима опять своим ковриком у меня под носом трусить начнет. Надоела… Зло берет… Молись себе, сдались тебе щенки, лежат под кроватью, мамку ждут… Мыши вон на полу насрали, это, пожалуйста, и в самой куче говна помолимся. Вонь кругом. Столько времени все немытые. Это ничего, это мы глазом не моргнем. Жопу потрем, на руки водичку накапаем – и все, чистенькие мы для намаза. А щенки нечистые. Ой, да почище нас всех будут, вон Чернуха их целыми днями лижет… Да где ж она, сучка гулящая?…Марина долго не идет… А как ноги тут не заболят, при таких стрессах… Куда тебя с этой простыней понесло? Видали мы таких… Ой, не могу. Не могу здесь больше находиться, все, не могу. Ноги болят. На погоду, что ли, ноют? Низ живота прихватило… Перекреститься, что ли? Почему я должна своей веры бояться? Ну почему? Они же свои молитвы читают… Почему мне нельзя? Мне почему стыдно должно быть? А не стану креститься. Фатима заклюет. Нечисть я тут развожу, святость места нарушаю. Тоже мне святость нашла – пыль, грязь, а запах… Зрения-то у нее в глазах – один остаток, но нет, все видит… Ишь ты, снайпер в нее целился. Целился, да не прицелился… Нет, надо было давно отсюда уезжать, еще лет десять назад надо было. Если б бабушка не болела. А она – поезжай да поезжай, оставь меня… Сейчас, прямо так и оставила!..Ради Бога… Ради Бога… А-то было мне куда ехать, ждали меня везде – приезжай, Люда, живи, Люда, вот тебе место, вот работа. Как бы не так… Не продуло ли поясницу? Ой, не дай Бог… Слягу с ревматизмом, уже вовек не встану… Всю жизнь Марине больше всех надо. Сколько ее помню, везде – одна за всех. Активная… Ты замуж выйди, семью создай… Все ждала. Тьфу, вспоминать тошно. Надо ж, а? Чтоб любовь – на десять лет без перерыва… Безответная… Руки б я этому Амуру пообрывала, стрелами-то этими любовными по голой заднице б ему надавала… Ведь мучился же человек, ой, как мучился, хуже бабки моей, когда та слегла, хуже старика сумасшедшего, что круги вокруг дома наворачивал. Все шарк вокруг дома да шарк. Так иной раз и хотелось ему шаркнуть по голове. Уже дорожку там вон какую прошаркал. Круг вытоптал, ну, ей-богу, круг, до сих пор дождями не смыло, как есть круг. А как криком кричал перед смертью. Ой, тьфу-тьфу-тьфу, не к добру помянут… Сколько ж странных людей на свете живет, и до чего же у меня ноги сегодня болят… Сама глаза себе все выплакала, придет – нос красный. Ага, а то мы ничего не замечаем, а то нам ничего не видно… Вот дождалась – сорок стукнуло. Не жила совсем, все со слепыми возилась, в книжках пыльных копошилась, из библиотеки – сразу домой, а уже стукнуло. Да разве это жизнь такая? Вот тут в подвале сидеть от голода пухнуть – разве это жизнь?…А теперь понесло ее… Смелая выискалась, ну, подписала углы дома, теперь всем видно, что дом слепых. А что, по нам меньше лупить стали? И еще засранец этот с винтовкой… Вот кому б я точно руки поганые пообрывала. Иди в тир, засранец, раз пострелять охота… Нет, все не могу. Я убью эту Фатиму. Сил моих нет терпеть. Вон пошла-пошла с бутылкой, воды на нее не напасешься, сейчас вернется, коврик свой трусить начнет, а Люда встань, Люда щенков в подол собери, и иди Люда на холод… Нет, это что – жизнь? Давно отсюда уезжать надо было, еще до всего этого. Уехал же мой – скатертью ему дорожка, да чтоб он на ней споткнулся. Сгрызли меня его родственнички совсем. Как собаки кость, сгрызли. Зачем на ней женился, она старая, детей не родит… А то я сама не знаю, что без детей – горе… А то я сама себя не погрызла, не извела. Ой, горе мне, горе… На себя бы посмотрели – а то старая. Что ж я, в двадцать пять лет старая была? Лучше б с детьми, а не с собакой гуляла… Были б дети, гуляла бы и с детьми, и с собакой… А что, если дети есть, так собаку надо за порог? Как бы не так! Это разве жизнь такая, когда тебя постоянно грызут? И капают, капают, нервы мотают… Душу всю мне вымотали. Сколько я врачам денег отнесла, до сих пор в долгах. Хорошо, отдавать уже не надо… Воспалительный процесс… Туда кололи, сюда кололи – всю искололи. Спайки… Вон шов от операции через весь живот. Толку? Трубы они не смогли пробить, горе-трубочисты. Вот кому руки кривые пообрывать. В правой трубе непроходимость, в левой – просвет. Просвет… И яйцеклетка там, значит, у этого просвета встанет с фонариком, будет в щелку светить, сперматозоиды зазывать – заходите, гости дорогие, одна лазейка тут есть, освещенная… Трубочисты! Ой, и надоело же мне это все, лучше б совсем замуж не выходила. Проходу не давал – выходи да выходи… Цветочки, цепочки, сережки таскал. Вот вышла… Теперь забыла, как эти цветы пахнут. Шиши он мне начал выворачивать. Нервы выкручивать. Бездетная я, видите ли. Не такая я… Ущербная… Слепой и то лучше родиться, чем бездетной. А без детей разве это жизнь? Все, я больше не могу! Понесло ее! Ходит, костями гремит, что-то из себя строит, а пальцем ткнешь, свалится, ведь свалится, честно слово. Ни в жизнь я теперь наверх не пойду. Вот так, как есть, умру на кровати… Выйду из себя и скажу все Фатиме, как есть, так и скажу. Лучше совсем не молиться, чем такой грех на душу брать… Щенки – они ж дети… Узнать бы у Бога, можно так: с одной стороны, молиться, а с другой – на холод выставлять? Нельзя так, а то я сама не знаю. Собака, она, между прочим, почище любого человека будет… Где ж эта сучка шляется?…Собаку ты больше меня любишь! Выбирай – или я, или собака… А за что тебя такого дурака любить? За то, что ты меня каждый божий день попрекаешь? Сперматозоиды у него здоровые, смотрите-ка… Ну и катись ты со своими сперматозоидами. Нужны они мне больно… С собакой он никуда не поедет, меня он с собакой не возьмет. Бросить, значит, собаку тут надо?! Да я ее вот такусеньку подобрала, с соски выходила. Что ж я теперь, собаку тут брошу, а сама вон побегу? Чем тебе собака помешала? Что она тебе сделала? Люди ценности вывозят, добро спасают, а ты собаку за собой тащишь. Какие такие у меня ценности? Шкафы, матрасы, пара сережек золотых? Да пропади оно все пропадом! Гори оно огнем! Сдались мне эти ценности! Кроме Чернухи, нет у меня ценностей никаких… Проблем с ней, мол, не оберешься, на боевиков она бросается… Ну так что? На то она и собака, чтобы хозяйку охранять. Она, значит, свой долг собачий выполняет, а я ее бросить должна? Так, что ли? Не нравится собаке, когда с автоматами по городу ходят… А что? Это ж город, не полигон военный. Полает, да перестанет… Сперматозоиды у него здоровые… Подавись ты своими сперматозоидами! Гад! Да лучше совсем детей не иметь, чем от такого… Катись ты, шут с тобой, а я тут в подвале пересижу… Что на собаку все валишь – или я, или она. Ой, а то я не вижу, что повод ищешь… Вон женщина через два дома жила, поехала в Москву, беременная вернулась. Там в клиниках стольких сейчас оплодотворяют искусственно. А у меня где проблема? Трубы закрыты. Да это в Москве – тьфу, а не проблема. Там этих сперматозоидов… Банки там целые со сперматозоидами! Сдался ты мне, шут гороховой. Что тут выбирать – собака, конечно… Вот где у меня уже эта Фатима сидит. Вот прямо вот здесь – в горле в самом… Ой, я не могу, ковриком она мне машет, а то я не вижу, а то слепая. Ты помаши-помаши, может, помещение проветрится… Ой, душно мне… ноги мои, ноги… Да где ж…»
Люда прервала беседу с самой собой и обернулась на шаги.
– А я-то думаю, куда моя Чернуха подевалась… – ласково затянула она, когда в подвал вбежала Чернуха.
Совесть колола. Эти уколы раздражали. Было бы легче, если б Марина упрекнула ее, тогда б Люда открыла на нее свою варежку и прихлопнула словесным потоком, ну и раздражение заодно выплеснула. Но Марина никогда не упрекала. От гордыни – а то Люда не знала. Вон стоит, согнулась, сгорбилась, только это не мешок на спину давит, а упреки невысказанные. Тонну невысказанного Марина на своих плечах насобирала. Ну, носи-носи, пока не надломишься, подумала Люда и сощурила глаза, чтобы зрячая Марина не разглядела в них ее мыслей.
– Марина, что это у тебя на спине? – спросил Уайз, шлепая в тапочках без задников по проходу.
– А ты все знаешь! Все чувствуешь! – весело отозвалась Марина.
«Притворяйся, играй», – думала Люда, жмурясь.
Марина раскрыла мешок, Уайз наклонился – пощупать его содержимое.
– Мы с Людой в прошлый раз мешок собрали, а спустить не успели. Решили, будем заносить по чуть-чуть, чтобы аппетиты не разыгрались, а желудки не растянулись.
– Ну что ты… – по-детски засопел Уайз. – У меня уже желудок с наперсток. Слипся от лепешек… Ой, это что? Макарончики… – ощупывал он пакеты. – Рис, гречка… Ой, а это? – Уайз всплеснул руками, и они поднялись жирными птицами, распухшими от голода и водянки. – Масло подсолнечное? Боже мой… А я о жареной картошке все мечтаю. Нажарить бы ее соломкой только не на подсолнечном, а на кукурузном масле. Вот это еда – королевская. Я б тарелку съел… Иногда мне сквозь сон слышится, как картошка сквырчит, будто на сковороде. Сквырк, сквырк, – картаво изобразил он. – Когда она вот так сквырчит, с огня ее снимать надо – готова. Думаю, проснусь, налопаюсь картошки, прямо без хлеба… Просыпаюсь, а это, оказывается, не картошка, а посторонние звуки…
– Откуда у нас в подвале посторонние звуки? – спросила Валентина. – У нас тут все свои, и звуки тоже – свои…
– Ну-у-у… когда Пахрудин радио крутит, там такие помехи бывают – цык-сквырк. Или шипит, как будто масло на сковороде греется. Поэтому когда Пахрудин утром включает радио, я вижу во сне жареную картошку.
– Потому что у Пахрудина хобби, – Пахрудин высунул голову из-под одеяла, которым был накрыт вместе с тюбетейкой, и заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин занят делом и не думает постоянно о еде. Спросите у Пахрудина: что ты, Пахрудин, предпочитаешь – кусок хлеба или выйти в радиоэфир? И Пахрудин вам честно скажет: выйти в радиоэфир!
– Поэтому Пахрудин вчера последнюю лепешку съел, которую мы собирались разделить на всех! – грозно оборвала его Валентина, вдавила глубже в переносицу темные очки, напрягла подбородок и терминатором посмотрела на мужа.
– Вах, ты смотри какой! – Фатима махнула на Пахрудина ковриком, и Чернуха, увидев это движение, по привычке затрусила к выходу.
– Да не маши ты, Фатима, не маши, вижу я… – заворчала Люда.
Но та уже не обращала внимания ни на Люду, ни на собаку, а буравила одним глазом Пахрудина, словно хотела разглядеть у него в желудке кусок вчерашней лепешки.
– Не смотри на меня так! – крикнул Пахрудин, и голос его дал петуха. – Еще сглазишь! Не люблю я, когда на меня зрячие смотрят.
– Я не зрячая! – оскорбилась Фатима так, будто Пахрудин отнимал у нее особую привилегию.
– Ты, Фатима, делом займись, а моего мужа глазить не надо, – Валя снова приняла сторону Пахрудина. – Своего заведи, тогда глазь, сколько хочешь. Иди лучше молись. Время молитвы уже наступило.
– Вах, ты меня учить будешь, когда мне молиться?! Я что, сама не знаю, когда мне молиться? Не учи ученого! Я на часы не смотрю, сама чувствую, когда время приходит. Вах… О Аллах, за что ты посадил меня в этот подвал с этими людьми?!
– За то и посадил, что глазливая ты! – визгнул Пахрудин, рукой выписывая в воздухе абстракции и готовясь сорвать с головы тюбетейку. – Аллах подумал, пусть Фатима под землей сидит, никого глазить не будет. А вот зачем он нас с тобой посадил – это вопрос! Вот этого я понять не могу.
– Пахрудин, тебе не стыдно так про Аллаха говорить? – Нуник возмущенно стукнул по полу тростью. – Откуда ты можешь знать, что он думает? Валентина, скажи своему мужу. Он сейчас Аллаха прогневает, и Аллах сбросит на нас бомбу. И так на ниточке каждый день висим, только и молимся, чтобы ничего не случилось. Чтобы ничего вон оттуда на нас не упало, – Нуник вознес руку с тростью к потолку и потряс ею, посохом показывая направление, с которого может прийти кара Аллаха.
Чернуха неверно поняла его движение, заскулила, пригнулась, готовясь получить палкой, и почти на брюхе выползла в другой отсек.
– А ты меня Нуник не учи, что мне делать. – Валентина зыркнула очками, еще больше напрягая подбородок. – Мой муж, сама с ним разберусь. Без ваших советов как-нибудь обойдусь. Бог не такой жестокий, чтобы из-за шутки Пахрудина бомбы на нас сбрасывать… Слепые вы все, одно слово – слепые, ничего не понимаете. Вы что, думаете, это Бог на нас бомбы бросает? Это люди нас бомбят, и хватит уже во всем Бога винить. Сами натворят, а все на Бога списывают. Не стыдно? Бог тут при чем? Он что, людям говорит: воюйте друг с другом, убивайте друг друга, сбрасывайте друг на друга бомбы? Возлюби ближнего своего, как самого себя, он говорит. Это люди, глухие, слепые, его слов не слышат, не понимают.
– Вах, Валя, ты что говоришь? О Аллах, ты прости ее за такие слова…
– Может, я тоже сам себя в этот подвал посадил? – Нуник подскочил к Валентине и стукнул тростью у самых ее ног. – Значит, твой Бог тут ни при чем? Меня плохие люди сюда посадили, а ему, значит, там все равно – не его забота, не он сажал, не ему… как это… вытаскивать нас отсюда? Зачем мне тогда такой Бог нужен, который ни за что не отвечает?! Возлюби ближнего, он говорит! А почему тогда никто никого не любит? Почему он не сделает так, чтобы любили. Мало сказать, надо научить, показать надо – как любить! Это твой русский Бог так говорит, от своего я ничего подобного не слышал!
– А твой Бог что говорит?! Он то же самое говорит! – Валя выпятила грудь, и Нуник был вынужден отступить. – Если вы все слова своего Бога с арабского читаете, то он и не виноват, что вы его не понимаете! Фатима, ты знаешь арабский? Нет, не знаешь, только лбом пять раз в день об пол – бум-бум, бум-бум. А что она там шепчет, сама не понимает! Откуда ей знать, что Бог про любовь говорит? Она же с ним на разных языках разговаривает.
– Астахфируллах! – завопила Фатима, лихорадочно ища амулет у себя на груди, нашла, вынула из-под кофты, поцеловала. – О Аллах, ты не слушай их. О Аллах, не обращай на них внимания.
– Мой Бог добрый, – сказала Валентина тише, делая вид, что не слышит причитаний Фатимы. – Мой Бог – зрячий. Он знает, что мы есть…
Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
4 страница | | | 6 страница |