Читайте также:
|
|
I
В этой книге собраны высказывания по вопросам актерского мастерства наиболее крупных деятелей сцены за последние два века и свидетельства современников об игре выдающихся артистов.
Ни в одной специальной дисциплине по искусству подобное собрание материалов не выполняет такой специфической роли, как в учении об искусстве актера. С одной стороны, теоретические высказывания об актерской игре, мемуары и списания игры отдельных актеров дают очень слабое представление о живом исполнении на сцене. Это — бледное и зачастую искаженное отражение очень яркого, полнокровного явления.
C какой бы точностью и последовательностью ни описывали самые замечательные мастера слова игру какого-нибудь крупного актера, как бы добросовестно сами актеры ни излагали на бумаге итоги своего артистического опыта,— конечно, мы никогда не будем в состоянии восстановить по этим: документам живую ткань актерского исполнения и его целостный стиль.
Но, С другой стороны, эти документы являются единственным материалом, который в какой-то мере может передать последующим поколениям накопленный опыт актерского искусства. Игра актера—с ее жестами, мимикой и движениями, с интонациями, с паузами— живет только на глазах у зрителя ив его памяти. Если она остается не записанной на бумаге и не сведенной в более или менее цельную теоретическую систему, она совершенно исчезает как конкретное явление для будущего.
Именно потому этот документальный материал одновременно представляет исключительную ценность для изучения актерского мастерства и требует очень осторожного подхода к себе ввиду его неполноценности.
Наиболее шатким с точки зрения точности и определенности выводов, которые мы можем делать, является материал описаний игры отдельных актеров их современниками. Здесь мы встречаем много неясного, а иногда и противоречивого, много таких штрихов и деталей, которые с трудом поддаются расшифровке.
По свидетельствам современников, нам известно, что Щепкин утвердил реалистическую школу игры на русской сцене. Но в чем заключались специфические черты щепкинсокого реализма по сравнению с позднейшей реалистической школой — для нас остается неясным. А эти черты, отличавшие Щепкина от Мартынова или от Прова Садовского, были налицо, так как нам известно, что Щепкин не умел играть героев Островского, — они выходили в его исполнении несколько неестественными и бледными.
Мемуарная литература сообщает, что французская артистка Дюмениль отличалась большой естественностью и правдивостью игры. Но представить себе эту естественность в ее подлинном выражении очень трудно, так как в то же время современники актрисы сообщают такие детали ее исполнения, которые не согласуются с нашими сегодняшними понятиями естественности и простоты.
Игра Станиславского уже сейчас для нового поколения становится неясной и легендарной.
Читая скудные разрозненные записи, мы стараемся угадать за отдельными брошенными штрихами живое лицо актера и из сопоставления различных высказываний хотя бы приблизительно определить стиль его игры.
Представим себе, что до нас не дошла ни одна строчка из всех художественных произведений Гоголя и что мы принуждены судить о писателе только по статьям Белинского. Конечно, наше представление о Гоголе было бы абсолютно недостаточным.
По отношению к актерскому искусству мы оказываемся еще в более невыгодном положении, так как очень редко об исполнении актера высказывались писатели, обладавшие таким широким идейным кругозором, таким острым эстетическим чувством и такой точностью слова, как Белинский.
В суждения об игре актера обычно привносится очень много субъективного, и высказываются они большей частью в несколько расплывчатой, эмоциональной форме.
Наконец, один и тот же актер находит зачастую различные оценки и понимание у разных поколений зрителя или у различных общественных слоев аудитории. Так, например, сверстники Дмитревского приветствовали его как пылкого и темпераментного актера, игравшего на сцене с хорошей простотой и близостью к природе, как говорили тогда, но позднейшие свидетели его игры считали Дмитревского актером вычурным, холодным, деланным, злоупотреблявшим театральными эффектами.
Талант Стрепетовой встречал восторженные отзывы в среде радикальной интеллигенции и мелкобуржуазного зрителя, в аудитории же аристократической и более «высокой» по чиновному рангу игра Стрепетовой считалась вульгарной, грубой и имеющей отдаленное отношение к настоящему искусству.
Эти примеры можно умножить. Они показывают, сколько противоречивого и недоговоренного содержат в себе неполные, разрозненные и случайные характеристики актеров со стороны современных им критиков, театралов и просто внимательных зрителей. И далеко не всегда можно устранить или объяснить эти противоречия, потому что материала для проверки их чрезвычайно мало.
Но при всей неполноценности этих письменных откликов зрительного зала на игру любимых артистов они играют большую роль для понимания творческой индивидуальности актеров прошлого. Эти отклики — своего рода аплодисменты зрительного зала, его взволнованное горячее дыхание, как бы доносящееся к нам иногда очень издалека, за сотню или две сотни лет. Они рассказывают о той атмосфере, в которой складывался талант того или иного артиста и без которой актер не существует, потому что какими бы гениальными способностями ни был одарен исполнитель, но если он не находит общего языка со своей аудиторией—для него нет места на сцене, он обречен на молчание.
Свидетельства этого рода поучительны во многих отношениях. Они показывают огромную силу, которая находится в руках актера, ту власть, которую дает ему аудитория над собой. Любовь, восторги, чувства печали и радости, которые слышатся во всех воспоминаниях или описаниях игры крупных художников сцены, говорят об огромном общественном резонансе, который свойственен актерскому искусству. Иногда на десятки лет сохраняется у зрителя и записывается на бумагу со всей свежестью и яркостью первого впечатления воспоминание об исполнении актером какой-либо роли. Этот резонанс актерского искусства, его способность оставлять неизгладимые зарубки в сознании людей, налагает крупные обязательства на актера, зовет его к чувству большой ответственности перед зрительным залом своей эпохи, зовет его к серьезному идейному творчеству.
Помимо того, такие записи и мемуары дают иногда упоминание об отдельных приемах игры, об отдельных игровых моментах, характерных для данного актера. К использованию этого ценного материала нужно подходить осторожно. Меньше всего следует механически повторять тот или иной прием или игровой трюк. Взятые сами по себе, отдельно, вне оригинального замысла образа в целом, со всеми его деталями и нюансами, эти приемы и трюки останутся: мертвыми, неестественными штампами. Но внимательный и серьезный подход к ним может научить молодого актера работе с материалом роли, должен разбудить в нем инициативу и смелую выдумку.
Например, чрезвычайно интересные данные об игре Росси в роли Ромео сообщает Станиславский (см. главу о Росс и). Играя уже в преклонном возрасте роль юноши, Росси в сцене у монаха катался по полу, изображая отчаяние Ромео. Он делал это с такой экспрессией и с таким мастерством, что этот рискованный игровой прием воспринимался публикой серьезно, как момент трагедийный, несмотря на солидное брюшко и отнюдь не юношескую внешность артиста. Интересное свидетельство Станиславского зовет актера не повторять в роли Ромео игры Росси в ее буквальном выражении, но не бояться искать в любой роли смелого разрешения сценической задачи и не чуждаться при этом решения от обратного: игровой момент, как будто допустимый только в комедии, введен в самую высокую по трагедийному напряжению сцену.
Характерный штрих в работе Ольдриджа на сцене приводится в рассказе В. Давыдова (см. главу о Давыдове). Играя с актрисой-любительницей в тамбовском театре трагедию «Отелло», в сцене убийства Дездемоны Ольдридж успокаивал исполнительницу, испугавшуюся его бурного темперамента, шепча ей: «Не бойся, дитя мое». И это не мешало ему проводить игру на большом трагедийном напряжении. Пример поучительный; но если неопытный актер воспримет этот штрих как правило настоящей игры и будет практиковать на сцене во время исполнения роли частные разговоры со своими партнерами, — ничего, кроме халтуры, из этого не получится. Уменье сохранять полное самообладание, полный контроль над всем, что происходит на сцене, и в то же время не выходить из образа, не прекращать хотя бы на мгновение своей игры — требует высокого мастерства, огромной техники и глубокой сосредоточенности художника, которая дается с трудом, после длительной, многолетней работы актера. У. Ольдриджа этот прием не был механическим выключением из образа; Ольдридж не был холодным исполнителем, актером техники по преимуществу. Его игра отличалась таким темпераментом и искренностью, что многие считали его актером «нутра», игравшим только по вдохновению и не владевшим собой на сцене. Поэтому пример, который приводит В. Давыдов, не может быть понят элементарно и скопирован механически. Это предельное самообладание, без ущерба для исполнения, приходит к актеру только тогда, когда он до конца овладел ролью и до конца входит в образ, когда он в совершенстве владеет всеми своими выразительными: средствами. К такому мастерству и призывает актера пример с Одьдриджем.
Материал воспоминаний и описаний содержит целый ряд ссылок на подобные детали в исполнении того или иного актера. Читатель должен помнить, что отдельные игровые моменты; оправданы только общим замыслом актера и интересны для нас, поскольку они вскрывают этот замысел, позволяют угадывать общий подход художника к образу. Простое копирование ведет к созданию мертвых традиций—штампов, задерживающих живое развитее творческой индивидуальности актера. А такие мертвые традиции еще недавно были сильны в театре, когда, по словам Станиславского, из поколения в поколение передавался определенный жест или игровой момент, который, по устному преданию, принадлежал какому-нибудь корифею сцены. И это называлось сохранением щепкинских, мочаловских или киновских традиций.
В то же время вдумчивое и внимательное изучение всех подобных деталей может дать многое для понимания творчества больших артистов, для изучения их мастерства.
Другую группу материалов данной хрестоматии составляют высказывания по вопросам актерского мастерства практиков и теоретиков этого дела—-крупных актеров, режиссеров и драматургов. Этот материал более точный и определенный. В этих высказываниях актеры делятся своим конкретным опытом, рассказывая о методах своей работы, о развитии своего индивидуального дарования. Учителя сцепы, режиссеры и писатели стремятся дать в своих высказываниях некоторые обобщения на материале длительных наблюдений за игрой целого ряда актеров.
В этом разделе материалов мы находим отдельные попытки к построению теории актерской игры, суждения на разнообразные темы актерского творчества, производственные советы молодым актерам и т. д. Материал очень ценный и полезный, но опять-таки фрагментарный, мало организованный, лишенный целостности, несмотря на то, что в этой части сборник вобрал в себя почти вое, что имеется ценного по теории актерской игры из напечатанного на русском языке в специальных книгах и журналах.
Дело в том, что, несмотря на многократные попытки, теория актерского мастерства до сих пор не создана в более или менее завершенном виде. Знаменитый «Парадокс» Дттдро посвящен, в сущности, только одной теме и к тому же развертывает ее чересчур парадоксально. «Искусство актера» Коклена заключает в себе много интересных замечаний, тонких наблюдений и остроумных примеров, но не дает связной цепи теоретических положений. Система Станиславского существует в цельном виде на практических занятиях Станиславского с актером, но до сих пор не получила систематического изложения.
Высказывания Мейерхольда по вопросам актерского мастерства оказываются очень немногочисленными и к тому же чересчур полемическими. В них Мейерхольд освещает одну сторону актерского творчества, временно игнорируя другие стороны, которые нельзя не признать существенными, к какому, бы художественному течению ни принадлежать на практике и в теории.
А как раз все перечисленные авторы высказывались в разное время по вопросам искусства актера наиболее полно и определенно.
У большинства же остальных авторов отдельные обобщающие выводы и теоретические суждения разбросаны в случайных статьях и интервью, среди записей дневника или в повествованиях автобиографического порядка.
Среди этих записей есть тоже много противоречивого и неясного. Они делались большей частью рукой практиков, не слишком сильных в вопросах философии и теории искусства. Неустановленная терминология вносит зачастую путаницу и разноголосицу в отдельные суждения но одним и тем же вопросам.
Так, например, термин «натурализм» употребляется в разном значении Кокленом (пример с актером, заснувшим на сцене) и Станиславским («реализм на сцене только тогда является натурализмом, когда он не оправдан артистом изнутри»). Наконец, очень часто встречаются диаметрально противоположные утверждения, как будто исключающие одно другое, на самом же деле раскрывающие разные стороны одного и того же явления. Многие преувеличения носят временный полемический характер и оправдывались в свое время определенной обстановкой на театре.
встречает сочувствия. Только через полтораста лет знаменитому энциклопедисту неожиданно протянет руку вождь и основоположник символического, условного театра Гордон Крэг, который -с такой же страстностью станет требовать от актера полного отказа от чувства и превращения в бесстрастную куклу-марионетку.
Не прямо, но косвенным путем с Дидро встретится еще позднее Вс. Мейерхольд, в первые годы строительства революционного театра призывавший актера к мастерскому выполнению технических задач, выверенных с математической точностью и основанных на простейших законах механики человеческого тола (биомеханическая система игры).
«Искусство актора заключается в организации своего материала, то есть и умении правильно использовать выразительные средства своего тела».
«творчество актёра есть.творчество пластических форм в пространстве». (См. главу о Мейерхольде.)
Эти формулировки предполагают отсутствие в играющем актере чувства; они складывают черты актера, лишенного всякой «чувствительности», который был идеалом для Дидро.
Ниже мы вернемся к точке зрения этих четырех крупнейших деятелей сцены, перекликающихся друг с другом па протяжении полутораста лет. Вернемся для того, чтобы вскрыть различный смысл этих как будто одинаковых позиций — различный смысл, обусловленный своеобразной исторической обстановкой в каждом отдельном случае.
Все остальные крупные актеры и деятели сцены, также как и Дидро, высказываются против теории «нутра» в актерской игре, против игры на одном вдохновении, без развития техники, без осмысливания и осознания работы. Но в то же время они возражают против превращения актера- художника в бесстрастного мастера. Уменье чувствовать является, по их мнению, тоже одним из основных признаков таланта, одним из необходимых условий для творчества.
У Росси книжка Дидро вызывает отвращение. Он утверждает, что когда ОН играл на сцене, в сильные драматические моменты роли «сердце билось сильней и слезы, блиставшие на моих глазах, были именно слезами страсти, душевного волнения». И это говорит Росси, у которого, по свидетельствам современных зрителей, техника исполнения, обдуманное мастерство стояло на высоком уровне и иногда заслоняло непосредственное чувство.
Щепкин тоже признает чувство необходимым условием для драматического искусства, а яге только «одно холодное искусство, то есть одно актерство». И в то же время в этом нужно знать меру. «Как бы пи было верно чувство, — говорит Щепкин, по если оно перешло границу общей идеи, то нет гармонии, которая есть общий закон всех искусств». Другими слонами, чувство должно находиться в. руках актера. Оно не должно стихийно овладевать исполнителем и непосредственно высказываться в его игре вне рамок общего замысла.
В сущности это положение разделяется подавляющим большинством художников сцены. Мы найдем его почти у каждого автора, который представлен в хрестоматии.
"Каждый великий актер должен чувствовать и действительно чувствует то, что изображает, — говорит Сальвини.— Актер, не чувствующий волнений, им изображаемых, в сущностипо более как ловкий механик, приводящий в движение колесики и пружинки, способные придать его манекену... кажущуюся жизненность». Но здесь же он добавляет: " Мы должны избегать этой Сциллы необузданной, необработанной, непропорциональной эмоции, почти Доходящей до истерии, и вместе с тем держаться далеко и от Харибды холодной, расчетливой, механической Искусственности...»
Еще более точную формулировку находит Ирвинг: «Драматическое искусство требует такой двойственности в уме, при помощи которой актер в полном разгаре увлечения мог бы следить за каждой подробностью своей игры».
Вопросы соотношения мастерства и вдохновения, трезвого расчета и страстного порыва являются центральными и особенно острыми в актерском искусстве, потому что, по очень тонкому и верному замечанию Коклена, в актере одновременно соединены и материал искусства и сам творец. Писатель, художник, скульптор, композитор могут контролировать себя в последующем порядке, оценивая и анализируя уже написанную ими фразу, сделанный штрих или мазок, производя нужные поправки и т. д. Актер же вынужден контролировать себя всегда на ходу, в самом процессе творчества. «Пока я играю, я живу двойной жизнью-, — пишет Сальвини:—смеюсь и плачу и вместе с тем так анализирую свои слезы и Свой смех, чтобы они всего сильнее могли влиять на сердца тех, кого я желаю тронуть». (см. главу о Сальвини.)
Как научиться управлять своей эмоцией, своим вдохновением для того, чтобы оно не уничтожило общего замысла, пропорции произведения, его идеи незаметно для самого творца и непоправимо для него, потому что сыгранную перед зрителем роль нельзя здесь же дополнить.
Именно этой спецификой актерского творчества объясняется то обстоятельство, что ни в одной области искусства сама технология творческого процесса не приковывает к себе такого пристального внимания самих художников, как в искусстве актера.
Стремление ввести вдохновение и страсть в организованное русло замысла приводит к тому, что для большинства крупных художников сцены огромное значение приобретает вдумчивая, внимательная предварительная работа над ролью.
Отвергая понимание вдохновения и страсти как внезапной стихийной вспышки, освещающей сознание актера в моменты исполнения им роли, они стремятся сделать вдохновение постоянным своим спутником в повседневной, прекращающейся работе над собой.
«Творить без вдохновения нельзя, — пишет Ленский, — но вдохновение весьма часто вызывается той же работой. И печальна участь художника, не приучившего себя в своей работе к строжайшей дисциплине; вдохновение, редко призываемое, может его покинуть навсегда».
Актер шаг за шагом следит за собой, подстерегает движение своей мысли, подсматривая у себя каждый новый жест или интонацию, проверяя их, взвешивая и оценивая. Само вдохновение ставится под постоянное наблюдение художника. Этот процесс кропотливой, прекращающейся работы превосходно охарактеризован Ирвингом в сжатой, лаконической формулировке: «Когда на него найдет такое вдохновение, что он делает? Он во время отдыха припоминает каждую интонацию своего голоса, каждое движение лица, каждый жест, которые явились у него под влиянием вдохновения... Ум его, анализируя все подробно, -связывает в одно целое детали игры и заносит их в хранилище памяти для произвольного повторения в следующих произведениях».
Как мы видим, отстаивая огромное значение для актерского творчества «чувствительности» и вдохновения, вопреки Дидро, большинство крупных актеров в то же время категорически высказывается против теории «нутра», последователи которой не признавали необходимости для актера творца трудиться, работать над собой неустанно и возлагали все надежды на мгновенное озарение.
Упорным трудом, сознательным отношением к работе отмечена жизнь почти всех великих актеров. В этом отношении высказывания, помещенные в хрестоматии, дают большой поучительный материал для читателя. Актерское искусство дается с трудом. Те образы, которые как будто рождаются перед зрителем на спектакле в вольной, непринужденной игре, словно создаются здесь же в легкой импровизации, на самом деле стоили актеру многих трудов и усилий, длительного обдумывания и изучения материала роли, накапливания жизненных наблюдений, отбора среди них наиболее ценного и значительного, очень долгих поисков точного жеста, интонаций и т. д.
И здесь неожиданным оказывается, что чем больше чувства вкладывает актер в свою игру, тем большего труда стоит ему овладение образом, потому что в этом случае подход, у актера к роли более ограничен. Это хорошо подмечено Щепкиным. Он пишет в письме к Шуберт: «На сцене гораздо легче передавать все механическое, для этого нужен только рассудок... Сочувствующий артист — не то, ему предстоит невыразимый труд: он должен начать с того, чтобы уничтожить себя, свою личность... и сделаться тем лицом, какое ему дал автор... он должен ходить, говорить, мыслить, чувствовать, плакать, смеяться, как хочет автор... Там надо только подделаться, здесь надо сделаться». Это умное замечание Щепкина переводит спор о чувстве и холодном мастерстве, так блестяще начатый Дидро, на дальнейшую ступень. Спор развертывается в широкую дискуссию, которая захватывает тему театра «представления» и «переживания». В этой дискуссии сталкиваются, с одной стороны, Щепкин, Сальвини и, с другой, Коклен, Крэг. На.этих линиях развертывается и позднейший поединок условного и психологического театра; здесь складывается сопоставление двух систем актерского творчества и двух имен: Станиславский — Мейерхольд.
Эта борьба двух принципов актерской игры, принимая различные формы, усложняясь и видоизменяясь, проходит через всю историю театра последних двух веков. По крайней мере только на этом отрезке мы располагаем достаточными данными, которые позволяют нам ощущать ее в более или менее осязаемых формах. Эта борьба имеет различный социальный смысл в зависимости от конкретной исторической обстановки, от тех условий, которые складываются в зрительном зале и на сцене в тот или иной момент. Мы не можем здесь специально заняться этой темой, подвергнув детальному анализу с этой стороны весь материал сборника, но для примера остановимся на нескольких характерных, моментах.
Чем определялась крайняя позиция Дидро, отрицавшего необходимость всякой «чувствительности» у актера? На первый взгляд эта позиция может показаться странной непоследовательностью именно у Дидро. Идеолог революционной буржуазии, проповедывавший в драматургии верность чувств прежде всего и даже создавший жанр слезной драмы на сцене, отказывает актеру именно в этом качестве и превращает его в бесстрастного, расчетливого мастера. Объясняется это тем, что Дидро как новатор, как идеолог нового общественного класса был заинтересован прежде всего в том, чтобы мысли новых пьес, идейный замысел драматурга доходили с возможной полнотой до зрителя, не искажались бы актерами. Он хочет защитить новую драму, несущую с собой новое мировоззрение, от произвола актера.. Дидро, по нашей сегодняшней терминологии, стоял за ведущую роль драматургии в театре. В том же «Парадоксе» он с язвительной горечью замечает: «На мой взгляд, актеры должны приспособляться к пьесе, а никак не наоборот». У Дидро были основания для такой язвительности. Во времена Дидро актер был безраздельным хозяином сцены, он третировал драматурга как простого закройщика материала, переиначивал его пьесы применительно к своему вкусу, темпераменту и своей склонности к эффектам. И в общественно-политическом отношении актеры того времени, особенно актеры официального театра Comediefrancaise, представляли собой консервативную силу. В этих условиях стремление Дидро сделать актеров добросовестными, трезвыми мастерами, подчинить их творчество осознанной идее, заставить их быть умными исполнителями авторского замысла — является прогрессивным и правильным стремлением.
Но тот же лозунг у Гордона Крэга оказывается лозунгом регрессивным, поскольку он исходил от принципов эстетического, символистического театра. Актер ставился в положение механического выполнителя формально-эстетического замысла режиссера.
И в то же время трактовка Мейерхольдом в первые го: ды революции актерской игры как рационалистического акта, как физической работы, когда актер выполняет серию несложных игровых заданий, в значительной степени была обусловлена задачей общественно-политического перевоспитания актера.
На первых шагах строительства революционного театра эмоция, чувство могли обмануть актера даже помимо его желания. Новые цели театра, новые идеи должны быть в первую очередь осмыслены, пропущены через сознание, взвешены и расчислены.
А наряду с этим такой тонкий ценитель изящного, человек с большим чувством меры в искусстве, как Белинский, выбирая между Каратыгиным и Мочаловым, отдает безусловное предпочтение последнему малокультурному, недисциплинированному актеру, игравшему главным образом на стихийном, необузданном темпераменте. Мочалов иногда проваливал целые роли, если на него не накатывало вдохновение; зачастую во всей роли у него бывало всего две-три вспышки действительно гениальной игры, а все остальное тонуло в беспомощной жестикуляция и в тусклой, глухой декламации. Побывали спектакли, когда вдохновенная игра потрясала зрительный зал необычайной силой и экспрессией.
Каратыгин же был всегда ровен, блестят, эффектен, но холодноват. В его исполнении были рассчитанная лоза и обдуманная летальная отделка роли. Это зашнурованное мастерство было близко к стилю придворного театра. Грубый темперамент Мочалова, его неровная искренняя игра с неожиданными взлетами, творческими порывами отвечали тогда настроениям более демократического но составу зрительного зала. В его творчестве слышались ноты протеста против гнета николаевской России. Именно поэтому симпатии Белинского и его единомышленников были на стороне Мочалова.
Между прочим, приблизительно ту же ситуацию можно видеть и в противопоставлении двух французских актрис предреволюционного времени (конец XVIII века) — Клерон и Дюмениль. Правда, имеющийся здесь материал не так отчетлив и категоричен, как в поединке Мочалова и Каратыгина. Но все же и в этом случае есть данные для того, чтобы по характеру игры отнести артисток к двум разным социальным группам того времени. В их игре можно найти своеобразные отклики той общественной борьбы, которая шла в стране и перебрасывалась в аудитории театров, превращая зачастую спектакли в политические демонстрации. Правда, Дюмениль, насколько можно судить по мемуарной литературе, не была актрисой чистого «нутра» подобно Мочалову; в ее игре было больше мастерства, больше техники, по «чувствительность» в ней преобладала,—-та «чувствительность», которая была в искусстве знаменем подымающегося третьего сословия и которую Дидро, как мы видели, одновременно проводил в своих драмах и отрицал в искусстве актера. Эта «чувствительность» в игре Дюмениль противостояла блестящей, но чопорной игре Клерон, игравшей тех же героинь со светской выдержанностью, с элегантной внешностью, как бы перенося на сцену стиль и этикет Версальского дворца
Ниже читатель найдет интересный рассказ Дмитревского, посетившего в Париже обеих актрис и описавшего бытовые детали своей встречи. Как типичен контраст между надменной светской дамой—Клерон, принимавшей гостя среди стильной мебели своей гостиной, и простоватой, похожей на прачку Дюмениль, запятой стиркой белья в неопрятной кухне.
Мастерство актёра. Н. 291.
Тема чувства и мастерства как выражение существующего социального конфликта еще раз, но в более затушеванной форме, возникает в русском театре на сопоставлении двух имен — Савиной и Стрепетовой. Эти актрисы как будто не встречались друг с другом в непосредственном творческом соревновании. Амплуа Савиной и Стрепетовой не совпадали. Стрелетова была актрисой на сильные драматические роли, Савина же работала по преимуществу в комедийном амплуа. Но современники очень остро чувствовали глубокое различие этих талантов, их принципиальную противоположность. В рецензиях, в статьях и в воспоминаниях мы очень часто найдем сопоставление этих имен. На стороне Савиной были замечательная выдержка, блестящая техника, изящество манер, грация движений и аристократическая публика, наполнявшая первые ряды партера Александрийского театра в те вечера, когда она выступала на сцепе.
На стороне Стрепетовой была исступленная страстность игры, огромная искренность и непосредственность чувства, зачастую опрокидывающего условности сценической формы. В ее игре слышались те беспокойные голоса, те взрывы подавленного чувства, которые в те годы зрели в России за стенами чиновничьих квартир, купеческих и аристократических особняков.
Мы не будем делать поспешных выводов на основании этих трех примеров. Однако несомненно, что эпохи, в которые развитие общественной мысли, ее проявление вовне искусственно задерживается, а также эпохи, предшествующие социальным взрывам, наиболее часто рождают крупных актеров с чрезмерно развитой страстностью игры, с болезненной «чувствительностью». Неиспользованные, придавленные силы дают о себе знать исступленными криками, стихийным потоком страсти в творчестве.
Печальная действительность царской России в изобилии создавала актеров «нутра»: Яковлев, Мочалов, Иванов-Козельский, Стрепетова, Орленев... Их путь был трагическим не только на сцене, но и в жизни. Беспокойное пламя, которое господствовало в их творчестве, не находя выхода, быстро сжигало их силы и иссушало их талант.
Дилемма «нутра» и мастерства в обнаженной резкой форме ставилась главным образом в жанре трагедии и сильной драмы, потому что этот жанр требует действительно огромного темперамента и блестящего мастерства. Гармония этих двух начал в трагедии достигается с большим трудом. Пожалуй, из трагических актеров мы можем назвать только Томазо Сальвини, который на практике разрешил спор, затеянный Дидро в «Парадоксе», органически связав в своем творчестве высокую технику с глубоким искренним чувством.
Что касается других жанров, то в чистой форме проблема «нутра» в них не имеет большого реального значения. Для комедийного и для характерного актера чересчур ясна на практике необходимость техники и мастерства. Для него та же проблема Дидро поворачивается другой стороной и возникает как дилемма: «переживание» или «представление».
До сих пор на эти две школы и раздваивается основная масса актёрства. До недавнего времени по этим руслам разделялось и большинство существующих театров. Только в годы революции наметился процесс снятия исключительности этих двух принципов, процесс слияния их в новом единстве. Впервые с ощутимой конкретностью этот процесс определился в творчестве Вахтангова, стремившегося соединить метод Мейерхольда с методом Станиславского. Его позднейшие последователи: Попов, Захава, Завадский, Симонов, не только практически работают в этом направлении, но стремятся подвести и теоретическую базу под идущий процесс слияния двух систем и формирование новой единой системы, включающей в себе наиболее сильные стороны обоих методов.
Наиболее показательно метод игры «представления» выражен в творчестве Коклена. Именно на Коклене интересно проследить конкретное выражение этого метода в игре актора, в приемах его предварительной работы над ролью, потому что этот артист оставался в то же время в границах реалистического искусства. К условному театру, доводившему принцип «представления» до обостренной парадоксальной формы, Коклен непосредственного отношения не имел, хотя Мейерхольд и считает его родственным этому театральному направлению. Бесспорно, в Коклене жили традиции итальянских арлекинов, шедшие от Мольера и сохранившиеся в какой-то мере в труппе Comediefrancaise, но эти черты были затушеваны характерностью. Коклен был актером характерным. Он исповедывал одно из важнейших правил характерности: «Нужно, чтобы, следя за игрою актера, зритель забыл о нем и видел только изображаемое лицо».
Но как он создавал это лицо? Коклен лепил свои образы совершенно так, как скульптор лепит свои статуи и бюсты или как живописец рисует портреты. Для Коклена сценический образ— всегда нечто внеположное художнику; он воз-никает Сначала в воображении артиста как готовая-, сложившаяся модель, со (всеми внешними штрихами и деталями, и затем копируется артистом, переносится им со всем возможным тщанием и мастерством в мимику и в грим своего лица,
В жесты своих рук, аз движения тела. Персонаж как бы срисовывается с воображаемой картины. Это очень интересное, острее и в то же время холодноватое мастерство. Актер участвует в создании образа своим художественным темпераментом и вдохновением изобретателя. Но как только образ создан воображением, он копируется бесстрастно, и жизнь самого образа остается для художника как бы посторонней, он изображает ее, но не переживает вместе с персонажем. Актер надевает на себя роль, как костюм, и «представляет» ее зрительному залу. Недаром для Коклена идеалом является такое исполнение, при котором тело актера было бы «доступно бесконечным изменениям и могло бы принимать, в зависимости от роли, любую форму».
Метод «представления» в отчетливой, недвусмысленной терминологии рассказан самим Кокленом.
«Когда актер создает портрет, другими словами — роль, он прежде всего внимательным и неоднократным чтением должен проникнуть в намерения автора, выяснить значение действующего лица, его верность истине, воспроизвести его по собственному замыслу, наконец, увидеть его таким, каким он должен быть. С этого мгновения у него естьмодель. (Разрядка моя.—Б. А.) Тогда, подобно живописцу, он схватывает каждую черту и переносит ее не на холст, а на самого себя... Он видит на Тартюфе какой-нибудь костюм и надевает на себя, видит его поступь и подражает ей, замечает физиономию и заимствует ее. Он приспособляет к этому собственное свое лицо—так сказать, выкраивает, режет и сшивает собственную кожу...»
Трудно с большей отчетливостью, с большей выразительностью описать работу актера (по методу «представления». Действительно, при таком методе дело ограничивается преимущественно внешним обликом роли; каждая психологическая. деталь в этом образе обозначена актером в том или ином -пластическом штрихе. Тело актера как бы превращается в кусок материи, из которого выкраивается и сшивается задуманная фигура.
Сальвини замечает, что, при всей верности разработки роли, при всей точности ее отделки, игра Коклена была холодной, ей чего-то не хватало для того, чтобы зритель мог почувствовать себя взволнованным и захваченным непосредственным чувством.
Интересно, что к такому же приему прибегнул Чехов — актер совершенно другого плана — в тот период своего творчества, когда он стал бороться со стихийным интуитивизмом своего подхода к образу, с разорванностью своего творческого сознания, дошедшей до той степени, при которой вообще работа оно как художника становилась невозможной. Чехов как будто не был актером «нутра» в прямом смысле этого слова. Он рос в таком театре (МХАТ), где предварительная работа с актером стояла в творческом процессе на первом месте и длилась иногда очень долго, поэтому самое вдохновение ставилось под длительное наблюдение актера.
Тем не менее Чехов был актером чрезвычайно неуравновешенным. Он долго не мог подходить к своей работе сознательно. Он шел обычно от предчувствия «целого», от очень неясного и капризного чувства, которое рождалось с трудом как бы вне воли художника. В конце концов, это чувство, рождающееся «непроизвольно» и прихода которого Чехов рекомендует дожидаться в молчании, мало чем разнится от пресловутого вдохновения. Вдохновение тоже накатывало внезапно на актера, так же как внезапно приходило чувство целого к Чехову.
Этот метод, в соединении о мхатовским методом самоуглубления и самоанализа, обостренным к тому же заповедями духовного подвижничества Суллержицкого, привел Чехова к потере душевного равновесия, к затемнению творческого сознания. Выход из этого мучительного состояния Чехов искал на путях игры «представления». В своей книге он писал об этом: «Я созерцал образ Муромского в фантазии и на репетициях имитировал его. Я не играл, как это обычно делаем мы, актеры, а я имитировал образ, который сам играл за меня в моем воображении. Эта несовершенная попытка моя привела, однако, к тому, что я при изобряжении на сцене Муромского остаюсь до некоторой степени в стороне от него и как бы наблюдаю за ним, за его игрой, За его жизнью, и это стояние в стороне дает мне возможность приблизиться к тому состоянию, при котором художник очищает и облагораживает свои образы, не внося в них ненужных черт своего личного человеческого характера...»
Таким путем Чехов пытался победить разорванность своего сознания, повышенную эмоциональность своего творчества. Дальше он описывает почти буквально словами Коклена, как он копировал образ Муромского. Стремление из-, гнать из образа при исполнении роли свой личный, человеческий характер типично для актера, исповедующего принцип игры представления. Актер этого типа резкой чертой отделяет в себе художника-человека от исполнителя. Свой человеческий характер ему не только не нужен на сцене, но даже мешает, так как роль он создает чисто внешними, до конца обдуманными средствами и приемами, он как бы рисует ее устойчивыми красками и выверенными линиями.
Здесь снова кстати будет вспомнить формулировку Мейерхольда, являющегося одним из наиболее последовательных сторонников метода игры-представления: «Творчество актера есть творчество пластических форм в пространстве». Последователи этого метода очень настойчиво подчеркивают раздвоение актера на играющего и наблюдающего, на материал, с одной стороны, и творца, обрабатывающего этот материал,—с другой.
Они обостряют это раздвоение, доводя его до полного отделения человека-художника, создающего образ, от исполнителя, который «представляет» образ зрителю. Такое обострение приводит к тому, что актер превращается в носителя масок, личин, которые он легко меняет, а сам как бы остается в стороне и внимательными глазами наблюдателя взвешивает и оценивает работу этого исполнителя. Именно такое понимание актерской игры декларировал Мейерхольд вСвоих дореволюционных высказываниях.
Наиболее яркими защитниками и проводниками противоположной системы «переживания» являются Сальвини и Станиславский. Здесь выдвигается как идеал полное слияние актера — человека с образом—ролью, которую он играет. Об этом о исчерпывающей ясностью говорит Сальвини: «Я просто стараюсь быть изображаемым лицом, думать его мозгом, чувствовать его чувствами, плакать и смеяться вместе с ним, любить его любовью и ненавидеть его ненавистью».
Актер, работающий по методу «представления», исповедует, как утверждает Мейерхольд «принцип подхода к роли не от внутреннего к внешнему, а наоборот, от внешнего к внутреннему». Действительно, как мы видели, Коклен просто срисовывал внешность персонажа, созданного его воображением, так же как и Чехов в период работы над Муромским. Чехов даже (сообщает, что так как, за недостатком времени, ему не удалось «услышать» голос Муромского, то роль у него осталась недоделанной, то есть ненайденный внешний штрих предопределил неполность внутренней характеристики персонажа.
Метод «переживания» устанавливает обратное соотношение: от внутреннего к внешнему. «...Я прежде всего принимаюсь изучать его внутренние свойства, — говорит Сальвини,— нисколько не заботясь о внешних признаках или о тех особенностях, которыми фигура, манеры или речь воображаемого существа отличают его от остальный людей. Все это безделицы». И только найдя внутренний облик персонажа, узнав его мысли, овладев его чувствами, актер, по совету Сальвини, может запяться «внешним физическим обличием» персонажа. Почти то же говорит и Станиславский: «Девять десятых работы артиста, девять десятых дела в том, чтобы почувствовать роль духовно, зажить ею; когда это сделало, роль почти готова». В другом месте он продолжает: «В настоящем искусстве воздействие (на зрителей) происходит само собой. Оно основано на заразительности искреннего чувства и переживания...»
Коклен «надевал» на себя роль, как костюм, поэтому решающее значение он придавал внешности актера, его физическим данным. Он утверждал, что «лицо актера и та или другая особенность его сложения... может закрепостить его за одним жанром или амплуа».
Сальвини же и Станиславский искали полного слияния с образом, и поэтому для них идеальным отзывалось такое положение, когда, персонаж был внутренно (по своим моральным и душевным качествам близок актеру человеку. Сальвини прямо так и говорит: «Мне никогда не удавалось удовлетворить публику или (самого себя, играя какую бы то ни было роль, которой я не симпатизировал, а в последние годы я даже перестал браться за такие роли».
Тот же путь рекомендует для актера и Станиславский. Чрезвычайно интересен в этом отношении его рассказ о том, как он играл роль дядюшки в «Селе Степанчикове» и роль Штокмана в одноименной ибсеновской драме. Станиславский говорит о полном своем слиянии с этими персонажами. У актера «были одни и те же взгляды, помыслы и желания», что и у дядюшки. В «Штокмане» Станиславскому, но его признанию, «было страшно не то за самого себя, не то за Штокмана...» «...Душа и тело Штокмана и Станиславского органически слились друг с другом: стоило мне подумать о мыслях или заботах доктора Штокмана — и сами собой являлись признаки его близорукости, наклон тела вперед... и т. д.», «...мои собственные чувства превратились в штокманские. При этом я испытывал высшую для актера радость, которая заключается, в том, чтобы говорить на сцене чужие мысли, отдаваться чужим страстям, производить чужие действия, как свои собственные».
Так называемая система Станиславского и направлена к тому, чтобы помочь актеру при исполнении той или иной роли как можно теснее и органичнее слиться с изображаемым персонажем, почувствовать себя прочно сидящим в образе.
Вахтангов — один из ближайших учеников Станиславского в годы революции — пытался органически слить воедино метод «представления» и метод «переживания». Но этот процесс был им только начат и еще страдал рядом противоречий. Во многих его высказываниях механическое соединение этих методов приводит к неожиданным и своеобразным результатам. Так, например, Вахтангов рекомендует актерам «органическое выращивание у себя на время репетиции такого мироотношения и миропонимания, как у данного образа».
Коклен рассматривал тело актёра, как кусок материи, из которого нужно было выкроить сценический образ. В утверждении Вахтангова роль такого куска материи играет интеллект актера, его мировоззрение, его духовная жизнь. Актер трактуется как свободное пустое помещение, приспособленное для выращивания от образа к образу самых разнообразных по качеству мироотношений.
Но в позднейшие годы, как мЫ уже говорили, стремление ликвидировать в новом единстве противоположность двух методов становится все более настойчивым. Актера нового советского театра привлекает в методе «представления» возможность играть образы различных персонажей и: в то же время смотреть на них со стороны, не терять в то же время своего отношения к ним и даже резко доносить до зрителя это отношение. Об этом говорит И Вахтангов в ряде своих записей, говорят и другие актеры и режиссеры, зачастую принадлежащие как, будто к различным школам актерской игры. Так Азарин — актер выросший на мхатовской системе и рекомендующий в работе итти от внутреннего к внешнему, в то же время мимоходом роняет такую характерную реплику: «Даже самую что ни на есть драматическую сцену я играю, пребывая в веселом, подчас в шутливом настроении. Только тогда я могу оставаться вполне о б ъ- ективным и к играемым обстоятельствам и к исполняемому о б р аз у». (Разрядка— В А.)
Еще точнее высказывается по этому вопросу Бабанова — актриса Мейерхольдовской школы: «Достичь острой политической направленности играемого образа, быть «адвокатом или прокурором» роли... Таковы были тогда наши задачи...»
Так же говорит и Глизер: «Меня увлекает быть прокурором или защитником играемого образа».
Вое эти высказывания определяют тяготение актера к кокленовско-мейерхолъдовскому методу построения образа, по которому актер раздваивается на художника и на исполнителя и играет не только образ, но и свое отношение к нему. Этот метод как, будто отвечает Стремлению утвердить «главенство политической темы», как пишет Орлов.
Но, с другой стороны, советского актера привлекают огромная убедительность и волнующая сила образов, создаваемых с помощью метода «переживания», искренность чувства и движение подлинной человеческой страсти, которые наполняют их.
Мы преступно недооценивали ту огромную силу, которой обладает наш психический аппарат,—- пишет Бабанова - Сейчас уже без этого невозможно глубоко и правильно ряскрыть, содержание образа, а следовательно, невозможно настоящее овладение мыслями и чувствами современного зрителя».
В систематизированном виде тенденция к соединению двух методов сформулирована в высказываниях А. Попова.развиваюущего ряд вахтанговских положений об игре актера и дающего им более отчетливое социологическое обоснование. «...Мы подошли к определению наших позиций в вопросе о «переживании» и «представлении». Должен ли актер «представлять» па сцене, то есть демонстрировать на сцене образ, сделанный им в период длительной работы, оставаясь в момент Спектакля рассудочным технологом, имитируя чувства, отнюдь не заражаясь этими чувствами Или актер в процессе репетиционной работы должен освоить чувства образа, сделав их как бы своими, «переживать» эти чувства в момент спектакля, а если не эти, то «приблизительно» эти чувства, будучи как бы опьянен этими чувствами?»
Д. Попов отвечает: «Мы против театра, культивирующего бесформенное переживание на сцене, так же как против театра бесчувственного представленчества...»
Мы против имитации чувства и волнений, мы за живое человеческое чувство на сцене... Страстность общественного человека нашей эпохи присуща и актеру, но она эта страстность, должна сочетаться с точным расчетом мастера-актера...! Эго гармоническое сочетание точного расчета с величайшей страстностью отличает не только революционера ленинского склада, оно должно отличать и актера ленинской эпохи».
Одновременно с этим другой последователь и ученик Вахтангова, Б. Захава, объявляет несостоятельным тезис Коклена, о необходимом раздвоении актера. Захава устанавливает, что «актер-творец, и актер-образ составляют целостное единство... никаких двух «я» не существует. Есть одно единственное «я» целостной личности актера, в голове которого происходят одновременно два взаимно влияющих процесса».
В этой статье мы не будем навязывать готовые решения и выступать в роли судьи по тому соревнованию двух систем актерской игры, которое прошло на протяжении веков целый ряд этапов и превращений. Соревнование это еще не окончено. Оно идет не только на страницах этой хрестоматии, среди умерших и среди живых авторов, но и проходит практически каждый вечер на многочисленных сценах наших театров. Внимательный и заинтересованный читатель сделает сам для себя практические выводы из сопоставления предлагаемого здесь материала. Но важно отметить отличительную черту в высказываниях советского актера, режиссера и деятеля сцены по вопросам актерского искусства и в поисках нового подхода к. образу.
В прошлом актер в выработке метода игры шел от произвольного критерия, опираясь па опыт того или иного крупного актера, близкого ему по индивидуальности. Конечно, общественные условия предопределяли преобладание в данный момент определенной системы актерской игры. Но самый выбор метода осуществлялся актером как бы вслепую, непроизвольно и сопровождался мучительными блужданиями, отклонениями в сторону. Единственной опорой в этих творческих скитаниях было ощущение своей личной индивидуальности, интуитивное чувство своего пути.
Во всех высказываниях советского актера, советского режиссера об актерском искусстве основным критерием становится идейное содержание роли, ее социально-политическая направленность. Идея, классовая характеристика образа становятся отправной точкой в работе актера. Отсюда актер новой эпохи идет и при построении образа, и в поисках наиболее совершенного метода актерской игры.
IV
Мы уже говорили вначале, как трудно установить черты реалистического стиля актерской игры, если исходить из описаний современников. В них очень много неясностей и противоречий. Игра Щепкина в его эпоху считалась верхом реализма. Но уже Давыдов со слов И. В. С1амарина указывает в своих воспоминаниях, «что у Щепкина было много условности в приемах, унаследованных от старого театра»... Интересен в этом отношении и пример с Дмитревским, на котором мы уже останавливались выше. Резкий отзыв Жихарева не согласуется со свидетельствами ряда сверстников первого русского профессионального актера.
Игра почти каждого крупного актера, о котором сохранились письменные характеристики, определяется всегда как
предел естественности. Естественной и правдивой считается игра Росси, Коклена, Сальвини, Давыдова, Ермоловой, Дузе, Комиссаржевской и других актеров, как будто резко отличных друг от друга по манере игры.
Происходит это отчасти потому, что каждая эпоха, каждый общественный класс имеют юное понятие естественности и простоты. Вполне возможно, что для придворного времен Людовика ХУ Клерон была почти бытовой актрисой. Она играла на сцене графинь и маркиз со всеми условностями их светских манер и бытового этикета. Клерон даже иоповедывала одно из крайних правил позднейшего натурализма в театре, а именно: она и в жизни себя держала как герцогиня на приеме у короля, так как, по ее убеждению, для того, чтобы верно передавать на сцене образы играемых персонажей, нужно и в домашнем быту сохранять их привычки, манеры и весь внешний облик.
Петербургский актер Сосницкий (первая половина XIX века) в молодости был непревзойденным исполнителем ролей великосветских львов и фатов; он превосходно умел носить элегантный фрак и гусарский мундир. По своим манерам он служил образцом для великосветской молодежи. В те вечера, когда выступал Сосницкий, в театр съезжалась аристократическая знать. В этих ролях он был как будто реалистом, действительно верно передававшим тип светского денди, но «неаристократические» роли (плохо удавались Сосницкому. Они выходили у него неестественными и фальшивыми, как об этом писали рецензенты, (См. книгу о Сосницком Бертенсона—«Дедушка русской сцены».)
Актер тесно связан со своим временем, со своей общественной средой, которая воспитала его. В искусстве актера эпоха закрепляет не только свои идеи, мысли, страсти, которые часто живут очень долго и бросают «свой отблеск на многие поколения вперед. Она в изобилии наделяет актера чертами временными, быстро проходящими, наподобие покроя платья, модной прически, всего внешнего стиля, свойственного тому или иному периоду общественной жизни. Это живые знаки эпохи, которые только ей и присущи и составляют ее неповторимый колорит. Эти черты с течением времени выветриваются из быта и на актере остаются как печать старомодной условности.
Что называть реалистическим стилем актерской игры? Естественность, простота, искренность,— те определения, которые часто приходится читать и слышать по отношению к тому или иному актеру, — далеко не всегда являются синонимами реализма.
Мочалов умел захватывать зрителя, убеждать его в правдивости и в естественности чувств, которые он изображал на сцене, умел заставлять плакать зрительный зал. Но, поводимому, в его игре был очень силен романтический колорит. Описание внешнего вида Мочалова-Гамлета, сделанное Белинским, рисует несколько отвлеченный, приподнятый облик мелодраматического героя. Он скорее играл не образ, отчетливый, имеющий свою детальную характеристику и прочное место в быту, но движение страсти, ее бурный полет, сменяющийся падениями и катастрофой.
В. Ф. Комиссаржевская умела вызывать подлинное волнение зрительного зала. Она была одной из тех актрис, которые на какой-то момент становятся знамением времени, настолько ее искреннее и взволнованное искусство приковало к себе внимание современников. Она страдала на сцене, плакала и смеялась, как настоящий живой человек. Ее игра тоже определялась как естественная, простая искренняя игра. Но можно ли назвать ее выразительницей реализма в актерском искусстве? Едва ли. В ее игре была та «внебытностъ», которую отмечали почти все высказывавшиеся о Комиссаржевской и которая сделала для нее очень легким переход в условный стиль игры в мейерхольдовских постановках. Один из рецензентов так описывает ее игру:
«...Иногда едва уловимая интонация раскрывала слушателю целый уголок внутреннего мира. Артистка все время точно балансировала на границе реального и нереального; казалось, еще момент — и она действительно обратится в какую-то неземную, бесплотную грезу...» И это было за два года до ее встречи с В. Э. Мейерхольдом, до ее увлечения условным театром. В ту пору Комиссдржевская еще не порывала с внешними традициями реалистического спектакля. Она еще выходила на сцену в кисейных платьях дикарки, в белом передничке Клерхен, играя трогательных мещаночек и недалеких мечтательниц.
Конечно, искусство актера в очень редких случаях теряет всякую видимость жизненного правдоподобия. Это случается только тогда, когда актер превращается специальными усилиями художника и режиссера в неподвижную декоративную деталь живописной картины на сцене. Но, в сущности, в этих случаях актер просто исчезает со сцены.
Обычно же тело актера, его голос мешают ему окончательно оторваться от реальной почвы. Перед зрителем всегда, даже при условном приеме, движется, говорит и действует живой человек. Именно поэтому опыты условного символического театра, даже в их крайнем выражении (постановки Мейерхольда в театре В. Ф. Комиссаржевской), остались компромиссными. Они не могли преодолеть реалистической конкретности человеческого тела и голоса.
Но в пределах такого заданного правдоподобия, в границах такой изначальной реалистичности самого актерского материала мы встречаем очень резкие колебания в ту или иную сторону.
Изыскания реалистического стиля актерской игры в прошлом, основанные на определении внешних признаков и приемов этого стиля в разные эпохи у различных актеров, осуждены на неудачу. Здесь ничего нельзя найти точного и определенного, если мы будем основываться только на формальном определении реалистического стиля или на воспоминаниях современников об естественности и верности природе в игре того или иного актера.
Реализм в актерском искусстве рождается тогда, когда актер осознает и устанавливает постоянную связь между своим творчеством и материалом действительности, когда жизнь ставится им под свое пристальное наблюдение и изучение в возможно более разнообразных ее проявлениях. Реализм в актерском искусстве складывается тогда, когда актер в своем творчестве не бессознательно отражает какой-нибудь угол жизни, служа своего рода механическим зеркалом для ее внешнего облика, но и активно познает ее, рассматривая ее явления и воспроизводя их в новом виде в своем искусстве, углубляя понимание действительности.
Поэтому и Клерои, отражавшая в своем творчестве преимущественно парадную, показную оболочку придворного быта того времени, и Мочалов, игравший несколько отвлеченную страсть трагических героев, и Комиссаржевская, певшая свои роли, как один и тот же лирический романс,— все эти актеры едва ли являлись представителями реализма в актерском искусстве, хотя зачастую образы, ими создаваемые, были полны жизненной страстности и отличались убедительным психологическим рисунком.
Их метод создания образа, метод творчества был далеким от путей реалистического искусства.
При всех своих колебаниях от бытового репертуара к кукольным драмам Метерлинка Комиссаржевская, конечно, была в театре заложницей импрессионистического искусства. Сила ее таланта заключалась как раз в субъективистской ограниченности ее мироощущения. Комиссаржевская умела говорить только о себе, и главная притягательность ее творчества определялась не реалистической остротой образов, но музыкальной мелодией, которая звучала одной и той же песней за текстом исполняемых ролей. Как говорил о ней Александр Блок: «ее требовательный и нежный голос был подобен голо-
су весны, он звал нас безмерно дальше, чем содержание произносимых слов».
Лирический импрессионизм был свойственен Комиссаржевской так же, как и Элеоноре Дузе. Он отразился и в самих записях Комиссаржевской об актерском искусстве, — оборванных, полных какого-то внутреннего трепета и неясных ожиданий,
И у Мочалова его творческий мир был ограничен узкими рамками его индивидуального темперамента. Для Мочалова типична романтическая односторонность и сильная одержимость творчества. Лирические страстные самоизлияния, но не познание жизни, мира, людей.
Клерон же в своем творчестве отражала тот быт, который уже сам давно перестал быть жизнью и стал театральной декорацией. Светский быт Франции XVIII века был настолько удален от подлинной действительности, что актерское искусство, выросшее на его основе, как бы оно точно его ни отображало, конечно, не может быть названо реалистическим.
Реализм в актерском искусстве предполагает необходимость разностороннего изучения жизни и уменье актера обобщать материал своих наблюдений в объективированные, отмеченные характерностью образы.
Заповеди реализма впервые с большей или меньшей полнотой изложены Щепкиным. За его советами проступает облик серьезного художника, внимательными глазами всматривающегося в жизнь и постоянно питающего ее соками свое искусство.
Его Советы, отдельные наблюдения живо напоминают положения Станиславского, много взявшего для своей реформы актерского мастерства от замечательного художника русского театра. Щепкин, так же как позднее это сделал Станиславский для своего времени, перечисляет накопившиеся шдампы в актерском искусстве. Он требует изгнания их из арсенала приемов настоящего художника. Щепкин требует от актера, чтобы он черпал материал для творчества непосредственно из жизни, из ее быта и не искажал его старыми штампованными приемами и условностями. Он советует ему изучать жизнь и людей, которых ему приходится изображать на сцене. «Старайся быть в обществе, сколько позволит время, — пишет Щепкин, — изучай человека в массе, не оставляй ни одного анекдота без внимания... эта живая книга заменит тебе все теории, которых, к несчастью, в нашем искусстве до сих пор.нет».
Как настоящий художник-реалист Щепкин советует актеру наблюдать и знать людей различных социальных категорий. «Всматривайся во все слои общества... и это даст тебе возможность при игре каждому обществу отдать свое, то есть: крестьянином ты не будешь уметь сохранять светского приличия при полной радости, а барином во гневе не раскричишься и яге размахаешься, как крестьянин».
Он предлагает актеру не пренебрегать «отделкой оценических положений и разных мелочей, подмеченных в жизни». Но в то же время предостерегает от увлечения бытовыми мелочами: «Помни, чтоб это было вспомогательным средством, а не главным предметом».
Именно этот путь сознательного и последовательного изучения жизни, путь постоянного накапливания свежего материала наблюдений, осмысливания живых образов и является путем реализма в актерском искусстве, при всех возможных вариантах художественной манеры и индивидуального стиля.
Как только иссякает запас жизненных наблюдений актера, как только обрываются его связи с меняющейся и развивающейся жизнью, так тускнеет его искусство. Оно становится бледным, теряет живую кровь, перестает быть верным жизни. В нем проступает фальшь и условная нарочитость театрального приема.
Именно здесь разгадка того факта, что игра Щепкина в глазах позднейших поколений носила на себе печать старомодной условности и аффектированной театральности. Щепкин не умел играть героев Островского. Для него они были неизвестными и непонятными людьми. Он проглядел их рождение в жизни. И блестящий, уверенный мастер, когда-то владевший в совершенстве точным реалистическим письмом, превращается в отжившего, старомодного лицедея, пытающегося приблизительными, чисто театральными приемами дать на сцене представление о настоящих живых людях.
Уже в наши дни мы можем часто наблюдать трансформации как будто уже сложившихся и определившихся актерских дарований. Они заново расцветают неожиданными красками, обогащаясь новым материалом жизненных наблюдений актера. Такой расцвет пережил талант Степана Кузнецова в годы революции, когда артист обратился к новым образам в ролях советского репертуара и стал изучать новых людей. Такой как будто неожиданный расцвет переживают сейчас многие наши крупные актеры-мастера.
Приблизительно те же заповеди мы находим и у Сальвини. «Я постиг необходимость изучать не одни только книги,—пишет он, — по людей и предметы, пороки и добродетели, любовь и ненависть, смирение я надменность, кротость и жестокость, безумие и мудрость, бедность и богатство, скупость и расточительность, месть и долготерпение, — словом, все хорошие и дурные страсти, коренящиеся в человеческой природе,..»
Но этого мало. Сальвини считает необходимым учитывать национальные черты в характере действующего лица, принимать во внимание своеобразные обычаи, принципы и воспитание этих людей. Он предлагает изучать исторические личности при изображении их на сцепе.
Интересный и поучительный материал того же порядка дают и записи В. Давыдова. Он устанавливает для актера необходимость постоянного наблюдения за жизнью, ставшего почти механической привычкой: «Актер должен постоянно наблюдать и, как губка, впитывать». Эти наблюдения— своего рода заготовки, которые останутся в сознании, словно в хранилище: «актерские наблюдения внезапно заявляют о себе, когда придется создавать тот или другой тип или характер».
Подобно Щепкину, Давыдов все время старался расширить круг своих наблюдений, найти и освоить для своего творчества образы различных социальных слоев. Читатель найдет в хрестоматии интересный рассказ Давыдова о том, как он упорно старался овладеть не свойственными ему раньше, так называемыми народными ролями. Они долго ему не удавались; но артист настойчиво продолжал свои опыты, причем шел в этих опытах по прямой дороге— он обращался непосредственно к материалу жизни. «Я присматривался к мужикам, к их манере говорить, петь, ходить, есть, сидеть, впитывал жизнь, старался все это претворить в творчестве. И что же? Я чувствовал, как с каждым разом нового исполнения народный характер удается мне все более и более, и потом та же критика свидетельствовала, что трудно представить себе более совершенное воспроизведение Ваньки (роль крестьянского парня в пьесе «Ночное»)».
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 66 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
МАСТЕРСТВО АКТЕРА | | | ДЕНИ ДИДРО |