Читайте также:
|
|
Антропологи уже вполне удовлетворительно выяснили анатомо-морфологическую эволюцию человека. С их точки зрения, достаточно установить с помощью сопоставления скелетов, что неоантроп развился из палеоантропа, последний из археоантропа (питекантропа) и т. д. Для них даже удобно, если это эволюционное древо рисуется не ветвистым, а прямым, как корабельная мачта: ведь им надо знать только, кто из кого произошел; предка можно почитать исчезнувшим с того момента, как появился потомок.
Однако, поскольку эта работа в основных чертах выполнена, главной проблемой антропогонеза уже является не отличие неоантропа от предковой формы, а его жизненные отношения с ней. Человек не мог не находиться в тех или иных отношениях с видом, от которого он постепенно стал отличаться и отдаляться. Это были отношения экологические, биогеографические, отношения конкуренции, или симбиоза, или паразитизма, или какого-либо еще типа. Ведь различия углубляются лишь в процессе дивергенции разновидностей, поначалу же они незначительны. Наука об антропогенезе должна наконец стать наукой о конкретных биологических отношениях человека и той предшествовавшей формы, от которой он ответвился. Научным нонсенсом является взгляд, что все особи предкового вида превратились в людей. Еще бессмысленнее думать, что они перестали рождаться на свет с тех пор, как некоторые путем мутации стали людьми. Не лучше и идея, что немногие, ставшие людьми, в короткий срок лишили кормовой базы всех отставших и те быстро перемерли: на земле до сих пор остается довольно пищевых ресурсов для множества видов животных.
Все эти несуразицы только подчеркивают неоправданность упорного избегания темы о реальных взаимоотношениях двух разновидностей, вероятно, лишь в ходе этих взаимоотношений ставших подвидами, а затем и разными видами, продолжая и на этом таксономическом уровне находиться в биологических отношениях друг с другом.
Сказанное остается справедливым, какой бы этаж филогении ни был определен как качественный переход от животного к че[99/100]ловеку. Как известно, существуют разные мнения: большинство ищет этот рубеж во все больших глубинах эволюции — на уровне презинджантропа или еще глубже; другие, в частности автор этих строк, сближают переход от животного к человеку с переходом от палеоантропа к неоантропу. Конечно, это разногласие колоссально меняет датировку и конкретное истолкование начала человеческой истории. Но и не рассматривая здесь это разногласие, можно утверждать, что в любом случае справедливо требование перенести, наконец, главное внимание с вопроса о коренном отличии человека от его предка на вопрос о реальных отношениях человека с этим предком.
Далее, настоятельной методологической необходимостью становится расчленение понятия «труд» на ряд конкретных и определенных представлений. Когда писал Энгельс, это еще было невозможно. Великим новшеством было само привлечение понятия труд к антропологической проблематике, к теории Дарвина. Но если анатомическая сторона дела за сто лет в огромной степени конкретизировалась, понятие о труде осталось таким же отвлеченным, как в начале научного пути. Хуже того, оно приобрело тот смысловой оттенок, какой имеет в политической экономии «абстрактный труд» как «труд вообще». Такое обобщение имеет объективное основание только в экономике высокоразвитых обществ. Никакого «труда вообще» в предыстории или в начале истории не могло быть и не было. Были лишь виды конкретного труда. Прежде чем объять их общим понятием, надо знать их по отдельности, во всей их определенности.
Слово «труд» в сочинениях по антропогенезу звучит все более мистично: никак не ухватишь, какую именно физическую деятельность имеют в виду в каждом данном случае. Но видов «труда» было много и не было «труда вообще». Удовлетворительно расшифрован к настоящему времени лишь один вид деятельности: изготовление орудий из камня. Отсюда иногда складывается иллюзия, будто бы все без исключения особи первобытного стада или орды изготовляли каменные орудия, причем делали это более или менее перманентно, так что изготовление каменных орудий начинает выглядеть как видовой признак. Увидев живого питекантропа, стали бы ждать, что он примется изготовлять орудия нижнепалеолитического типа, и если бы он обманул ожидания и не стал этого делать, его разоблачили бы как фальшивку. Если же он случайно изготовит ручное рубило, будет сочтено, что труд в его всеобщей, универсальной, абстрактной сущности тем самым явлен нашему взору. Логика требует совершенно заумного вывода, что этим рубилом питекантроп мог делать «все». Да, да, без шуток, это было якобы средство не какого-либо специального, а обобщенного труда — «универсальное орудие».
При таком умозрительном подходе никогда не развить идею [100/101] Энгельса, как и не выявить подлинную картину деятельности нашего предка в окружавшей его живой и мертвой природе — сложной, многообразной, суровой. Наука, как воздуха, ждет выяснения конкретных форм его отношений со средой.
Как уже отмечалось выше, все попытки развить идею Энгельса о роли труда в происхождении человека приводили к констатации тех или иных интеллектуальных или психических особенностей, отличающих человека от животного. По-видимому, действительно, предложение Энгельса идти не от головы, а от руки, должно быть переосмыслено в свете современной науки. Рука хоть и эволюционировала морфологически на пути от обезьяны к человеку [7], все же не слишком сильно, и уж совсем незначительно — от палеоантропа к неоантропу. Если она стала, по выражению Энгельса, «свободной», то в смысле более функциональном, чем морфологическом. Во времена Энгельса еще не было и в помине науки о физиологии нервной системы вообще, центральной нервной системы в частности. По-видимому, в наши дни не будет нарушением материалистического замысла Энгельса, если акцент будет снова перенесен на «голову», но не в смысле духа, а в смысле мозга как органа, управляющего действиями и руки, и всего тела.
Морфологическая эволюция мозга на пути от обезьяны к неоантропу ныне в главных чертах известна (В. В. Бунак, Ю. Г. Шевченко, В. И. Кочеткова). Но эволюционная физиология высшей нервной деятельности на этом отрезке остается загадкой [8]. И пока она не будет разгадана, проблема начала человеческой истории останется нерешенной.
Прямыми биологическими предками человека были вымершие прямоходящие высшие приматы, а не павианы или шимпанзе, которых можно сейчас наблюдать и изучать. Но за неимением в наличности прямоходящих приматов ученые пытаются идти непосредственно от индивидуальной орудийной деятельности антропоидов или от стадной жизни собакоголовых обезьян к возникновению человеческой жизнедеятельности.
Но ведь и индивидуальная особь, и стадо могут оказаться совершенно неудачными исходными моделями.
Когда идут от индивидуальной особи, то наперед предполагают, что искомая особенность высшей нервной деятельности человека, проявляющаяся в труде, есть свойство каждой отдельной особи человеческого рода. Наблюдали, например, параллельное развитие одного детеныша шимпанзе и одного человеческого ребенка (H. Н. Ладыгина-Котc). Но на деле детеныш шимпанзе [101/102] был действительно один перед лицом среды, т. е. был связан со своим биологическим видом только аппаратом наследственности, а человеческий ребенок через общение с людьми и через их слова был с самого раннего возраста частицей человечества. Когда ставятся наблюдения и опыты над операционной или орудийной деятельностью шимпанзе, тут рассматривается особь наедине с предметом. Это так называемая праксеологическая точка зрения (Ж. Пиаже). Суть ее как сравнительно-психологического мнения: все индивиды данного вида, взятые каждый по отдельности, по своему эволюционному паспорту совершают такие-то действия, имеют такие-то способности образования навыков, решения практических задач, такие-то реакции на среду (в том числе на себе подобных). Но может ли она быть распространена также и на человеческий уровень эволюции; т. е., проанализировав древнее каменное орудие, можем ли мы обнаружить специфику человеческого мышления как мышления индивида наедине с предметом? Именно со стоящими на этой позиции советскими психологами солидаризуется Ж. Пиаже, считающий возможным «вывести» мышление ребенка из его индивидуальных прирожденных сенсо-моторных механизмов [9]. В действительности же из ситуации «особь — предметная среда» специфику человека не вывести: требуется найти специфические отношения и взаимодействия между особями.
Столь же безнадежна попытка Ю. И. Семенова положить в основу антропогенеза и социогенеза наблюдения над стадами-семьями гамадрилов в неволе [10]. Мало того, что собакоголовые — весьма далекая от человека ветвь приматов и что к тому же в неволе их стадные отношения глубоко деформированы. Вызывает возражения и тут мысль о переходе к человеку по прямой линии: путем укрепления или трансформации семейно-стадной структуры. Общество — не продолжение стада. В данном случае представляются более содержательными как раз наблюдения над группами шимпанзе, но сделанные на воле. Тут есть маленький намек на принципиально новые взаимоотношения индивида со своим видом. А именно Джейн Гудалл заметила, что шимпанзе кочуют обычно группами из пяти-шести особей; иногда в местах, обильных плодами, сбиваются в более обширные группы, достигающие 25-—30 особей; когда же вновь расходятся в разные стороны малыми группами, то состав индивидов в любой из них оказывается уже не тем, каким был до временного скопления. Выходит, на всей территории обитания вида происходит медленная диффузия особей; малые группы, сливаясь временно в большие, постоянно тасуются. Но то, что у шимпанзе еле выражено, [102/103] ибо количественный диапазон от малой группы до большой незначителен, могло иметь у наших биологических предков, судя по некоторым археологическим свидетельствам, огромный размах: не было постоянных стад, а были то бо́льшие или ме́ньшие скопления, то распадение их, может быть, даже на простые единицы, которые позже скоплялись где-нибудь и перемешивались с совсем другими особями. Вид выступал тем самым не только как наследственное единство, но и как реально тасующееся единство.
Пока это явление не будет всесторонне исследовано, говорить о биологических предпосылках социогенеза преждевременно.
Как раз при указанном типе внутривидового общения должны были сформироваться и специфические средства межиндивидуальной сигнализации. Отсюда ведет начало, может быть, самая трудная проблема — генезис второй сигнальной системы. Энгельс допускал возможность, что речь возникла задолго до общества. Конечно, это не может быть отнесено к членораздельной, синтаксически оформленной и передающей смысловую информацию речи. Такая речь немыслима до возникновения общества. На современном уровне языкознания и психологии речи гипотеза Энгельса может быть полезна как диалектическая заповедь изучать предысторию такой речи, т. е. нечто, лежащее между животными криками и человеческой членораздельной речью.
Когда Энгельс говорит, что на определенной ступени развития трудовой деятельности у неких высших обезьян возникла потребность что-то сказать друг другу, было бы смешным упрощением представлять себе это таким образом, что они стали говорить друг другу что-то о предмете труда или процессе труда. Нет, их отношения усложнились, понадобилось, например, сказать друг другу что-нибудь вроде генерализованного «нельзя», «фу». Тут нет еще одной из важнейших особенностей человеческой речи: реципрокности (обратимости). Отсюда еще очень и очень далеко до разговора. Между тем некоторые археологи считают, что само изготовление наидревнейших каменных орудий требует в качестве предпосылки способность рассказать друг другу словами, как это делается. Однако, даже если исключить участие унаследованного инстинкта (который заставляет, скажем, птиц изготовлять весьма сложные стереотипные гнезда), остается неучтенной роль показа и подражания: более многоопытный обивал камнем камень, те, что помоложе, всматривались, а позже спонтанно повторяли сложную систему действий.
Можно предполагать, что необычайный тип межвидовых и внутривидовых контактов и отношений наращивал друг на друга разные генетические компоненты того, что позже станет речью. Сюда принадлежат эхолалический механизм, интердективный ме[103/104]ханизм [11]. Все это относится еще к той предыстории речи, когда последняя, согласно глубокой концепции Л. С. Выготского, еще развивалась отдельно от предметного мышления, которое тоже имело свою собственную отдельную предысторию. Упомянутые механизмы характеризуют речь уже как средство общения, но не как средство сообщения чего-либо. Сделанные до сих пор попытки научного объяснения происхождения речи нельзя считать удавшимися. Привлечены ценные данные из ряда областей современной науки (В. В. Бунак, М. С. Войно, А. А. Леонтьев), но все-таки нет еще ни цельной теории, ни опоры на весь гигантский массив современных наук, которые могут быть мобилизованы для штурма одной из сложнейших проблем человековедения.
Для освещения проблемы с точки зрения физиологии решающее значение имеют следующие три задачи. Во-первых, необходимо познать механизм каких-то особых, высших, гипертрофированных тормозных возможностей и функций, которые существенно отличают ближайших предков человека, как и его самого, от предыдущего эволюционного ряда млекопитающих. Во-вторых, необходимо изучить и объяснить опять-таки совершенно небывалые в предыдущем ряду силу и размах имитативной функции центральной нервной системы. (Заметим, что и среди птиц обладающие повышенной имитативностью воробьиные в силу выгодности этой функции составляют две трети всех птиц на земле!) У предков человека повышенная имитативность, по-видимому, развивалась по трем направлениям: а) манипуляционная, б) мимическая и пантомимическая (жестикуляционная), в) вокативная. В-третьих, — и это самое трудное — необходимо суметь теоретически объяснить, как «срывные», «невротические» реакции, возникающие у животных при трудных состояниях нервной системы, могли становиться стойкими сигналами внутривидового и межвидового значения; иными словами — как биологически неадекватные, замещающие, побочные реакции, не несущие прямой адаптивной функции, оказались сырьем для нового уровня высшей нервной деятельности, для второй сигнальной системы.
Вот эти еще мало изученные физиологические явления представляют собой как бы один из двух угольков вольтовой дуги — таинства зарождения речи. А другой уголек — это столь же мало изученные элементарные клеточки человеческих умственных операций, в том числе и сочетаний речевых знаков: их называют бинарными структурами, парами, дипластиями. То, что А. Валлону и другим исследователям удалось выделить эту элементарную клеточку всякой духовной деятельности человека, можно по [104/105] значению сравнить с открытием биологической клетки. Впрочем, дипластия в известном отношении еще сложнее и загадочнее. Это именно то, что возникло «в самом начале» и что глубоко противоположно мыслительной и речевой деятельности современного человека. Познание дипластии может опираться не на узкую базу сравнительной психологии, но лишь на широкий комплекс абстрактнейших и современнейших наук о языке и мышлении: логику, грамматику, структурную лингвистику, семиотику, абстрактную кибернетику. Однако всем им самим по себе совершенно недоступен генетический метод. Разве что у Соссюра или Ельмслева выступает в отвлеченной форме некий приоритет законов языка перед законами мысли. Отсюда еще очень, далеко до единой материалистической науки о происхождении речи.
По Л. С. Выготскому, язык, вернее, речевые рефлексы первоначально выступают только как средство социального общения, без всякой мыслительной функции. Речевые рефлексы, как обратимые рефлексы, при которых «раздражитель может становиться реакцией и наоборот», позволяют понять источник всего своеобразия поведения человека как общественного существа. «Речь и есть, — по словам Выготского, — система рефлексов социального контакта». Но в своем развитии эта система «интериоризуется», она становится глубочайшей сущностью человеческого сознания. Речь, бывшая первоначально только средством общения, позже становится «самым важным орудием нашей мысли». Сознательное, целенаправленное поведение Выготский интерпретировал как «удвоенный опыт». Приведя известное место из Маркса об отличии труда человека от «труда» пчелы, Л. С. Выготский писал: «Это бесспорное положение Маркса не означает ничего другого, кроме обязательного удвоения опыта». И далее пояснял: «Труд повторяет в движениях рук и в изменениях материала то, что прежде проделано в представлении работника как бы с моделями этих же движений и этого же материала. Вот такого удвоения опыта, позволяющего человеку развить формы активного приспособления, у животного нет. Назовем новый вид поведения — удвоенным опытом». Однако это относится уже не к генезису речи-мышления человека, а к готовому плоду развития, продукту превращения начальных ступеней речи в собственную противоположность [12].
Ничего более глубокого после Л. С. Выготского не было предложено. Его идеи попрежнему представляются генеральной линией марксистской генетической психологии, в частности общей теории развития речи. [105/106]
Однако сегодня уже недостаточно опереться на то или иное толкование отдельных высказываний Энгельса, как бы сами по себе они ни были важны, но необходимо выступать во всеоружии завоеваний широкого фронта сопряженных научных дисциплин. Ибо загадка речи — не побочная тема для сегодняшней научно-теоретической мысли в области человековедения, она находится, напротив, в самом центре этой области.
И для темы о начале человеческой истории проблема речи и языка также является в известном смысле ключевой [13].
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПОНЯТИЕ ПРОТИВОПОЛОЖНОГО НАМ ПОЛЮСА ИСТОРИИ | | | КОНСТИТУИРУЮЩИЕ ПРИЗНАКИ ОБЩЕСТВА |