Читайте также: |
|
– Да, я думаю, мне стоит сходить к этой даме. Вроде бы достаточно двенадцати уроков. И тогда по вечерам я смогу играть вам гавайские мелодии, они такие волнующие.
O-па, она не сказала «ностальгические». Скажет в следующий раз. Ну как ударить эту бедняжку, которая задумала его пленить гавайской гитарой, которая смутно пытается заменить общество, составить обществу конкуренцию с помощью гавайских мелодий. Да и потом, не хлестать же ее по щекам каждый вечер? Это тонизирующее средство при частом употреблении перестает действовать. Пойти к этому жирдяю из Государственного совета, умолять его пригласить их, посулить денег? Нет, не годится. Самым ужасным и несправедливым было то, что она раздражала его, как раздражает любой компаньон по батисфере. Раздражало урчание в животе. Раздражали эфемерные посткоитальные ласки. Раздражал ее женевский выговор. Какого черта она говорит «карточка» вместо «билет» и «вставочка» вместо «ручка»? И почему называет батон булкой? И к тому же, все эти ужасающие швейцарские числительные. И потом, все эти пережитки капитализма. Однажды она с легкой презрительной насмешкой сказала ему, что ее поражает, до какой степени Мариэтта любит деньги, думает о деньгах, постоянно говорит о них, как она жадно стремится узнать, сколько мадам Ариадна заплатила за эти туфли, за сумку, за платье. Такая странная мания обязательно узнать цену каждой вещи, добавила она с ужасающей снисходительной, чуть презрительной гримаской. Ну конечно, мадам, вы и вам подобные могут позволить себе роскошь не любить деньги, никогда не говорить о них, не интересоваться ими. И к тому же этот высокомерно-вежливый тон в обращении с прислугой. А еще, как-то раз, как же она оживилась, когда говорила о чае, священном напитке всей этой банды обладателей собственности на средства поизводства. Вот этот чай имеет невероятно нежный вкус, не правда ли, милый? Все зависит от физического состояния. Например, когда ты болен или расстроен, чай кажется тебе менее вкусным. А если не пить его три дня, он покажется тебе необыкновенным, не правда ли? И она разделила это чудо природы на несколько порций, чтобы подчеркнуть его необыкновенность, а он с удивлением посмотрел на нее. Как изменилась его гениальная безумица времен Женевы. А еще ее патологическая страсть к цветам. Она все заставляет этими трупиками, гостиную, холл, свою комнату. Вчера она разразилась целой тирадой по поводу осенних цветов, своих любимых, с подробным описанием далий, астр и прочего силоса. Далия – цветок чувственный, тяжелый, пышный, она наводит на мысль о Тициане, не правда ли, милый? А еще ее навязчивая одержимость красотами природы. Любимый, идите посмотрите, какого необыкновенного цвета эта гора. Он шел, смотрел: гора и гора, просто большой камень. О, его родное Ионическое море, античная весна, прозрачность и нежность. Любимый, посмотрите, какой закат. Скукотища. А еще она одержима видами, явно швейцарская черта, все эти горцы такие. Вечно спрашивают, красивый ли отсюда вид. К тому же она спрашивает не просто «какой оттуда вид», а «какой оттуда открывается вид», и это тоже так по-швейцарски. И еще она начала краситься, а это ей вовсе не идет. И еще часто стала повторяться такая же история, как в Дононе. Она сморкалась с достоинством, и это раздражало. Ну, давай, выбей ты нос как следует, шептал он ей про себя. И сразу же – стыд, жалость, упреки совести, до такой степени, что ему хотелось встать перед ней на колени. Но нос оставался заложенным, это было слышно по ее голосу и так раздражало. И потом, иногда у нее пахло изо рта.
Прости, прости, любимая. Да, прости, но ведь пахнет, и я не могу запретить себе чувствовать этот запах. Но самое неприятное – иногда у него возникала к ней беспричинная антипатия, может, просто потому, что она была женщиной.
Ох, несчастная украдкой разглядывала кретинов-соседей, грустила, что не может пойти к ним, расстраивалась, что те не нанесли им визит. Конечно, ведь с момента, как они поселились в Агае, единственной формой общественной жизни для нее были тайные завтраки с Мариэттой. У соседей опять смеются. Хорошенькая девушка надела мужскую шляпу, и все принялись аплодировать и кричать: «Браво, Жанна!», «Браво!». А здесь, в заполненной красивыми цветами прекрасной гостиной, стояла мертвая тишина.
– Вы не против насчет уроков гавайской гитары?
– Да, дорогая, это хорошая мысль.
– Ну тогда я начну прямо с завтрашнего дня. Скоро я смогу петь вам гавайские песни, аккомпанируя себе на гитаре.
– Очень хорошо, – улыбнулся он и резко встал с кресла. – Я пойду собираться. У меня деловая встреча.
– Когда вы уезжаете?
– Сегодня вечером. Это срочно. Финансовые дела.
– Но куда вы едете?
– В Париж. Нужно повидаться с друзьями.
– Милый, можно я поеду с вами! – (С каким жаром она это сказала! Как ей хочется развлечься! Она уже представила себе приезд в Париж, новые лица на вокзале, на улицах, и главное, самое главное, его друзья, с которыми он ее познакомит. Друзья ее манят, как муху мед! Другие люди, другие, чем он, – вот девиз этой женщины! Поскольку он смотрел на нее, она решила, что он раздумывает.) – Любимый, я буду хорошо себя вести, я буду ждать, когда вы закончите свои дела, а по вечерам мы…
– Что мы? – сурово перебил он. – Холодно глядя на нее, он ждал ужасного продолжения «пойдем в гости к друзьям».
– Я хотела сказать, что по вечерам мы с радостью будем встречаться, это будет так чудесно, – сказала она робко, съежившись под пронизывающим взглядом безумца, мучительно обдумывающего ее слова.
Вот, она призналась в своем тайном желании! Быть избавленной от проклятого возлюбленного на несколько часов ежедневно, видеть, как он уходит и оставляет ее в покое, не видеть, как он круглыми сутками слоняется по дому в одном из этих вечных халатов! И она, кстати, права. Как же угнетает необходимость постоянно видеться в необыкновенно красивом обличье и все время говорить о своей необыкновенной любви. В действительности, сама того не сознавая, она умирала от желания быть женой заместителя генерального шута и принимать каждый вечер гостей, улыбаться в зависимости от их чина всем этим подпитывающим ее важным орденоносным кретинам, желательно во фраках.
Соседи опять затеяли играть в жмурки. А ведь и он завидовал им, он тоже хотел бы познакомиться с жалким аудитором Государственного совета, он, который прежде… Ох, как сексуально кричат эти идиотки, убегая от преследователя! Он повернулся к ней. Бедная малышка с этой ее гавайской гитарой. Да, он поедет в Париж один, он уедет сегодня вечером, он победит в Париже, победит ради нее, и принесет ей счастье, наконец принесет счастье своей дорогой девочке, счастье, счастье своей любимой.
XCIII
Проснувшись, он подумал о несчастной, которая ждет его в Агае, терпеливо ждет, не спрашивая, почему должна писать ему до востребования, почему он не говорит ей, в каком отеле остановился. Да, дорогая, в «Георге V», он шикарный бродяга. Я вернулся к жизни, закричал он, входя в купейный вагон, и улыбнулся красивой пассажирке в коридоре, и она ему улыбнулась, и они целовались всю ночь, целовались всю ночь с Беатрисой.
Он потер подбородок, укололся жесткими волосками. Не брился с той поры, как потерпел поражение у альбиноса, уже вроде бы шестнадцать дней, скоро будет настоящая борода. Какое сегодня число? Он наклонился, поднял газету, посмотрел число. 10 сентября 1936 года. Значит, тринадцать дней. Тот альбинос похож на тапира. На следующий день после его приезда в Париж Беатрис Риульзи уехала в Лондон, а он отправился на улицу Сорбонны. Какую он проявил настойчивость, чтобы его принял самый главный начальник, сам директор – настойчивость неудачника, еврейскую настойчивость. Он был так уверен в себе – тогда, в поезде, с Беатрисой, дамский угодник, как они это называют, – уверен в себе, потому что находился на пике сексуальной мощи. Но перед этим директором внезапно стушевался, стал слишком часто улыбаться. Альбинос, мельком заглянув в досье, произнес приговор; слова его вонзались, как ножи. Неправильное оформление гражданства, недостаточный срок пребывания. Он вышел из кабинета и долго бродил по улицам, безродный бездельник, химически чистый еврей.
Он посмотрел на свою руку, пошевелил ею, поцеловал ее, чтобы не чувствовать себя таким одиноким. Пойти играть на бирже, стать богатым и этим отомстить? Играть на бирже позволено даже изгоям. Парии запрещено все, кроме возможности увеличить свои капиталы с помощью работы ума, это последнее утешение. Нет, сейчас у него не хватит духу. Тогда, после поражения у альбиноса, у него, однако же, хватило духу пойти клянчить покровительства старых знакомых. Деларю, которого он вытащил из нищеты (тот был задрипанным журналистом), сделал своим секретарем в Министерстве труда, а теперь он стал генеральным инспектором. Бывший подчиненный разговаривал с ним покровительственным тоном. Ах, дорогой, разве можно вот так просто взять и отменить декрет о лишении гражданства? Отказав в помощи, он предложил небритому просителю виски и принялся рассказывать о своей необыкновенно интересной деятельности в качестве делегата Международного бюро труда. Все другие бывшие друзья повели себя еще хуже. Они не пускали его дальше прихожей, не предлагали сесть. Все знали о скандале. Все знали об отставке. Все знали о лишении гражданства. Все употребляли одинаковые формулировки: «Не в моих полномочиях решать такие вопросы». «Нет новых фактов, которые позволили бы аннулировать декрет». «А что вы хотите, дорогой мой, придется вам самому с этим разбираться». Некоторые даже позволяли себе удовольствие пожалеть его, при этом мягко подталкивая к двери. «Ясное дело, дружище, это все очень грустно». А в глазах у всех – недоверие, враждебность, страх. Люди не любят тех, кто в беде.
Он залез в теплую постель, устроился поудобнее. Улыбнулся, чтобы как-то противостоять несчастью. Его голые ноги ласкали простыни, наслаждались их тонкостью, любили их. Это, по крайней мере, осталось ему, нега и комфорт, которые можно купить за деньги. Второй поход на улицу Сорбонны – позавчера. Он приготовил речь заранее, даже написал ее, выучил все доводы наизусть, отрепетировал перед зеркалом. Он надеялся, что его отросшая за эти дни борода разжалобит альбиноса. И вот, после долгих часов ожидания на скамейке в приемной (повторяя без конца заготовленную речь), он наконец был принят. Чиновник был раздражен настырностыо небритого безумца. «Вы все такие, вас в дверь, а вы в окно». Вы все – ясно, кого он имел в виду. Да еще какое удовольствие унизить бывшего министра, ставшего беззащитным. «Вы можете теперь только получить право на временное проживание во Франции и по истечении необходимого срока подать новое прошение, если вам так уж хочется быть французом». Какая жестокость в этом «так уж», жестокость имущего, жестокость сытого, удивляющегося, как это так можно быть голодным.
Он громко передразнил дефект дикции альбиноса: «Так уж хочетша быть францужом». Насмешка слабого, жалкая месть. Несчастье озлобляет и оглупляет. Как глуп он был с этой выученной наизусть речью, с этой жалостной бородой. Позавчера он говорил о своем одиночестве и жажде родины, а чиновник ему отвечал про временное проживание и необходимый срок, поглядывая при этом на фотографию своих аккуратно причесанных детей и законной супруги, которую не стыдно вывести в свет, которая принесла ему, несомненно, немалое приданое. О, как равнодушны счастливцы! Ох, как невыносим был его взгляд на фото, уверенный взгляд на свидетельство его правильной жизни. Добропорядочный паразит, крепко впившийся в жирную печень общества. Не умный, но хитрый. А он вот умный, но не хитрый. И в конце концов этот тип встал и сказал, что у него есть другие посетители.
Он улыбнулся своей судьбе. Сперва он преуспел благодаря уму. Депутат, министр и так далее. Этот успех был хрупким, непрочным – поскольку, благодаря уму. Успех, подобный танцу на проволоке без страховки. Лишенный родственных связей и поддержки, друзей, родителей, друзей детства и юности, всей этой естественной поддержки, которую дает принадлежность к определенному кругу, он всю жизнь рассчитывал только на себя. Оплошность, совершенная из благородных побуждений, мгновенно вызвала его падение. Он теперь всего лишь одиночка. Другие, корнями вросшие в общество, соединены с ним тысячью нитей. Жизнь для них сладка, так сладка, что они не отдают себе отчета, скольким обязаны своей среде, и приписывают свой успех собственным достоинствам. Родственники и давние отношения играют огромную роль для всей этой огромной банды удачников, государственных советников, инспекторов финансов, дипломатов – бывших двоечников и лентяев. Хотел бы он видеть их на своем месте, этих кретинов, которых опекали с рождения, которых общество нежно несло от колыбели к могиле. Если бы Пруст захотел, отец вполне славненько, без всяких усилий, нашел бы ему местечко на набережной Орсэ, ведь тот кретин Норпуа, дружок прустовского папаши, был вполне готов запустить парнишку в компанию других кретинов. Ну ладно, он прекрасно знает, что они не кретины и не бывшие двоечники. Он называет их кретинами и двоечниками, потому что… Ох, хватит. Да, вернемся к успеху без социальной страховки. И вот – первый промах на собрании Лиги Наций, и его карьера погублена. И на следующий день – анонимное письмо о том, что он незаконно получил гражданство. И отныне он одиночка, и его единственная родина – женщина. Он выдвинул ящик столика у изголовья, достал тяжелый конверт, запечатанный воском. Открыть его? Да, он имеет право на капельку счастья. Нет, его отец был Гаматиель из Солалей, высокочтимый великий раввин. Он вновь закрыл конверт.
Надо быстрее придумать цель в жизни. Он позвонил метрдотелю, проверил, заперта ли дверь на ключ, подождал. Когда раздался стук, он не открыл и через дверь заказал полный завтрак. Яичница из трех яиц с ветчиной, кофе с молоком, тосты, масло, рогалики, английский апельсиновый джем. После чего он вновь улегся, заставил себя улыбнуться и удовлетворенно вздохнуть. Да, дорогой, у меня отличная кровать, очень удобная. Альбинос прервал его, встал и сказал, что у него «ешть другие пошетители». Тогда он улыбнулся, чтобы расположить к себе это маленькое ничтожество и добиться от него еще нескольких минут внимания к своему делу, и попытался завершить свою речь, используя последние доводы, отрепетированные вчера перед зеркалом, такие искренние и такие неуклюжие. Какую жизнь он может предложить любимой женщине. Как он любит Францию, и даже причины этой любви. Но альбинос был чересчур французом, чтобы понять подобную страсть и подобную нужду. И вот его речь ни к чему не привела, чиновник молча открыл дверь кабинета. И тогда он сказал, что погиб. Весьма сожалею, ответил чиновник.
В дверь два раза постучали. Он боялся встретиться с метрдотелем, активной личностью из внешнего мира, посланником нормальной жизни, счастливцем, у которого есть свое место в человеческом сообществе. «Оставьте блюдо возле двери, я заберу». Он подождал, пока шаги в коридоре затихли, осторожно открыл дверь, взглянул направо, потом налево. Никого. Он втащил внутрь блюдо, быстро закрыл дверь на два оборота, вынул ключ, положил его под подушку, лег.
Сидя в кровати – блюдо дружелюбно лежало на коленях, – он улыбнулся. Вкусно пахнет эта яичница с ветчиной. Три маленьких друга. Вот, и у него есть завтрак, причем, даже более обильный, чем у некоторых счастливчиков. Да, но для счастливчиков эта еда по утрам – всего лишь прелюдия к жизни во внешнем мире, она пополняет организм калориями для деятельности в среде себе подобных. А для него это цель жизни, маленький абсолют, десять минут одинокого, насыщенного счастья. Он развернул «Le Temps», выходя таким образом во внешний мир, но предаваясь при этом грустному наслаждению пищей. Он знал, что через год, или позже, или раньше, он покончит с собой, но тем не менее спокойно жевал свои рогалики, густо намазанные маслом и джемом. Жалко, что не принесли еще банку от джема, с шотландским офицером на этикетке. Очень интересно есть и смотреть на этикетку, она составляет тебе компанию.
Его короткое счастье закончилось, он встал. Где ключ? Он искал повсюду, делал рукой жесты, как будто поворачивает ключ, это помогает искать. Наконец он нашел его под подушкой и приоткрыл дверь. Он смотрел в коридоре на ботинки, которые ожидали у соседних дверей. Ноги счастливцев – их связи: говорят же, что волка ноги кормят. Сегодня ночью, в два часа, у него было идиотское искушение утащить какие-нибудь из коридора и положить к себе на кровать. Он наклонился, чтобы лучше рассмотреть их. Какие они счастливые, все эти начищенные ботинки, стоящие рядом, в рядок, как они уверены в себе! Да, точно, уверены в себе. Их хозяева живут в отеле, потому что у них есть цель в жизни. А он наоборот.
Шаги. Он быстро закрыл дверь, повернул ключ. В дверь постучали. Это был лакей, который спросил, можно ли прибрать в комнате. Нет, попозже. Вновь стало тихо, он изобразил па испанского танца перед зеркалом, прищелкивая пальцами, как кастаньетами. Подумаешь, ну, несчастен. Счастливцы тоже умирают. Удостоверившись, что коридор вновь безлюден, он быстро выставил блюдо назад, прикрепил к ручке табличку с надписью «Не беспокоить», быстро закрыл дверь на два оборота, высунул язык. Спасен!
Заботливо перестелив постель, он прибрал комнату, стер губкой пыль. Мы содержим в порядке наше маленькое гетто, наше маленькое гетто должно радовать глаз, сказал он тихо, как бы по секрету. Он переставил два кресла, которые стояли слишком близко друг к другу, сложил книги, которые создавали беспорядок, симметрично разложил сигаретные пачки, в середину поставил пепельницу. Да, улыбнулся он, в гетто всегда маниакально поддерживают порядок, чтобы поверить, что все в порядке, чтобы заменить счастье. Он прошептал, что таковы, уважаемые господа, развлечения одиночек, потом пропел, что «радость любви длится лишь миг», специально пропел тонким голосом, почти женским, просто чтобы чем-то заняться, чтобы развлечь себя, спел с чувством, чтобы излить свою неистраченную любовь. Ох, пыль на столике у изголовья! Он быстро провел губкой по мрамору, вытряхнул ее в окно. Все эти маленькие людишки внизу спешат куда-то, у всех есть цель, все стремятся к себе подобным. Он опустил шторы, чтобы их не стало. Он опустил шторы, чтобы не знать, что есть какой-то внешний мир, надежды, успехи. Да, раньше он выходил, чтобы побеждать, чтобы очаровывать, быть любимым. Он и был любимым.
В сумерках он бродил по комнате, нахмурив брови, вырывая у себя время от времени волосок. Изгой, изгнанник. Ему остается лишь один вид деятельности во внешнем мире – коммерция, операции с деньгами; точно как его предки в Средние века. С завтрашнего дня он откроет лавочку и станет ростовщиком, а на двери повесит медную табличку. И гравер сделает на табличке надпись «Благородный ростовщик». Нет, лучше сидеть здесь погребенным в этом отеле «Георг V» и утешаться комфортабельной жизнью. Здесь, в этой комнате, он имеет право делать, что хочет, говорить на иврите, читать наизусть стихи Ронсара, кричать, что он монстр с двумя головами, с двумя сердцами, что он целиком и полностью еврей, целиком и полностью француз. Здесь, в одиночестве, он может носить благородный шелк из синагоги на плечах и даже, если ему заблагорассудится, нацепить на лоб трехцветную кокарду. Здесь, одинокий и замкнувшийся, он не будет больше видеть недоверчивых и подозрительных взглядов тех, кого он любит, но кто не любит его. Ходить каждый день в синагогу? Но что у него общего с этими благопристойными ворчуггами в котелках, которые ждут не дождутся конца службы, не забывают о своих коммерческих или светских интересах, приподнимают шляпу, когда мимо проходит важная персона, и умиляются, когда во время обряда бармицвы их одетый в настоящий, как у взрослого, костюмчик и маленький котелочек сынок читает из Торы. Убоявшись внезапно Всевышнего, он рассказал восемнадцать благословений из субботней службы.
Мы с тобой любим друг друга, улыбнулся он отражению в зеркале, и пошел глядеть в замочную скважину. Да, закрыто на ключ. Для пущей уверенности он закрыл на собачку, проверил, попробовав открыть дверь. Дверь не открывалась. Значит, он в убежище, в безопасности. Мы теперь наедине, сказал он и юркнул в теплую, противную постель, улыбнулся заговорщически, его же еще и табличка на двери охраняет. Он укрылся одеялом, поелозил ногами, чтобы почувствовать мягкость простыней, вновь улыбнулся. Кровати – не антисемиты.
Он зажег лампу у изголовья, вновь взял «Le temps» – окно в жизнь, из которой он был изгнан, проглядел светскую хронику и дипломатические новости. Но на каждой странице он наталкивался на министров, генералов, послов. Слишком много послов, они уже повсюду. Вероналу, чтобы не стало этих хитрецов, осторожных холуев, бывших льстивых секретарей доверчивых наивных министров иностранных дел. Он улыбнулся, вспомнив, что Проглот теми же словами ругал послов, когда видел их на страницах журналов. Ну, в конце концов, через тридцать лет все эти хитрецы умрут. Да, но в ожидании этого они счастливы, они находятся при исполнении своих никчемных обязанностей, энергично действуют, звонят по телефону, раздают приказания, производят действия и обратные им действия, не помнят, что должны умереть.
Он закрыл глаза, попытался уснуть. Вчерашняя телеграмма должна была ее успокоить. Сплошная ложь, что дела почти улажены, что он скоро вернется. Склонившись над столиком у изголовья, он достал конверт, запечатанный воском, посмотрел на него, положил обратно. Не спится, веронал не подействовал. Он встал, осмотрел комнату. След пальца на зеркале. Он протер платком. Некрасиво выглядит разобранная кровать. Он застелил ее как следует, застелил по-еврейски, с любовью. Разгладить простыни, аккуратно подвернуть края, ровно положить покрывало.
Застелив кровать, он пошел спросить совета у зеркала над умывальником. Он признался бородатой голове напротив, что ничего больше не понимает, улыбнулся, чтобы в голову пришли хорошие мысли, которые все не появлялись. Долго намыливал руки – все же какое-то занятие, это маленькое нормальное дело как-то придает надежды. Затем он сбрызнулся одеколоном, чтоб вновь обрести вкус к жизни, чтобы осмелеть. Бедняга Дэм. Правильно, что я тоже страдаю. Перочинным ножичком он поскреб жесткую кожу, поскреб тщательно, с удовольствием посмотрел на белую пыль, которая падала, образовывая маленькую кучку. Не слишком впечатляющее развлечение. Лучше выйти, пройтись по улицам. Да, пусть у нас будет минимум социальной жизни. Он засмеялся, чтобы представить себе, что их двое.
Одевшись, он попрощался со своим отражением в зеркале. Ужасна эта борода, как у заключенного. Не хватает духу побриться. Не могут же его арестовать за ношение бороды. И костюм у него, кстати, с Сэвилроу,[22] это вполне компенсирует бороду. Он открыл дверь, тотчас закрыл ее. Что скажут лакей и горничная, если увидят убранную кровать? Нельзя показывать себя с плохой стороны. Он спешно разобрал кровать, приоткрыл дверь, огляделся. В коридоре – никого. Он устремился вперед, прикрыв нижнюю часть лица платком, как если бы у него болели зубы, и надвинув шляпу на эти мерзкие красивые глаза, выдающие его происхождение. Позвонить лифтеру? Нет, в лифте на вас больше обращают внимание, потому что им скучно, нужно себя чем-то занять. На лестнице спокойнее. Он спустился, прикрывая нос платком. Холл пересек еще быстрее, потупив глаза, чтобы вдруг не увидеть старых знакомых.
На улице Марбеф он заметил надпись мелом на стене, прошел мимо, отвернувшись. Не знать. Но внезапно ему непреодолимо захотелось обернуться, он посмотрел, прочел. Сколько же пожеланий смерти евреям в этих их городах любви к ближнему. Может быть, какой-нибудь славный парень пожелал его смерти, хороший сын, который приносит своей старушке-матери цветы. Чтобы больше не встречать стен, он вошел в пивную. В надежде поймать обрывки разговоров, он сел неподалеку от пожилой симпатичной пары, заказал двойное виски. Да, надо быть веселым. Он развернул «Illustration», валяющийся на мраморном столике, – и вздрогнул. Нет, написано не «еврей», а всего лишь «зверей». Старик шепнул что-то на ухо своей жене, которая приняла безразличный вид, тотчас выдающий маленький заговор, и обвела зал беглым взглядом, прежде чем остановить его на хорошо одетом бородаче. Потом она обменялась с мужем проницательным, заговорщическим, хитрым, оценивающим, масляным взглядом, искрящимся лукавым пониманием. Да, да, конечно, улыбнулась она, показав щербатые зубы, покрытые зеленоватым налетом. Поняв, что обнаружен, он встал, бросил на стол деньги и ушел, забыв про виски.
Бродя по улицам, этим рекам-кормилицам одиноких изгнанников, он грыз жареный арахис, купленный у себе подобного, старого еврея из Салоник с седыми вьющимися волосами и нежными глазами одалиски, шел и шел, иногда останавливаясь перед витринами магазинов готового платья, выуживая из пакетика орешки, осыпающиеся тонкими коричневыми чешуйками на лацканы пиджака, рассматривал восковые манекены с румяными лицами, такие безупречные и довольные жизнью, беспрестанно радующие глаз, а затем вновь пускался в путь, разговаривая вполголоса сам с собой, иногда улыбаясь, заходя в магазины, выходя оттуда с вещами, которые составят ему компанию в его комнате, которые будут его знакомыми, на которые он будет смотреть, будет любить их.
В магазине игрушек он купил маленького лыжника на шарнирах и сердоликовые шарики. Накладной нос из картона привлек его внимание. Он купил и нос тоже, сказав продавщице, что тот понравится его сынишке. На улице он вынул лыжника из пакетика, взял за маленькую ручку, покачал. Они гуляют вместе. А вот книжный. Он остановился, зашел, купил «Тайну попугая», детектив, рожденный маленьким мозгом толстой старой англичанки. Цветочный магазин. Он остановился, зашел, заказал три дюжины роз в отель «Георг V», но не осмелился назвать свое имя. Номер триста тридцать, это срочно, для друга. Я люблю тебя, ты знаешь, прошептал он, выходя на улицу. В общем-то, флорист был с ним очень мил. Он хлопнул в ладоши. Давайте-ка развлекаться, прошептал он.
Один-одинешенек в огромном городе, он брел, волоча свое сердце вдоль улиц, шел и шел. Увидел двух офицеров, которые, весело и громко болтая, шли навстречу, подумал, что они имеют право громко разговаривать. Чтобы утешиться и обрести компанию, он купил плитку молочного шоколада. Съев его, пошел дальше, снова одинокий. Он шел, с мутным взглядом, с полуоткрытым ртом, шел как-то вяло, шаркая ногами, напевая тихо, но с выражением веселую песенку, чтобы заполнить пустоту. Достав из кармана «Тайну попугая», он стал читать на ходу, чтобы не думать.
Перед церковью – толпа. Он остановился, сунул книгу под мышку, посмотрел туда. Красный коврик на ступеньках. Важные служки требуют, чтобы по бокам поставили цветочные горшки. Появляется швейцар-охранник с большой алебардой. Свадьба, кто-то женится с большим размахом. Дорогие автомобили. Дама в небесно-голубом протягивает руку генералу в перчатках. Он униженно скрылся, напевая, чтобы изгнать беса тоски, покачивая лыжником.
Он вздрогнул, заметив слева от себя полицейского, который шел с той же скоростью. Он принялся фальшиво насвистывать, чтобы показать, что его совесть чиста, изобразил равнодушную, беззаботную, невинную полуулыбку. Ненавижу тебя, подумал он. Может, чтобы избежать подозрений, спросить его, как пройти на площадь Мадлен? Нет, лучше вообще не заводить никаких отношений с полицией. Ускорив шаг, он перешел на другую сторону. Я тебя сделал, прошептал он и пошел дальше, методично прочищая горло, одиночка, порциями выдающий свои мысли посредством покашливания.
Витрина фотографии. Он остановился, чтобы посмотреть на кроткие, избавленные от повседневной злобы лица. Когда люди позируют фотографу, они улыбаются, становятся добрыми, на душе у них празднично. Приятно посмотреть, видишь все лучшее в них. Какое открытое лицо у этого рабочего в новом костюме, он стоит, заложив ногу за ногу, придерживая лежащую на столике книгу. Хватит. Он перешел на другую сторону, заметив скверик с деревцами. Сел на скамейку. Все эти проходящие мимо люди делают целую кучу ненужных вещей, ходят к парикмахеру и на выставки бытовой техники. Но вот спасти его, когда он их об этом попросит, спасти его, подписав петицию, – ни за что. Болтать с парикмахером, да, целыми часами разглядывать пылесосы, да, спасти человека – нет. Все эти женщины идут мимо, считая, что будут вечно живыми, изящно идущими по тротуарам, стучащими каблучками.
Маленький старик присел на скамейку, поздоровался. Ты говоришь мне «здравствуй», потому что не знаешь, кто я. Хорошая нынче погодка, сказал старик, но прошедшие на неделе дожди пагубно отразились на его ревматизме. В его возрасте, с этим ревматизмом да еще с больным желудком. Когда он поднимает руки, у него кружится голова, а это не годится, если работаешь маляром, он больше не может красить потолки, не может вовсе работать на лестнице, исключено, приходится довольствоваться временными работами по отделке. А вы, кем вы работаете? Я скрипач, сказал Солаль. Это дар Божий, или он есть, или его нет, сказал старик. Беседа продолжалась, становилась все более дружеской. Да, все его дружбы теперь всегда будут лишь мимолетными. Четверть часа с незнакомцем, и конец. Что поделаешь, надо подбирать эти крохи, внимательно слушать старого маразматика. Вот уже больше года он не говорил ни с кем, кроме нее. Заметьте, что все французы – индивидуалисты, сказал старик. Это тоже проявление дружбы. Человек выложил ему лучшее, что только есть в его маленькой головке, шикарное умное слово, которое он где-то прочел или услышал у приятеля. Теперь он смакует его, наслаждается им. Очень приятно употреблять более сложные слова, чем принято в твоей среде. В общем, во всем виноваты евреи, заключил старик. Конечно же, без этого не обойдешься. Бедный невинный старик. Солаль, как карманник наоборот, незаметно опустил в карман старика банкноту, пока тот наивно расписывал злые проделки и козни евреев. Он встал, пожал морщинистую руку, улыбнулся блеклым голубым глазам и ушел. Этот философ, Сартр, написал, что человек совершенно свободен, но морально ответствен за свой выбор. Буржуазная идея, идея защищенного и охраняемого обществом человека.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 1 страница | | | ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 3 страница |