Читайте также: |
|
Улицы, улицы. Столкнулись две машины, полицейский составляет акт, собралась группа зевак, они обсуждают происшествие. Он слушает, вмешивается в спор, поражаясь глубине своего падения, – но ведь это так прекрасно. Группа анонимна, там никого не опознают и не обдают холодом. И это – общественная жизнь. Он в группе, все принадлежат ей, все высказывают свое мнение, все соглашаются, улыбаются друг другу, все на равных, все братаются, все ругают виновного водителя, все любят друг друга.
Группа распалась. Любовь закончилась. Он пошел дальше, пересек скверик. Ребенок, качаясь, семенил навстречу неверной походкой пьяницы. Какой прелестный этот малыш, совсем не опасный, уж точно не ненавистник евреев. Он захотел его поцеловать. Нет, слишком уж беленький, через двадцать лет вырастет в антисемита. Он вышел из скверика. Мимо прошел полк, Иностранный легион, потому что белое на фуражках. Счастливые эти парни из легиона. Послушные, исполнительные, бравые, ни секунды не одинокие. Он заметил, что идет вслед за полком презренным строевым шагом – постыдным изобретением человечества, идет под музыку, подле лейтенантика с разбойничьей физиономией и длинными бакенбардами. А если ему записаться в Иностранный легион? У них не спрашивают документов, он запишется под вымышленным именем. Например, Жак Христиан.
Он опять прошел мимо той церкви. Уже никаких ковриков. Сегодня ночью одной девственницей станет меньше. Жаль, их и так раз, два, и обчелся. Колокола на церкви зазвонили, но не для него. Они призывали счастливчиков, избранных, велели им прийти исполнить сладостный долг, прийти согреть друг друга, быть вместе, в тепле, вместе, как те звуковые волны, которые они запускают в воздух, волны счастья, согласия, общности, льющиеся одна за другой. Может, окреститься? Не по убеждению, он не сможет, но чтобы иметь право быть здесь, чтобы его приняли. Он умнее их и страстнее, он будет даже более рьяным католиком, чем они, не веря при этом в их догмы. Но он сумеет так оперировать их догмами, так убедительно их доказывать цитатами, станет священником или монахом, видным религиозным оратором, все его будут уважать и любить. Сколько будет связей, сколько дружб. Да, все будут любить. Другой полицейский посмотрел на него пристальным невидящим взглядом коровы на лугу. Он перешел на другую сторону.
Улицы, улицы. Он шел и шел, с оскудевшим сердцем и подозрительным взглядом, шел и шел, грустный еврей, фальшиво напевающий что – то себе под нос, время от времени он выпучивал глаза, чтобы себя позабавить, а то принимался грызть арахис, маслянистого спутника одиночества, иногда он заходил в салон игр, чтобы полюбоваться падением шаров электрического бильярда, иногда бормотал что-то, широко жестикулируя. На Пасху он поедет в Рим и будет славить Папу вместе с восторженной толпой. Никто не узнает, кто он, он может кричать «Да здравствует Папа». По радио рассказывали о бурлаках на Волге. О, вот страна, где люди гостеприимны, при встрече целуют в уста. Давай, говори, иди, только не стой, говори хоть что-нибудь. Причуды писателя питают его творчество. Возьмем вот этого, минута, когда он с маниакальным упорством борется с узлом на галстуке, этой ничтожной минуте он будет обязан своеобразием своего произведения, фактурностью и точностью деталей. Как он боится привлечь внимание. Он опускает глаза, чтобы казалось, что они его не видят. Подозреваемый с рождения. Сделают ли они из него антисемита или он уже антисемит? И не скрывает ли его гордость стыд и презрение? Он горд, за неимением лучшего? Давай, говори, говори, говори, чтобы не думать о своей судьбе, говори быстро, о, лишь бы найти слова. Ариадна всегда так серьезно слушает хвалы ее красоте, принимает их, счастливо вздыхая, делает серьезное лицо примерной девочки. Дорогая, честная, доверчивая, всегда-то тебя будут обманывать. Ей бы нужен был лорд-альпинист, недоумок с сильным характером. Не повезло бедняжке.
Еще слова, скорее, все равно какие, чтобы забросать беду словами. Когда он был заместителем генерального шута, он ежедневно ощущал какую-то суррогатную общность, какую-то иллюзию братства, они вместе занимались всякой ерундой, и братство это оздоравливало его жизнь. Быстро, другие слова, если он перестанет говорить, беда снова вылезет на поверхность. Он не различал деньги, которыми ему давали сдачу, не мог сосчитать их, но делал вид, что проверяет, чтобы не шокировать продавца. Когда та бакалейщица заметила, что дала ему слишком много сдачи, она любезно хихикнула, чтобы показать, что не винит его за минувшую опасность. А еще давеча тип в магазине, когда он сказал, что забыл кошелек, скорчил такую рожу, рожу честного человека, осуждающего темную личность перед ним. Надо стать офицером, но не выше лейтенанта. Слушаться, командовать, знать свое место, иметь ясные, простые отношения с другими людьми. Или же завести котенка, который никогда не узнает, что он изгнанник, который будет с ним счастлив, и у него не будет неудовлетворенного, осуждающего, неверного подсознания. Они поселятся в отеле «Георг V», он станет его тискать, целовать, станет называть обожаемым солнышком, они будут счастливы вместе, котенку никто не будет нужен, кроме него. Конверт, запечатанный воском. Как она все старательно устроила. Большой конверт, посланный до востребования, а внутри большой конверт и маленькое письмо. Это письмо он знал наизусть. Сейчас, как раз, он его себе расскажет: «Любимый, в конверте, запечатанном воском, мои фотографии. Я сама сфотографировала с помощью автоматического спускового механизма. Предупреждаю вас, что они немного смелые. Если эта идея вам не понравится, порвите их сразу, даже не смотрите. Если вы их все же посмотрите и они вам понравятся, телеграфируйте мне сразу же, чтобы я знала. Конечно же, я сама их проявляла и печатала. Не открывайте конверт, пока не будете в одиночестве и очень этого не захотите».
Переход на другую сторону приносит счастье. Если красный свет зажжется, когда я досчитаю до семи, это знак, что все будет хорошо.
Красный зажегся на шести. Он пожал плечами, перешел дорогу. У стены сидят каменщики, перекусывают, болтают, жуя колбасу. Причастие, такой прекрасный ритуал.
Улицы, улицы. Быстро занять себя чем-то, еще слова, чтобы заполнить пустоту. Беда подстерегает, чтобы ворваться в любую паузу. Пойти к врачу? После ожидания в гостиной напротив смертельно раненной тигрицы он обретет друга на четверть часа, брата, который в зависимости от того, получит он двадцать франков или сто, будет в той или иной степени интересоваться им, положит свою надушенную голову на его нагую грудь. Сто франков – не так много за четверть часа доброты. Нет, доктор ведь велит ему раздеться, чтобы осмотреть его, и он увидит, он заметит. Врачи, как правило, антисемиты. Адвокаты тоже. И он сам, может быть. Да, вернувшись в отель, он их все разорвет не открывая. Или пойти к парикмахеру, который займется им, побреет, поговорит с ним, будет его любить. Парикмахеры меньше антисемиты, чем люди свободных профессий, если только ваши волосы не слишком вьются. В журнале была фотография трупа ребенка, найденного в Фонтенбло. Они скажут, что это ритуальное убийство, а у него нет алиби. А недавно красивый юноша на бульваре продавал журналы. Он кричал «Спрашивайте "L'Antijuif»![23] Множество людей купили журнал. Он тоже не мог побороть искушения. Он читал его на ходу, налетал на прохожих, рассматривая фотографию пузатого банкира в цилиндре, с огромным носом. Надо выздороветь, нельзя все время думать об их ненависти. Сейчас он спросит у кого-нибудь, где площадь Согласия, и таким образом вновь научится заводить отношения с людьми, придет в себя, выздоровеет. Вон тот тип, наверное, вежливо объяснит дорогу. Или попросить у него прикурить? Тип приветливо улыбался, пока он вдыхал огонь его зажигалки, прикуривая сигарету.
Улицы, улицы. Он шел, ощущая противно-плебейский, тяжелый, тоскливый привкус жареного арахиса во рту, согнув спину, бросая вокруг себя кинжальные взгляды. Вот еще один скверик. Собака ищет под деревом подходящий запах. Счастливая она, эта собака. Давай, быстро, думай, все, что приходит в голову. Как верить во все их истории, если слышишь их со стороны? Господи, вот смеху-то, прошептал он, оглянувшись, не слышит ли его кто-нибудь. По сути дела, страх смерти вызывает у них понос, и они восторженно окрестили его диареей. Их патриотизм, вот смеху-то, прошептал он, оглянувшись, не слышит ли его кто-нибудь. Умереть ни за понюшку табаку – вот самая достойная, самая завидная смерть. Чтобы помянуть усопших, они устраивают минуту молчания – всего только минуту, а потом идут завтракать. По радио священник говорил о страдании, холодный сердцем, говорил о страдании, останавливался, чтобы кашлянуть, говорил спокойным уютным голосом. Накануне он почувствовал себя на улице таким одиноким, так испугался, что ему понадобилась целительная помощь пригоршней шоколадного печенья, которое он покупал во всех булочных по дороге, чтобы вернуться в отель. Только социально пристроенные счастливцы стремятся к одиночеству с дурацким высокомерным видом. В воскресенье утром в церкви напротив звонили колокола, и он слышал эти колокола, хотя спрятал голову под подушку, чтоб не слышать эти призывы, этот счастливый звон.
В бистро рядом с ним сидели двое рабочих.
– Я это ваше кино не люблю, я челаэк образованный, я люблю всякие там достопримечальности, национальные музеи там, гробница Наполеона. Как минимум раз в год я хожу в гробницу Наполеона, или один, чтобы проникнуться идеей, или с другом, чтоб ему объяснить как следовает. Представь, старик, вот он я, какой есть, перед тобой, я своими руками держал треуголку Императора, это впечатляет, вот увидишь. И жилета я тоже касался, мне охранник разрешил, мы с ним поболтали до того, но шпагу Императора я не стал трогать, не захотел, из почтения. Пантеон тоже интересный, там всякие великие люди, их там положили во славу нации. Ну, возвращаясь к Наполеону, короче, он сказал, что хочет покоиться на берегах Сены, рядом с французским народом, который он так любил. Ах, старик, слезы на глаза наворачиваются. Вот был человек! Я в молодости просто так им увлекся, ужас. А еще Орленок, его сын! Рядом не было достойных офицеров, иначе он бы царствовал, но с отцом он не сравнится, куда там, такие герои, как его отец, не повторяются! А он сначала был королем Римским, но потом дед лишил его трона из зависти к отцу, и он стал всего лишь герцогом Рейхштадтским.
– А Наполеон, небось, если какую куколку захочет, так она сразу и его? – спросил второй рабочий.
– Ну, уж наверно, стоило приказать, и ему в полночь ее приводили.
– Да, вот и Гитлер, видать, в таком же духе, а чего.
– Нет уж, месье, вы не путайте, Наполеон был владыкой мира! Ни с кем не сравнится! Все нынешние генералы дело знают, не спорю, но с современным оружием-то попроще, а Наполеон-то побеждал с одним холодным оружием!
– Он фигура, не спорю, но, между прочим, на его совести три миллиона могил!
– Наполеон – это Наполеон! Ох, старик, если бы не Веллингтон… И если бы его не предал Груши! Нужно учитывать гений человека! И вспомни еще, старик, что Наполеон был великий патриот, что все он делал во славу Франции, чтоб ее все уважали, а какие были великие победы! И вообще, он сделал много хорошего, тут уж нечего спорить! Если бы он был не хорош, его бы так не любили. Все гренадеры плакали на прощании в Фонтенбло, когда он поцеловал французский флаг, прижал его к сердцу, о, это был человек, я тебя уверяю!
– Да я и не спорю, но Франция-то раньше была самой населенной страной!
– Да отвали ты, Наполеон всегда Наполеон!
– Да, но уложил он многих!
– Но это все игрушки, старик, по сравнению с тем, скольких уложит этот парень Гитлер, вот увидишь, потому что, гарантирую тебе, будет война, и все из-за евреев. Они хотят войны, не он!
– Вот уж точно, а нам погибать из-за этих гадов!
– Гнать жидов надо отсюда! – поддержала хозяйка.
Он послушался, расплатился и вышел.
«Смерть евреям», кричали ему стены. Жизнь христианам, отвечал он. Да, любить их, его это устраивает. Но пусть они опять не начинают, чтобы он хотя бы успокоился. Время от времени он бросал косой взгляд на стены, отыскивая обычное пожелание, и съеживался. Смерть евреям. Везде, во всех странах, одни и те же слова. Неужели он настолько заслуживает ненависти? Видимо, это так, они столь часто это говорят. Но тогда давайте, действуйте, убейте меня, прошептал он. Бабочка села на водосточную трубу. Лучше не стоит читать. Чтобы устоять перед искушением, он перешел на другую сторону тротуара. Но спустя некоторое время вернулся, проверил. Да, точно, только было написано «Долой евреев», хоть то же самое, а все же какой-то прогресс.
Он шел, брал из пакета орешки, ведь они – друзья евреев. Внезапно он остановился. Еще одна надпись «Смерть евреям», еще одна свастика. Эти злые слова, эти злые свастики, он боялся их, но высматривал, выслеживал, он был охотником и наслаждался этим; от напряжения у него уже болели глаза. Но есть ли у них сердце, у тех, кто пишет эти надписи? Есть ли у них мать, было ли в их жизни что-то доброе? Разве они не знают, что евреи читают эти слова и сжимаются, пряча глаза, делая вид, что не читали, если с ними рядом идет друг-христианин или жена-христианка? Разве они не знают, что заставляют людей страдать, что делают зло? Нет, они не знают. Дети, отрывающие крылья мухам, тоже этого не знают. Он подошел к надписи, стер пальцем букву. Получилось «Смерть еврея». Он вспомнил нос банкира в той газете, «Antijuif». Потрогал свой нос. Если бы всегда был карнавал, он мог бы его спрятать.
Застыв в неподвижности у стены, он шевелил губами. Христиане, я жажду вашей любви. Христиане, позвольте мне любить вас. Христиане, братья мои, люди, обреченные умереть, земные соседи, дети Христа, Который одной со мной крови, давайте любить друг друга, прошептал он и исподволь протянул им просящую руку, сознавая, что смешон, сознавая, что все бесполезно. И снова пустился в путь, купил газету, хотел читать ее, чтобы не думать. Опустив голову, он читал, натыкался на людей, чуть не попал под машину. Улица Комартен. Стены – враги, стены кричали, стены травили его, как зверя. Бульвар Мадлен. Спрятаться в метро? Стоя у стены в коридоре метро под землей, не думать ни о чем, притвориться наростом на стене, ни ответственности тебе, ни надежд. Нет, метро – плохая идея, хуже не придумаешь. Стены в метро даже больше, чем стены на улицах, кричат о смерти, требуют его смерти.
Площадь Мадлен. Кондитерская. Он вошел, купил шесть шоколадных трюфелей, вышел, двинулся дальше, помахивая картонкой с трюфелями, пока его ботинки величественно скользили по тротуару. Шесть трюфелей, господа, вот у него и компания. Шесть маленьких друзей – христиан в гетто, они уже ждут. Да, им нужно вернуться в отель, лечь, лечь с ним, со своим другом Солалем, и проводить время, читая антисемитские злобные глупости, поедая трюфели. Да, в гетто есть целый чемодан злобных глупостей, и внезапно ночью он выскакивает из кровати, быстро открывает чемодан, начинает их читать, стоя, жадно читать, читает всю ночь, с интересом читает их злобные глупости, с интересом мертвеца. Нет, люди все-таки недобрые. Вот что, сейчас в комнате, в его милой комнате, где можно запереться на ключ, он не станет читать их глупости, он будет читать детектив. Детектив – это так приятно, это выдуманная жизнь, которая не напоминает о внешнем мире, и потом, в детективе всегда есть несчастные люди, это утешает, это значит, что он не одинок. Ох, у него больше нет романа старой англичанки. Он оставил его где-то. «Тайна попугая», вот несчастная дуреха.
Улица Малакэ. Лавочки букинистов. Да, вот решение. Закрыться в номере отеля и читать романы, выходить, только чтобы купить новые, время от времени играть на бирже и читать, проводить свою жизнь за чтением в ожидании смерти. Да, но она, одна-одинешенька в Агае? Сегодня вечером непременно надо принять решение. А в ожидании купить вот этот том мемуаров Сен-Симона. Нет, украсть его, ведь он во вражеском мире. Ему приходится лишь подчиниться законам мира, который жаждет его смерти. Смерть евреям? Ладно. В таком случае он украдет. На войне все позволено. Он взял книгу, пролистал ее, спокойно сунул под мышку и пошел скользящим шагом, помахивая картонкой с шоколадными трюфелями.
Площадь Сен-Жермен-де-Пре. Перед выходом из церкви молодой человек выкрикивал название газеты. Спрашивайте «Antijuif»! Свежий номер! Значит, новый номер уже вышел. Нет, запрещено его покупать. Он подошел, прижав к носу платок, купил газету, молодой человек ему улыбнулся. Убрать платок, поговорить с ним, убедить его, что он неправ? Брат, ты не понимаешь, что мучаешь меня? Ты умен, у тебя красивое лицо, давай любить друг друга. Спрашивайте «Antijuif»! Он помчался, перебежал на другую сторону, повернул в переулок, замахал листком, напоенным ненавистью. Спрашивайте «Antijuif»! – закричал он, стоя посреди пустынной улицы. Смерть евреям, закричал он безумным голосом. Смерть мне, закричал он с залитым слезами лицом.
Он остановил такси, сел в машину. В отель «Георг V», сказал он. Притвориться безумным, чтобы заперли в сумасшедшем доме? Там можно проживать жизнь, не участвуя в ней, и не страдая, что не участвуешь. Так, когда такси остановится возле отеля, не нужно сразу заходить, сперва потоптаться на тротуаре напротив, покараулить. В подходящий момент он войдет в вертящиеся двери, быстро пересечет холл, притворившись, что сморкается. В лифте сделает вид, что все в порядке, отвернется и будет читать меню, которое всегда там вывешено.
Низко надвинув шляпу и прикрыв нос платком, он влетел как вихрь, толкнул дверь, бросил книгу, рухнул на кровать. Лежа, он фальшиво насвистывал «Мечтание» Шумана и выводил пальцем в воздухе «Смерть евреям», затем упер палец между орбитой глаза и глазным яблоком, чтобы начало двоиться в глазах, это помогало как-то убить время. Хватит. Он встал, огляделся, улыбнулся, увидев, что в комнате безупречный порядок и на стенах ничего не написано мелом. От нежданной маленькой радости он запрыгал к двери, как зайчик, закрыл ее на два оборота. Теперь он действительно один. Бедный старый букинист с длинной седой бородой, которую трепал ветер. Завтра он вернет ему его Сен – Симона и даст в придачу денег, чтобы не работал на холоде. Тысячу долларов или даже больше, если тот не слишком удивится. Да, он умелый спекулянт, у него ловко получаются биржевые операции, покупать на понижении, продавать на повышении. За последние месяцы он выручил более сотни банкнот по сто долларов, щит, закрывающий его грудь, легко нести с собой в случае изгнания.
Он испытал купленную сегодня зажигалку. Дорогая деточка ведет себя прекрасно, очень красивое пламя. Теперь – симпатяга-лыжник. Он поставил его на подушку, изображающую снежный склон, заставил выделывать фигуры слалома, решил, что лыжник очарователен, поцеловал его. Мы хорошо понимаем друг друга, да, дружище, сказал он. Теперь – чемодан. Из шкафа он достал красивый чемодан, который купил уже давно, вдохнул чудесный запах. Завтра нужно купить специальный крем, чтобы за ним ухаживать. Вдруг он нахмурил брови, заметив пятно на обивке. Намочил губку, протер. Очень хорошо, пятно исчезло. Вот так, наше маленькое гетто содержим в порядке. Чтобы жить, надо любить. Нет, не стоит открывать конверт. Все будет хорошо, вот увидишь, сказал он и улыбнулся этому девизу несчастных. Куда теперь? В Иерусалим? Или в подвал Зильберштейна, к Рашели? Да, но как же она, как оставить ее? Он посмотрел в зеркало на свою бороду. Сколько шерсти! Сегодня он составит для нее завещание. Да, сжечь эти фотографии, тогда она поймет. Из внутреннего кармана пиджака он достал банкноту в тысячу долларов, зажег спичку, сжег ее, затем другую, и еще одну. Не смешно. Накладной нос, скорей! Он достал его из пакета, поднес к губам, примерил у зеркала, поправил резинку, залюбовался собой. Вид вполне законченный, защищенный и полноценный с этим величественным отростком, исполненным величия, растущим оттого, что поглощает врагов и издалека чует засаду или чьи-то козни. Он тащил за собой свой чемодан скитальца и чувствовал себя униженным этим королевским, победоносным духом картона, запахом клея и подвала, о, Зильберштейн, о, его Рашель, он уже идет, сгорбившись, словно божий горбун, озираясь, волоча ноги и покачивая чемоданом, сквозь годы, сквозь города и веси, гневно споря, трепеща руками, как крыльями, раздвинув губы в рассеянной улыбке неврастенического знания, идет, вдруг замолкая, опуская задумчивые веки, внезапно принимаясь безумно славить Всевышнего, потом начиная качаться, и – быстрый взгляд в сторону, пораженный, поразительно прекрасный, избранный. Да, перед ним в зеркале был Израиль.
Обнаженный, с гладким лицом, он открыл старый чемодан, достал оттуда накидку из синагоги, поцеловал бахрому, прикрыл свою наготу и произнес благословение, затем достал корону для праздника Судьбы, Пурима, корону Рашели, которая всегда сопровождала его во всех странствиях, помятую, с фальшивыми камнями, надел ее и пошел сквозь ночи и века, задумчивый и прекрасный, остановился перед этим одиноким королем в зеркале, улыбнулся своему отражению, спутнику всей его жизни, хранителю всех его секретов, отражения, которое одно знало, что он – царь израильский. Да, прошептал он отражению, они построют стену из смеха, и в голубом храме будет петь живая вода.
Он вздрогнул. Полиция? Он спросил, кто там. Курьер из цветочного магазина. Он надел халат, снял фальшивый нос, приоткрыл дверь. Быстро закрыл ее, положил букет в ванну. Что теперь делать? Ну конечно, поесть, конечно, дорогой друг, поесть. Ему остается еда, еда не обманет, не подведет. Его величество желает поесть. Он снял телефонную трубку, заказал пирожки, чтобы долго не ждать, чтобы счастье явилось тотчас же.
Отодвинув блюдо от двери, он быстро закрыл ее на ключ, опустил шторы и задернул занавески, чтобы не знать ничего о внешнем мире, зажег свет, поставил блюдо на стол, а стол подвинул к зеркалу, чтобы у него был сотрапезник, и принялся есть, листая при этом Сен-Симона. Иногда он поднимал глаза к зеркалу, улыбался себе, улыбался бедняге, который ел в одиночестве, тихонько так, почитывая книжку, который смирился со своей участью, даже был ею доволен. Затем он продолжал чтение Сен-Симона и выяснил, что этот общественно признанный гаденыш был очень обласкан при дворе из-за одной фразы Его Величества, Оно удостоило его замечанием, что будет дарить ему такую же благосклонность, как и его отцу. Все эти герцоги и маркизы вставали ни свет ни заря, чтобы обсудить утренний настрой и еще дымящиеся испражнения Его Величества, чтобы узнать, кто сегодня будет в фаворе, а на кого падет немилость, чтобы держаться поближе к первым и подальше от вторых и, прежде всего, чтобы попасть на глаза самому Испражнителю, еще не слезшему с высочайшего горшка, чтобы ему понравиться. Хитрые собаки. Тот же Расин истово бил себя в грудь у подножия трона, чтобы вернуть монаршую милость. Собаки, да, но счастливые собаки.
Внезапно из радиоприемника раздались звуки «Марсельезы», которую пела толпа. Кровь прилила к его лицу, он вскочил, выпрямился. Стоя «на караул», забавно прижав ладонь к виску в военном приветствии, дрожа от сыновней любви к Франции, он присоединился к хору бывших сограждан. Гимн закончился, радио замолкло, он опять был одиноким евреем в комнате с опущенными шторами, освещенной электрическим светом, невзирая на солнечный день.
Чтобы не смотреть на то, что стало с его жизнью, он лег, полистал модный роман, автором была женщина, а героиней – маленькая сучка, буржуазный цветочек, которая скучала и оттого спала со всеми подряд, просто от нечего делать, а после этих тоскливых соитий между двумя стаканами виски, то с этим, то с тем, возможно, сифилитиком, гоняла на машине со скоростью сто тридцать километров в час – просто от нечего делать. Он отбросил эту мерзкую чушь.
По радио началось протестантское богослужение. С тоской в груди он слушал песнопения верующих. О, эти голоса, исполненные уверенности и надежды, нежные и добрые, по крайней мере, добрые в этот час. Он встал на колени перед радиоприемником, встал на колени, чтоб быть с ними, своими братьями. В его груди каменело рыдание, он дышал с трудом, он знал, что выглядит комично, одинокий иностранец, поющий вместе с ними их гимны, с теми, кто не хочет его, не доверяет ему. Но он пел с ними прекрасный христианский гимн, о, счастье петь с ними, петь, что Бог есть оплот, и защита, и броня, о, счастье осенять себя крестом, чтоб быть с ними, чтобы любить их и чтобы они тебя любили, счастье произносить вместе с братьями священные слова: «И приидет царствие Твое, и будет сила Твоя и слава Твоя отныне и присно и во веки веков, аминь». Примите святое благословение Господне, сказал пастор. Итак, он склонил голову, чтоб получить благословение, как они, вместе с ними. Потом он встал, одинокий еврей, и вспомнил о стенах.
И вот он вновь надел свой картонный нос и засмеялся. Почему бы не доставить удовольствие уличным стенам? Мерзкая витальность, идиотское желание жить. Иерусалим или Рашель? Нет, сейчас – шоколадные трюфели, быстро. Я вас съем, мои маленькие, сказал он им. Простите меня, я про вас забыл. Он посмотрел в зеркало на себя жующего, радостно жующего трюфели. Но как только трюфели кончились, вновь подкралось несчастье.
Смерть евреям. Картонный нос мешал ему, этот запах клея и подвала был запахом одиночества, но все равно не снимал его, этот накладной нос, свою гордость. Загнан, он загнанный зверь, с безумными глазами, внезапно он превратился во французского офицера, которого эти, со стенами, собираются отправить на остров Дьявола, он стоит по стойке «смирно», за ним его батальон, перед ним полицейский офицер, полицейский офицер с длинными усами, воняющий чесноком, он срывает с него погоны, ломает его шпагу. Глядя на себя в зеркало, он кричит громким голосом, гнусавым из-за маскарадного носа, он кричит, что невиновен, что не предавал! Да здравствует Франция! – кричит он.
Может, пойти положить цветы к могиле неизвестного солдата, под Триумфальной аркой? Они будут смеяться над ним. В письме она попросила его открыть конверт только в случае, если он будет один. Конечно же один, какие еще варианты? Да, решено, он откроет, он посмотрит. Это пошлое счастье ему обеспечено. На несколько минут он забудет о своей судьбе. То, что в этом конверте, все же часть живой жизни, привилегия, предназначенная лишь ему. Да, он прокаженный, но у кого из счастливцев такая красивая, такая любящая женщина? Из любви, из желания его удержать она решилась, в отупении одиночества, эта дочь строгих пуристов решилась для него унизить себя непристойными фотографиями. Ну и хорошо, у него теперь есть цель в жизни, смотреть эти непристойные фотографии, любить их одну за другой, внимательно и пристально, любоваться ею и желать ее и не думать о Второзаконии. Да, любовь моя, будем унижаться вместе.
Нет, не стоит открывать пакет сразу. Сначала заказать хороший обед. Да. Горе делает человека бесчестным, человек так мстит горю. Отлично, превосходный обед, с шампанским. Поварам придется для него постараться. Непристойные фотографии подождут. Никто не нарушит его счастья. Не для него пение «Марсельезы» с братьями своими, не для него шотландские гвардейцы салютуют представителю Франции, зато у него есть непристойные фотографии. И у нас может быть счастье, как и у вас, господа.
Нет, не надо ужина, он не хочет есть, отвращение к пище. Скорее, немного счастья. Он сорвал печати, открыл конверт, закрыл глаза, взял одну наугад. Не смотреть сразу, подождать, подготовиться, сказать себе, что его ждет счастье. Он закрыл рукой фотографию, открыл глаза. Медленно убрал руку. Убрал руку. Ох, ужасно. Он поднял руку. Чтобы видеть только голову. Вот, голова аристократки, голова дочери тех самых людей, которые его не хотят. Достойная голова, приличная – но, стоит убрать руку, такой контраст. Теперь другие фотографии. Ариадна, пылкая и страстная монашка. Ариадна, маленькая девочка в короткой юбке, с голыми ногами, и при этом в ужасающей позе. А эта еще хуже. Очень хорошо, как ты опустился, Солаль. Бедная девочка, измученная одиночеством! Какой ужасный талант в ней породило это одиночество. Он до боли в глазах всматривался в фотографии, разложив их перед собой, желал их, желал весь свой гарем. Вот как хорошо, несчастье не мешает ему интересоваться чем-то, желать кого-то. Ох, а этот причесанный альбинос приходит домой и видит жену с детьми, и ему не нужны непристойные фотографии, чтоб быть счастливым. Он встал, порвал фотографии. А чем заняться теперь? Любовью! Да, он поедет сегодня же вечером, скорей собираться, складывать чемоданы, одеваться, ехать на вокзал!
Сдав багаж в камеру хранения, он бродил по бульвару Дидро, ожидая, когда подойдет поезд. Внезапно в тумане ночи, мерцающей размытыми огнями, он увидел их и узнал, они вышли из здания вокзала и пошли вереницей, по двое или по трое, одни в больших фетровых шляпах, слишком глубоко надвинутых и оттопыривающих уши, другие в плоских бархатных шапочках, отороченных мехом, все в долгополых черных пальто, старики с закрытыми зонтиками-тростями, и все – нагруженные чемоданами, сгорбленные, волочащие ноги, что-то страстно обсуждающие. Он узнал их, узнал своих любимых отцов и подданных, жалких и величественных, набожных и ортодоксальных, неколебимых и правоверных, с их черными бородами и висящими пейсами, цельных и абсолютных, таких чуждых и странных в своем изгнании, таких упорных в этой чуждости, презираемых и презирающих, безразличных к насмешкам, баснословно верных себе, упорно идущих своим путем, гордых своей правдой, презираемых и осмеиваемых, великих отцов своего народа, пришедших от Всевышнего и с Его Синая, носителей Его Закона.
Он приблизился, чтобы лучше их видеть, чтобы наслаждаться их видом, он шел за ними через ночные улицы, сгибая, как они, спину, понурив, как они, голову, как они, бросая вокруг себя быстрые кинжальные взгляды, шел за ними, за божиими горбунами, зачарованный их ровным шагом, горбатыми спинами, черными пальто, бородами, шел за божиими бородачами, влюбленный в свой народ и заполнивший им свое сердце, шел за волочащими ноги стариками в волочащихся пальто, вечно нагруженных багажом, шел и шептал, что прекрасны твои шатры, о, Иаков, прекрасны твои жилища, о, Израиль, шел за любимыми черными раввинами, отцами, сыновьями пророков, за своим избранным народом, заполняя им свое сердце, о, Израиль, его любовь.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 2 страница | | | ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 4 страница |