Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Декабрь 1969

Читайте также:
  1. Декабрь
  2. Декабрь
  3. Декабрь
  4. Декабрь
  5. Декабрь 2005 года.
  6. Декабрь.

Мне нравится стабильность. Мне нравится просыпаться каждое утро в одной и той же квартире и не осматривать комнату, пытаясь понять, где я. Мне нравится ходить в один и тот же магазин покупать одни и те же продукты и знать номер армейской базы, с которой они были украдены. Мне нравится однотипность действий, потому что так можно придерживаться иллюзии, что все под контролем.

Единственное, к чему я не питаю нежных чувств, - ненависть к себе, с которой мне приходится ежедневно просыпаться. К тому же, как я смею жаловаться, если, чувствуя себя жалким и никчемным, я могу усаживаться в мягкое кресло напротив доктора Лектера, брать чашку чая и рассказывать ему о своем печальном детстве.

 

В декабре мы видимся с ним два раза в неделю: пятница и вторник. Четко установленный день, четко установленное время. Он говорит: «Вы можете приходить ко мне когда угодно в течение недели, но в эти два дня я хочу видеть вас перед собой ровно в семь часов. Это необходимо для вашего лечения, вы понимаете?» - и я киваю в ответ, надеясь, что он не догадается о моих приходах на двадцать минут раньше назначенного времени. Он говорит: «Важно иметь понятные ритуалы, традиционные действия, чтобы вы чувствовали: даже при эмоциональной нестабильности есть неизменные вещи, от которых вы можете отталкиваться во время эпизодов» - и я доедаю очередное пирожное, слушая это. Он говорит: «Я помогу вам, Уилл, если вы мне позволите». Я чувствую себя мистером президентом, принимающим решение, от которого зависит судьба нации.

 

Я разрешаю ему помогать мне, и, что очень странно и неожиданно, он действительно это делает. Ведь обычно тебе говорят: «Мэри-Энн, давай я буду любить тебя вечно», а на завтра трахают твоего старшего брата. Обычно ведь говорят: «Мы будем друзьями всегда-всегда», а потом забывают под дождем твое собрание Сэлинджера. В мире очень много мелких обманов, поэтому, когда доктор Лектер ставит все «на черное» и начинает работать со мной, первая идея, которая приходит мне в голову – совсем не целовать его руки и признаваться в преданности до могилы. Моя идея – начать ждать большого обмана, вместо череды мелких. Правда, пара галлонов чая и несколько килограмм печенья делают свою грязную работу, и я забываю о предосторожности. Чертово печенье.

 

Доктор Лектер создает для меня ритуалы: он приносит мне чай, он спрашивает, как прошел мой день. Когда я вхожу в кабинет, он пожимает мне ладонь. По пятницам мы пьем вино. После сеанса он становится за моей спиной и, надавив на плечи, массирует шею. В восемь ноль-ноль он прекращает называть меня «Уилл» и переходит на «мальчик». В половине девятого он наклоняется ко мне и целует под ухо, обхватив ладонью за шею. В восемь сорок пять я надеваю шарф, и он поправляет мою куртку. Отрепетированные движения, которые должны были бы надоесть. Но только я почему-то забываю возненавидеть рутину, и каждый вечер возвращаюсь к переживанию этого тягучего ощущения собственной полезности. Мне больше не нужно бегать по улицам ночью и предотвращать преступления, мне не нужно читать по двадцать книг в месяц, мне не нужно быть первым учеником, потому что, даже если я не буду этого делать, доктор Лектер все равно назовет меня «мальчик». Больше не нужно гнать себя. Можно спокойно спать ночью, можно не терзаться чувством вины, можно почти даже любить себя.

Эти открытия, перевернувшие мой мир, заставляют меня создать ритуал для доктора Лектера.

 

У меня дома не был принято отмечать праздники, хотя бы потому, что это требовало на пару часов притвориться счастливой семьей и сделать вид, что ты рад подаркам, найденных в магазине «Все за доллар». Мой отец считал, что если ты хочешь потратить его деньги, заработанные на десятичасовой смене, во время которой у него шла кровь из носа от напряжения, по крайней мере ты должен это заслужить. Мы с мамой не были подходящими кандидатами для того, чтобы разбазаривать наше огромное наследство Кавендишей, поэтому обычно мы обходились собственными силами. Мама пекла печенья с гвоздикой: просыпаешься утром, за окном – сугробы, а под одеялом тепло-тепло; за дверью пахнет корицей и тестом с медом, и ты лениво выползаешь из кровати, чистишь зубы, спускаешься по скрипучей лестнице (четыре шага, а потом застываешь, глядя на воздух, в котором кружатся пылинки), мама улыбается и дает тебе стакан молока. Дома никогда не было елки, но были еловые лапы, развешанные над дверьми, чтобы в комнатах стоял хвойный запах. Имитация семьи, имитация Рождества, ни одного мало-мальски честного чувства, только двадцать первого декабря я все равно решаю, что мне нужно сделать это для Ганнибала.

Совсем не потому, что я хочу сделать его частью своей семьи, нет, мой случай был не настолько запущен – мне хотелось, чтобы и он вошел в кабинет, как лет в шесть я входил в гостиную, вдохнул терпкий запах и почувствовал… что я благодарен ему. За то, что он делает для меня. Такой вот рождественский подарок с глубоким философским смыслом, спонсором которого выступил мой пустой кошелек.

 

В Балтиморе зимой все вымирает, потому что люди, движимые разумным инстинктом плодиться и размножаться, перебираются ближе к теплому побережью, и в городе остаются исключительно одинокие счастливчики, выбравшие не домик на песчаном берегу, а квартиру, которая сдавалась вместе с бабулей, умирающей от Альцгеймера.

Рынок располагался рядом со зданием мэрии: огороженный сеткой участок двадцать на двадцать с хилыми ветками, просунутыми сквозь прутья. Это Балтимор, девочка, штат Мэриленд: здесь елки – это заключенные, которые, распахивая свои зеленые плащи, предлагают хоть пять минут побыть счастливыми, поэтому с ними обходятся хуже, чем с педофилами в тюрьмах. Их топчут ногами, им обрезают верхушки, их обстругивают, их распиливают, их обдирают и на выходе продают за тридцать долларов, потому что радоваться жизни – это позор. Достойные люди ненавидят себя.

 

Я купил два пакета мишуры, которая приятно шуршала в карманах, и проигрывал сцену, в которой доктор Лектер становится позади меня и помогает мне нацепить на дверной косяк тонкие серебристые полоски. И я вдыхаю запах его парфюма, я оборачиваюсь к Ганнибалу, и он, улыбаясь, целует меня в щеку. Это была идеальная картина гармоничной и спокойной жизни, которая, правда, быстро сошла на нет, потому что в жидком лесу из спиленных деревьев, я увидел его. Его, моего юношу с темными глазами и проблемами в психике. Его. Его. Его. Мужчину, от которого у меня пересыхало во рту, и который заставлял мое сердце биться быстрее.

 

Он стоял рядом, в обтрепанной куртке с вытертыми локтями, он курил какие-то дешевые сигареты, он перекатывал между пальцами монетку – и он был таким… таким обыкновенным. Он поднял голову – капюшон открывает лицо – под мелкие снежинки, и расслабил плечи, а потом обернулся, услышав мои шаги.

- Будете брать? – ладонь указывает на ветки, которые я сжимаю в кулаке. – За все будет десять.

Трудно объяснить, что произошло дальше, и еще труднее объяснить, почему я не предотвратил это, если мог. Если я знал, что сейчас начнется эпизод, почему же я не использовал методику доктора Лектера? Почему не воспользовался ключевыми точками, чтобы не утонуть в переживании момента?

 

Итак, он говорит мне: «За все будет десять», - я лезу в карман за деньгами, одновременно с этим рассматриваю его руки: под корень обрезанные ногти, кожа, покрытая сеткой мелких трещин, мозоли на подушечках пальцев. Это первый раз, когда я вижу его в реальной жизни, а не внутри своего воображаемого мира с птицами додо и говорящими трупами, но воздух между нами кажется насыщенным дружбой и взаимопониманием. Я достаю смятую банкноту, протягиваю ему, и дальше между нами, как говорят в паршивом кино, «проскочила искра», первый признак любови с первого взгляда.

Он дотрагивается до моей руки и задерживает пальцы на долю секунды, чтобы я успел почувствовать идущий от него холод. Короткое прикосновение – и все. Даже в пятнадцатом веке его бы не заставили жениться на мне. Но по непонятной причине, из-за которой Вселенная так несправедлива и так несовершенна, я смотрю на свою ладонь и вижу, что он измазал ее. Он оставил на ней кровь. Бурое пятно, которое расплывается по моей коже. Мне хочется окликнуть его, сказать, что ему нужно вымыться, смыть с себя грязь, только он уже отошел к елке – крепкому деревцу в кадке – чтобы поправить на ней что-то.

 

А я знал, что он любит Рождество, потому что они с семьей всегда уезжали к родителям мамы, в горы, и там было тихо, тихо, очень тихо. Никто не ссорился, никто не орал друг на друга, мама не пряталась на чердаке и не кричала: «Ты больной ублюдок!» - угрожая отцу пистолетом. Домик был маленький, крохотная коробочка, потерянная в узкой расщелине, все рассаживались вокруг стола и ели в гробовой тишине; бабушка стучала ножом о край тарелки и хмурилась, глядя на скелет индейки, оставшийся на середине стола. Они спали с братом в подвале – сыро и холодно – и как-то он проснулся посреди ночи от шороха, думал: крыса. А брат елозил под покрывалом и взвизгивал, как побитый щенок, увидел, что смотрит, зашипел: «Отвернись, гаденыш», - но он все равно продолжал смотреть, и тогда брат стянул одеяло.

Я знал, что он любит Рождество; у брата был маленький кривой член, который он сжимал в кулаке и с силой оттягивал в сторону, быстро поглаживая пальцами головку, а он, мой худой мальчик с узкими плечами, сидел на краю своей кровати и слушал, как его брат, зажевывая угол подушки, стонал: «Подойди сюда». Он подошел, и тот похлопал его по шее: «Молодец, молодец, а теперь – возьми в рот. Все так делают». Во рту склизко и солоно, неприятно и не хватает воздуха, а брат давит на затылок и приговаривает: «Хороший мальчик, хороший мальчик» - а ему было шесть или семь? Шесть или семь?... Брату тринадцать, и у него тяжелая рука; он поднимает бедра и хлопает его по щеке: «Давай, быстрее» - и сперма течет по подбородку.

И так три года, три года, три года; я знал, что он любит Рождество.

 

А потом ему исполнилось семнадцать, и по всей комнате были разложены разноцветные мигающие огоньки, и елка, стоявшая в центре комнаты, была очень тщательно украшена. Брат сидел рядом, прислонившись к стене, и, закрывая ладонью дыру в животе, повторял: «Ты сгоришь в аду, ты сгоришь в аду, ты сгоришь». Брат не знал, что ад давно, давно, давно был здесь.

Ад был внутри него.

 

Она напевал «Сияй, маленькая звездочка» и оборачивал круг за кругом еловые лапки тонкой лентой, которая тянулась из его брата, и ветки проламывались под тяжестью. И это было самое лучшее Рождество, с лучшими подарками, потому что на следующее утро, когда он проснулся и пошел на кухню за куском кекса, он посмотрел на то, что осталось от его семьи.

И впервые почувствовал себя свободным.

 

Возможно, мне стоило более ровно отнестись к этому откровению. Скажем, обсудить его с кем-нибудь в Академии как плохой фильм, который недавно крутили в автокинотеатре. Или сделать заметку на полях тетради: «Никогда больше не сопереживать незнакомцам». Безусловно, я мог найти более адекватное решение, чем дойти до своей квартиры и, прижимая колючие ветки к груди, как котенка, подобранного на улице, закрыться в ванной комнате. Мне не стоило еще раз прокручивать в голове этот момент: шаг – и ощущение неповторимого восторга, детской радости от того, что маме больше не нужно прятаться от отца, отцу больше не нужно напиваться потому, что он ненавидит свою жизнь, брат больше не будет просыпаться в холодном поту, боясь, что родители узнают: он гей, гей, и с этим ничего нельзя сделать. Шаг, один небольшой шаг от стены в гостиную: елка переливается голубыми и красными огоньками, и брат тихо плачет, прижав к лицу ладони.

 

- Теперь никто из вас не будет страдать. Теперь вы можете любить друг друга, - я присаживаюсь рядом с матерью и сжимаю ее чуть теплые пальцы. – Больше не нужно терпеть боль, мама. Больше не нужно.

 

Папа, мама и брат. Они лежали втроем, и он сидел рядом с ними несколько суток, чтобы удостовериться: теперь им не больно.

Теперь все будет в порядке.

 

Если бы я знал раньше, что проведу в ванной столько времени, возможно, я бы установил там полку с книгами, небольшой журнальный столик для игры в бридж и мини-бар под зеркалом. Мой дом не моя крепость, мой дом – мое поле битвы, и только в ванне, укутавшись в махровое полотенце, сидя рядом с колючими еловыми лапами, прижавшись лбом к коленям, я чувствую себя в безопасности. Мой самый гнусный враг – я сам. Я, подтягивающийся к зеркалу и смотрящий на свое оплывшее лицо; я, скребущий до крови щеку и вытирающий сукровицу о джемпер. Я. Только я.

И находиться с таким человеком в закрытом помещении на протяжении семи часов – это не самая разумная идея хотя бы потому, что через сорок минут моего заточения у меня начинает болеть голова. Я по-настоящему дерьмовый собеседник: вместо того, чтобы расслабиться и восстановить дыхание, я думаю исключительно о том, что должен был переживать мой друг с пшеничными волосами, убивая своих родителей, что должен он был чувствовать потом всю оставшуюся жизнь. И не обнаруживаю в своих мыслях на этот счет хоть намек на облегчение. Скорее всего, в его жизни, полной боли, стало еще больше страданий, которые ему пришлось выносить. Так или иначе пришлось бы убить кого-то либо себя, либо окружающих – а у него оставалось недосмотренным шоу, поэтому самоубийство было не выходом.

 

Мои собственные реакции крайне просты: когда я хочу спать – я иду в кровать, когда я хочу есть – я иду на кухню, когда мне плохо – я иду к доктору Лектеру. Однако в тот момент я не нахожу в себе сил подняться и выйти из квартиры. Я остаюсь сидеть там, где сижу, подвывая от боли в висках, и глотаю ком в горле вместо ланча.

Я знаю, что мне нужно позвонить Ганнибалу, я знаю, что мне нужно перейти на кухню и съесть что-нибудь. Принять горячий душ и лечь спать. Я знаю, что мне нужно прекратить ненавидеть себя за вещи, которые я не совершал, но почему-то все эти знания никак не помогают мне подняться с пола. И поэтому с двенадцати утра до шести вечера я предаюсь радостному переживанию сплина и душащего одиночества, лежа на половике в ванной.

Каждый из нас останется один на один с собственной болью, и хорошо, если это происходит в декорациях квартиры, под теплым одеялом и телевизором, бормочущим в соседней комнате. Хорошо, если в момент, когда на тебя обрушится осознание того, насколько невыносима и омерзительна твоя жизнь, ты не будешь стоять на сцене, и директор твоей школы не будет порываться вручить тебе аттестат. Хорошо, если ты сможешь перетерпеть и разрыдаться дома, а не у всех на виду, поджав губы и вцепившись в собственное запястье.

Я не могу справиться со своими переживаниями в одиночестве – эти удивительные эпизоды, когда меня захлестывает паника: кровь на полу, кровь на стенах и песенка «Гори, гори, маленькая звездочка» - никогда не заканчиваются счастливо. Никто не приходит спасти меня, никто не присылает мне срочное письмо с вложением: «Уилл, приходи ко мне на чай». Остаюсь я. Я и моя боль.

К шести вечера эта компания порядком наскучивает.

 

В шесть у меня затекают руки и ноги, поэтому первые две попытки встать оканчиваются жалкой неудачей, после которой я снова опускаюсь на пол и делаю несколько глубоких вдохов. Я не могу справиться даже со своим телом, я не могу справиться со своими чувствами – я не могу ничего, кроме как забиться в угол и жалобно выть, надеясь, что кто-нибудь из соседей подумает, что кто-то мучается животных и вызовет полицию. Я делаю все очень медленно: медленно встаю на колени, медленно делаю первый шаг к двери, чувствуя, как в ноги впиваются еловые лапы, медленно открываю дверь и, оглянувшись по сторонам, точно так же жалко перебираюсь в комнату. Это может казаться нелепым и детским заявлением, но пару минут у меня перед глазами плывут черные круги от усталости, и я с трудом снова начинаю дышать, прежде чем приподнимаюсь с пола.

Внутренняя борьба с собой отнимает слишком много времени и сил; я валюсь на кровать и подтягиваю к себе ноги, стараясь стать как можно меньше и сжать внутри себя ощущение пустоты. Я смотрю в стену, смотрю в потолок, я рассматриваю корешок книги на тумбочке, и только спустя минут двадцать я решаюсь подтянуть к себе телефон.

У меня нет заготовленного текста молитвы, который я бы смог прошептать в трубку, надеясь быть услышанным и понятым. Я не репетировал свою первую реплику, не прогонял в голове этот диалог – я лежу и слушаю долгие гудки, которые эхом отдаются в моей квартире, и мысленно повторяю свое имя, чтобы не забыть представиться.

Он говорит: «Алло?».

 

И я кладу трубку. Потому что единственное, что я могу ответить на это: «Я страдаю. Я невыносимо страдаю. Забери меня отсюда». У доктора Лектера пациенты, у доктора Лектера своя жизнь – доктор Лектер не должен меня спасать. Почему-то совсем не вид разодранных тел, не тотальное одиночество, не ощущение собственной беспомощности доканывает меня, почему-то мысль о том, что доктор Лектер не придет, настолько невыносима, что я начинаю выть.

 

Он прятался под кроватью, а отец заходил в комнату с ремнем наперевес, задирал покрывало и орал, разбрызгивая слюну: «Вылезай, тварь! Вылезай!». Он тащил его за руку: огромная лапища на тонком запястье – волок в зал, где на диване сидела мама, дрожащая от страха и боли (разбитое лицо и широкий синий след на шее). Отец тряс его за плечо и визжал: «Снимай трусы, кусок дерьма! Я сказал – снимай!». И ему приходилось; ему приходилось стаскивать с себя заштопанное дешевое белье, мокрое от ужаса, и, прижав ладони друг к другу, становиться на колени и ждать, пока воздух не рассечет первый удар. Было больно, очень больно; отец упирался ногой в его ягодицы и бил ремнем по бедрам, приговаривая: «Я тебе покажу, как гадить в постель! Я тебе покажу!..»

Мама хрипела: «Отпусти его, пожалуйста!» - но отец подходил и давал ей оплеуху, а потом еще одну, и еще одну, а была ночь, когда он, избив и его, и ее, стал снимать с нее юбку и достал из штанов член: уродливый, багровый член – и начал тыкать им ей в лицо. «Бери, сука… Бери…» - отец держал ее за волосы и быстро двигал бедрами, не обращай внимания на то, что маму тошнило.

И он помнил, помнил, помнил эту ночь, потому что поднял голову и увидел, как мама, рыдая, задыхаясь от рвоты и слез, показала ему рукой на дверь. И это был момент, когда он понял: никто не придет и не спасет его. Боль будет вечной.

Он шел в комнату, где брат, забившись в угол кровати, читал какую-то молитву и, зажмурившись, обкусывая кожу с пальцев. Брат говорил: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста» - и так длилось часами, пока отец не уставал и не стаскивал мать на пол, чтобы, обозвав ее шлюхой и ударив в живот, уйти пить в ближайший паб.

Никто не помог ему. Никто не вытащил его из этого Ада.

 

И меня никто не вытащит. Ад внутри каждого из нас, и с годами он разгорается только ярче.

В тот вечер я впервые понял, насколько правильными и справедливыми были его действия: только смерть может избавить от вечной внутренней пустоты, от одиночества, от страданий, от непонятности. Потому что после смерти ничего нет – и он дарил людям, которых любил, этот подарок. Он освобождал их.

Я лежал на кровати и до крови обдирал кожу около ногтей, пытаясь различить в наступающей темноте хоть один знак того, что сейчас мне станет легче, что я прекращу это чувствовать и прекращу думать об этом. И я не знаю, как вышло так, что я рыдал и параллельно набирал номер доктора Лектера, надеясь застать его в кабинете. Я не знаю, почему я хотел услышать его, почему мне так нужна была помощь.

Но я набрал номер во второй раз. И не смог сказать ни слова.

 

- Уилл?.. – я слышу его ровное дыхание, слышу, как он встает с кресла и обходит стол. Я сглатываю и униженно хриплю что-то похожее на «Простите меня». Он вдыхает. – Хочешь, чтобы я поговорил с тобой, мальчик?

Он понимает. Он понимает, что я не могу остаться один, и поэтому я сдавленно произношу:

- Хочу.

- Что с тобой происходит? – я не знаю, что в это самое время он опирается о стол и сжимает телефонную трубку, стараясь не разозлиться. Я не знаю, что он скалится от моей боли и раздражается из-за того, что я опять не в порядке. Я не знаю ничего этого и никогда не узнаю, но все равно говорю:

- Он мучает меня. Его переживания мучают меня. Я не могу так больше.

- Ты находишься в своей квартире? – треск разматываемого телефонного провода: Ганнибал присаживается на диван и снимает пиджак.

- Да, я лежу в кровати и стараюсь не умереть, - мой дурацкий смешок смешивается со скрежетом его зубов. Ганнибал молчит пару секунд: я слышу, как он стучит пальцами по обивке подлокотника и цокает, как будто не зная, какое решение ему принять.

- Ты бы хотел, чтобы я оказался рядом, Уилл?

- Да, - мне нетрудно ответить правду. Я бы хотел, чтобы он сидел рядом и перебирал мои волосы, я бы хотел, чтобы он мог обнять меня и успокоить.

- Почему?

- Потому что с вами я чувствую себя в безопасности.

- Сомнительно, - хмыкает Ганнибал. – Я бы обязательно воспользовался твоим состоянием, мальчик, раздел бы тебя, заставил лечь на спину и вылизал бы всего, - у меня перехватывает дыхание, потому что у меня нет опыта в подобных разговорах и лучшее, что я нахожу для ответа, - сказать:

- А что было бы потом?

- У тебя ведь такой красивый рот, Уилл. Я бы хотел взять тебя, чтобы увидеть, как ты выгибаешься и стонешь мое имя этим красивым ртом. Я бы хотел укусить тебя за шею, пока ты будешь царапать мою спину и просить двигаться быстрее. Я бы хотел почувствовать, как ты кончаешь подо мной. Но больше всего, мой мальчик, я бы хотел просто снять с тебя твою ужасную одежду и смотреть на тебя, такого красивого и совершенного, открытого только для меня.

 

Любопытно не столько то, что я укладываюсь на подушку после этой реплики, сколько то, что Ганнибал усмехается и говорит:

- Делай это медленно, как будто для меня.

- Я все делаю для вас. Сегодня я решил купить вам подарок, чтобы выразить благодарность, - ладонь приподнимает откос джинсов, и я аккуратно глажу шов белья, чуть прижимая к ноге член. – Я подумал: у вас нет елки – и поэтому купил еловые лапы. Ну… чтобы была видимость праздника, - Ганнибал выпускает воздух через зубы и замолкает.

- Уилл… - я сдавливаю через трусы мошонку и надавливаю запястьем на основание члена, стараясь не выпустить трубку. – Спасибо.

- Не за что.

- Мне бы очень хотелось, чтобы в следующем году ты принес не еловые лапы, а себя. Ты отличный подарок, мальчик.

- Вы будете бережно ко мне относиться? – мы одновременно цокаем.

- Нет. Я буду каждую ночь заниматься с тобой сексом по несколько часов, я буду кусать тебя, я буду ждать того, как ты перейдешь на хрип и начнешь умолять, чтобы я перестал. Я буду раздвигать твои ноги и долго, до тех пор, пока ты не начнешь стонать, буду ласкать тебя пальцами, чтобы ты хотел больше, чтобы ты хотел меня…

 

Может, мне только кажется, что он слушает, как я реагирую на все это, ведь я хнычу и приподнимаюсь на локте, стараясь увеличить давление на член, и быстро двигаю ладонью, надеясь кончить как можно скорее. Потому что у Ганнибала слишком глубокий хриплый голос, потому что я слышу его учащенное дыхание, потому что я представляю его пальцы, входящие в меня, я представляю его надо мной, я представляю, как он говорит: «Хороший мальчик» - и входит в меня. Потому что я не могу терпеть то, что его нет рядом.

 

- Меня не будет до следующей недели, Уилл. Но я хочу, чтобы первым, что я увижу в новом году, был ты. Приходи ко мне, мальчик, - я шумно втягиваю воздух и киваю, рассчитывая, что он увидит. – Я так давно ждал, что ты появишься.

 


Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Апреля 1969 | Июль 1969. | Июль-август 1969 | Сентябрь 1969 | Февраль 1970 |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Октябрь-ноябрь 1969| Январь 1970

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)