Читайте также:
|
|
Однажды, проходя по предместью Пуасонньер, Иреней был поражен красотой девушки, которая быстро шагала, держа под мышкой нотные тетрадки.
По каким-то неуловимым признакам: по решительной походке, по дерзко закинутой голове, а также благодаря своему уже наметанному глазу, господин де Тремеле – а у него были глаза парижанина, как бывают у человека ноги моряка,– сейчас же угадал в девушке ученицу Консерватории по классу пения.
Это был именно тот час, когда эти юные особы выходят из своих классов – кокетливые стайки, из которых набираются будущие гордые певицы, черненькие и белокурые головки, которые впоследствии встанут под люстрами Фениче[13], Ковент-Гарден или Гранд-Опера.
Господин де Тремеле – а в ту пору это был молодой человек, всецело посвятивший себя наслаждениям,– пошел в ногу с девушкой и, недолго думая, подошел к ней так близко, как это позволяли приличия.
Идя за нею, он думал: «Это еще ребенок лет шестнадцати, в тиковых ботинках, в скромном платьице и в шляпке, подкладка и ленты которой менялись столько раз, сколько менялись рукоятка и лезвие кинжала Жано[14]; это никому не известная, бедная девушка… Но, быть может, через несколько лет она поднимется ввысь и пронесется над миром, подобно урагану. Страсти, надежды, разочарования, мужество пробудятся в ней при этом безумном полете, в который пускаются женщины театра посреди восторгов и роскоши. Увидев и услышав их, мужчины перестают пить и есть; одни разорятся и пойдут даже на преступления, другие, напротив, возвысятся, почувствовав себя освященными и прославленными. Ее будут проклинать, ее будут благословлять. И из всех тех, кто идет сегодня рядом с ней, глядя на нее равнодушными глазами, быть может, найдется один, кто годы спустя будет рыдать у ее дверей, умоляя ее принять его состояние, его имя, его жизнь и кто получит горделивый отказ от этой девчушки, изношенные башмачки которой сейчас промокли насквозь».
Размышляя таким образом, Иреней де Тремеле не догадывался, что он составляет свой собственный гороскоп
Он шел за девушкой до улицы Шаброль.
Она вошла в один из тех больших, высоких домов с огромными окнами, с просторными дворами, домов, которые, как известно, строились в течение нескольких лет и которые предназначались специально для художников.
Господин де Тремеле навел справки, и через два дня ему уже было известно все, что он хотел узнать о юной ученице Консерватории.
Ее звали Мари-Анна Рюпер, раннее ее детство было покрыто мраком неизвестности. Она появилась на свет в центре Парижа, в мансарде на улице Фур-Сент-Оноре, из первых лиц, которые она помнила, одно было красным и свирепым – это был ее отец; другим лицом было лицо женщины, которая целые дни перебирала свои тряпки и вырывала перед зеркалом седые волоски,– это была ее мачеха.
Супруги Рюперы держали лавочку, в которой продавались мастика, стекла, кисти, эссенции.
Некоторое время Мари-Анна ходила в школу, она помнила, что, став постарше, она начала выполнять всю домашнюю работу: ее заставили подметать двор, удалять узелки с шерсти для матрацев, чистить подсвечники по субботам. В это же время отец стал обращаться с ней очень жестоко. А кроме того, у супругов Рюперов пошли другие дети.
Накануне того дня, когда Мари-Анна должна была принять первое причастие, отец закатил ей увесистую оплеуху: встал из-за стола в изрядном подпитии. На следующий день она пошла в церковь с синяком под глазом. Мачеха выкроила ей белое платьице из своего старого подвенечного платья; кроме того, она дала ей перкалевые перчатки и пюсовые ботинки. И, однако, малышка, которая была похожа на стриженую собачонку, наивно думала, что она наряднее всех.
В двенадцать лет Мари-Анна уже стирала вовсю; она вставала на рассвете и шла к фонтану полоскать белье. Помогала она и на кухне. Ненависть к ней отца и мачехи возрастала пропорционально услугам, которые она им оказывала. Она дрожала всем телом, заслышав голос отца.
– А ну, поди сюда!– орал он.– Да посмотри-ка сюда! Это, по-твоему, сделано как надо? А здесь вытерто как следует?
Бац! Бац!
Когда она просила есть, мачеха отвечала:
– А может, тебе повесить на шею шестиливровый хлеб? Вот кончишь работу, тогда и поешь!
И часто случалось так, что до самого вечера у нее и крошки не было во рту: мачеха держала всю провизию под ключом. В этих случаях несчастная девочка употребляла такую стратагему: так как поставщики предоставляли ее родителям кредит, она брала у бакалейщика полтора фунта сыру вместо одного, который ей велено было купить, и по дороге украдкой съедала эти лишние полфунта. Частенько питалась она жиром, в котором жарили рыбу. Если под стол падал кусок хлеба, она подбирала его и тщательно прятала в карман, чтобы вечером съесть его на темном чердаке, где она спала.
Она ходила в лохмотьях; у нее было только одно платье и один чепчик, сшитый из трех разных кусков материи. Чулки она носила до тех пор, пока они не сваливались с ног, согласно пословице: «Есть ноги, значит, есть и чулки».
Казалось, что она чужая в своей семье. У простонародья чаще, чем где бы то ни было, случаются такие странные перемены, такие необъяснимые изменения отношений. Первая жестокость, чаще всего непреднамеренная, влечет за собой вторую, уже рассчитанную. Хотя отец должен был бы раскаяться, он, напротив, пытался себя оправдать. Он искал причину своего гнева и нашел ее. С тех пор возник такой обычай: его брови будут хмуриться на ребенка, ибо поведение отца должно быть логичным; с тех пор он будет ловить каждый удобный случай, чтобы излить свой гнев, а подобные случаи так и плыли к нему в руки. Гнев разрастается подобно пьянству; он порождает ненависть, ненависть призывает на помощь жестокость. И вот, желая остаться непогрешимым в первом случае, он ступенька за ступенькой спустится в самый низ по лестнице безумия и бесчеловечности. Упрямая гордость низших сословий приводит к чудовищным результатам.
Чем больше маляр бил свою дочь, тем более ненавистной она ему становилась. Злоба ударяла ему в голову как внезапное головокружение. Он видел в дочери сплошные недостатки, сплошное уродство, сплошное ничтожество; он говорил, что никогда не захочет ее видеть, но, когда он ее не видел, он в бешенстве орал и звал ее. Со временем он стал рассуждать так, что его рассуждения удивили бы и дубину; вот что он говорил себе:
– Если я бью ее так часто и так сильно, значит, это чудовище!
Вследствие этого мы не отыщем в детстве Мари-Анны ничего похожего на удовольствие или хотя бы на отдых.
По воскресеньям, после обеда, ее печальное личико иногда на минуту появлялось в чердачном слуховом окошке; она смотрела на улицу, где играли маленькие девочки. Они прыгали, суетились, играли в «торговку лентами»; чтобы выбрать ту, которая должна была исполнять главную роль в этой игре, они окружали самую большую девочку, которая указывала на каждую из них кончиком пальца, повторяя одну из тех наивных песенок-считалок, которые передаются из поколения в поколение, например:
Золотое яблочко, краше нет тебя!
Никого нет в мире нарядней короля!
Приходи ко мне поскорей, подруга!
Золотое яблочко, выходи из круга!
Или:
Сидит цыпленок на заборе и т. д.
Были и другие, менее известные считалки; например, вот эта:
Одно «и», одно «эль».
Моя тетушка Мишель.
На зеленых ветках
Яблочки висят
В огороде репка.
Рядом виноград.
Не резвитесь, детки,
Вы в моем садочке.
Вы не рвите, детки,
В садике цветочки –
Ни жасмин.
Ни розмарин!
Над жасмином вьются пчелки,
А у елочки иголки!
Золотой помпончик
У моей подруги,
Самая красивая,
Выходи из круга!
И, как птичка, щебетала та, на которой останавливался палец! А какой чудесный хоровод водили девочки, когда кончалась игра! Они пели по порядку все хороводные песни, начиная с «Товарищей из Маржолена» и кончая песней «Вернулись с войны три солдата», и их чистые голоса раздавались в летних сумерках, их кудряшки подпрыгивали, и они– начинали снова и снова:
Фиалочка цветет
И снова расцветет…
А Мари-Анна смотрела на них своими огромными глазами.
На беду случалось и так, что отец и мачеха, возвращаясь с прогулки вместе с другими детьми, заставали Мари-Анну спящей. Тогда отец лупил ее прутьями, которые он собрал на островах, или изо всех сил хлестал ее веревкой. Весь квартал знал о жестоком обращении с девочкой, и весь квартал возмущался этим, но не нашлось человека, который за нее заступился бы,– ни булочник, живший в доме напротив, ни мясник, ни парикмахер, ни колбасник: у всех этих людей были дела с маляром, и никто не хотел портить с ним отношения своим заступничеством.
Подобное воспитание пагубно влияет на человеческую натуру; у человека остаются самые примитивные чувства да механическая, печальная привычка. Мари-Анна смутно понимала, что она является чем-то вроде вьючного животного, но мысль об освобождении от ярма не приходила ей в голову. Глубокая ночь царила и в ее разуме, и в ее душе, она ни о чем не задумывалась – у нее не было времени для размышлений,– она никого не любила и никого не ненавидела, даже отца; она только боялась его. Однако мы не можем обойти молчанием одну характерную ее черту, результат постоянных мучений, которым она подвергалась.
В доме, где жил маляр, в конце общего коридора, находилась квартира, где жило одно бедное семейство: муж, жена и маленькая девочка лет шести. Муж работал в порту Берси, жена была приходящей прислугой; оба они уходили утром, а возвращались вечером; малышку они оставляли одну и давали ей одно су на пропитание. Когда наступал вечер, девочка, боявшаяся темноты, всякий раз робко садилась у порога входной двери, поджидая родителей. Она была некрасива, и все ее существо излучало страдание. Одетая зимой в лохмотья из ситца, она совала руки под мышки, чтобы согреть их. Покорную скорбь этой позы нетрудно было разглядеть. Так вот: Мари-Анна, проходя по коридору, никогда не упускала случая дать ей затрещину или ударить кулаком. Девочка с криком убегала; Мари -Анны она боялась как чумы.
Какое тайное удовлетворение получала Мари-Анна, обращаясь с девочкой так же варварски, как с ней обращался ее отец? Существуют вопросы о том, как доходит человек до скотского состояния, которое повергает в трепет. Чудовищные радости людей, состоящие в том, чтобы мстить не виновным, а невинным! Некрасивое личико этой бедняжки, его грустное выражение – ничто не могло смягчить Мари-Анну, которая, причиняя боль девочке, казалось, говорила: «Я тоже заставляю кого-то страдать!»
Мари-Анне исполнилось двенадцать лет.
Она любила петь. Она с поразительной быстротой запоминала мотивы, которыми терзали уши шарманщики.
Эта рано обнаружившаяся способность поразила учителя музыки, проживавшего на четвертом этаже. Он предложил родителям развить способность Мари-Анны и, так как он предлагал свои услуги бесплатно, то легко получил их согласие. Каждый день, закончив свою тяжелую домашнюю работу, девочка садилась за фортепьяно учителя. Счастливая, очарованная, она, широко раскрыв глаза и затаив дыхание, ловила каждое его слово с такой жадностью, с таким трепетом, с таким благоговением, с таким вниманием, которые свидетельствуют об истинном призвании.
Успехи Мари-Анны были столь велики, что учитель отправился к некоему музыкальному издателю, известному своими «идеями», и попросил прийти послушать его ученицу. Мари-Анна пела в присутствии этих двух мужчин, которые, будучи в глубине души очень ею довольны, воздерживались от похвал. Издатель сидел с каменным лицом, положив руки на набалдашник своей палки, и так внимательно смотрел на девочку, что она смутилась; лишь время от времени он отбивал такт ногой. Она пела им около часу, после чего, нимало не обласкав Мари-Анну, они попросили ее уйти.
Мари-Анна плакала, вообразив, что у нее нет таланта.
У издателя «с идеями» и учителя состоялся весьма продолжительный разговор, после чего оба явились к отцу и мачехе Мари-Анны.
Эти четыре особы заключили весьма оригинальный договор; впрочем, подобные договоры отнюдь не являются редкостью в наше время.
Супруги Рюперы продали Мари-Анну.
Они продали ее за определенную сумму и на определенное время, другими словами, до ее совершеннолетия.
До своего совершеннолетия Мари-Анна становилась собственностью музыкального издателя, который взял на себя обязательство обучить ее, отдать в Консерваторию, получать для нее ангажементы, словом, продвигать ее на свой страх и риск.
Но вся прибыль, которую мог принести талант Мари-Анны, вплоть до истечения срока договора, поступала музыкальному издателю.
Это было нечто вроде аренды на определенное время какого-нибудь земельного участка.
«Идея» могла оказаться пагубной – она оказалась блестящей благодаря сильной и чистой артистической натуре Мари-Анны.
Сделка могла оказаться плачевной – она оказалась восхитительной! Можно было опасаться болезней роста, но все было превосходно: ученица росла вполне здоровой, и за те годы, что отделяют детство от юности, голос ее нимало не ухудшился.
Было и еще одно обстоятельство, на которое никто не рассчитывал и которое приятно удивило издателя: быстро расцветавшая красота Мари-Анны. Вдали от отцовской мансарды, на воздухе, при соблюдении режима, необходимого для певицы, она совершенно изменилась; исчезла печать страдания и страха, роковым образом отличающая дочерей народа, эти цветы парижских миазмов, эти испорченные плоды нездорового веселья черных домов. Ее головка, всегда опущенная в силу привычки к выговорам, поднялась, повинуясь таинственным и громким призывам будущего. Волосы у нее от постоянного недоедания были редкими и короткими; они выпадали, когда она их расчесывала, или ломались у нее в руках; меньше чем через год они стали блестящими и густыми. Руки, потрескавшиеся от холодной воды, стали гладкими и белыми. В глазах появилась мысль, на губах – улыбка. Она выросла; тело се, словно под резцом незримого скульптора, стало изящным и крепким.
На первых порах она еще не знала, что она красива. Артистическое воспитание, которое она получила, оказалось для нее благотворным.
К этому надо прибавить, что издатель сторожил Мари-Анну, как дуэнья, а это отнюдь не трудно понять. Он поручил следить за ней одной своей родственнице, женщине, не имеющей почти никаких средств и, следовательно, весьма заинтересованной в том, чтобы он остался ею доволен. Эта дама сопровождала Мари-Анну в Консерваторию и неукоснительно отводила ее прямо домой; оставшуюся часть дня, когда Мари-Анна занималась, она сидела и шила рядом с фортепьяно.
Но в первый же день, когда эту особу удержал дома жестокий приступ ревматизма, Мари-Анна встретилась с Иренеем де Тремеле.
Иреней, как мы уже сказали, был молод и богат; он решительно ничего не делал. Он вознамерился пробудить сердце Мари-Анны, и намерение его увенчалось успехом. Он применил способы, старые как мир: он писал, он говорил.
А между тем ревматизм упомянутой особы усилился.
Сперва Иреней подумывал всего-навсего об интрижке, но мало-помалу душевная чистота Мари-Анны, ее расцветающий ум, ее исключительная одаренность так подействовали на его воображение, что его прихоть вскоре превратилась в настоящую страсть.
Мари-Анна же любила Иренея так, как любят в первый раз в жизни,– она любила робко и проявляла больше интереса, нежели пылкости.
Их отношения были чистыми.
В семнадцать лет Мари-Анна, доселе выступавшая только на концертах, где имела значительный успех, впервые надела туалет примадонны и появилась в Итальянской опере. Как выразился один газетчик, «там был весь Париж», и одному Богу известно, сколь много сделал «весь Париж», чтобы голова ее закружилась! При виде черных фраков и белоснежных платьев, обнаженных плеч, сверкавших бриллиантами, волос, усеянных блестками, голых рук, лежавших на бархате лож, в этой тишине и в этом сиянии, под магией лорнетов, толстые стекла которых походили на жерла пушек, девочка с улицы Фур-Сент-Оноре внезапно почувствовала, как отчаянно забилось у нее сердце; кровь прихлынула к нарумяненным щекам, а глаза на несколько секунд закрылись. Но страшное усилие воли победило. Проклиная самое себя, Мари-Анна походкой статуи шагнула к рампе и, сделав глазами знак дирижеру, чья палочка пребывала в бездействии, начала свою первую арию с таким воодушевлением, что самые пресыщенные из завсегдатаев оперы не усидели в своих креслах.
Гром аплодисментов обрушился на нее, когда она еще не взяла последнюю ноту.
Были цветы, брошенные к ее ногам, были крики восторга, были разговоры в фойе – словом, налицо был весь ассортимент, без которого в Париже не обходился ни один триумф.
Войдя после первого акта в свою уборную, Мари-Анна упала в кресло и прошептала:
– Я еще не умерла?
Она сидела так, безмолвная, недвижимая, окутанная облаком зарождающейся славы, как вдруг чей-то вздох вывел ее из экстаза.
Это был Иреней де Тремеле.
Она забыла о нем.
На афишах Мари-Анна превратилась в Марианну: это также была одна из «идей» издателя. Она не возражала: он был в своем праве. Не возражала она и против заключения контракта с Лондонской оперой; с точки зрения издателя, для нее было вполне достаточно того, что она получила признание публики, самой взыскательной во всей Европе. А кроме того, он хотел уберечь ее от всякого рода опьянений, которые неизбежно следуют за успехом на сцене.
Но, каким бы энергичным и каким бы внимательным он ни казался, он все-таки не мог помешать, чтобы перед отъездом Мари-Анны в Лондон ее глаз и слуха достигли восторженные отзывы о ней. Финансисты, эти извечные искусители, журналисты и знатные вельможи всех национальностей проникали за кулисы и толпились под лампами, воскуряя фимиам новоявленному кумиру. Ее уборная каждый раз была заставлена великолепными букетами цветов, какие только можно было найти в оранжереях; каждый вечер, невзирая на многократно повторяемые возражения, костюмерша клала на туалетный столик подарки в духе «Тюркаре»[15]и любовные записки в духе романов мадемуазель де Скюдери.
Мари-Анна не рассталась со своим жилищем на улице Шаброль, но даму, страдающую ревматизмом, заменила другая дама.
Любопытство настигало марианну и здесь; театральный служащий, которому поручили приносить ей расписание репетиций, отныне каждое утро приносил ей кучу писем и визитных карточек.
Среди карточек, которые чаще всех появлялись в ее уборной в Итальянской опере и у нее на квартире, была карточка молодого человека по имени Филипп Бейль. В конце концов Марианна заметила это.
Заметил это и Иреней де Тремеле.
Начертаем здесь огненными буквами: среди всех мучений в кругах ада, которые описал флорентийский поэт, нет равных тем мукам, которые испытывает человек, имеющий несчастье полюбить артистку. Всю Европу могло бы залить море слез и крови, пролитых из-за этих женщин с тех пор, как возник театр. С той минуты, как над предметом обожания Иренея загорелась люстра, он почувствовал, какие страдания его ожидают. В тот вечер он окинул зрительный зал взглядом, исполненным ненависти, и понял, что между ним и публикой начинается война не на жизнь, а на смерть.
Будучи совершенно согласен с музыкальным издателем, он торопил отъезд Марианны в Англию.
Марианна рассталась с Парижем не без некоторого сожаления: ей было грустно покинуть «свою публику», и, несмотря на все доводы, которые любовь внушила Иренею, она немного сердилась на него, считая, что это эгоизм.
Признаем также, что, не считая таланта и красоты, Марианна ничем не выделялась среди других женщин. Ее ум нужно было развивать, ее сердце – пробудить.
Впрочем, чего ради стала бы она разделять опасения Иренея, коль скоро искусство, распахнув перед ней свои самые заманчивые двери, обещало ей одни только радости?
Кое-какие дела не позволяли господину де Тремеле уехать одновременно с Марианной. Он остался в Париже на месяц.
Первым письмом, которое получила Марианна через два дня по приезде в Лондон, было письмо от господина Филиппа Бейля.
В отличие от Иренея господин Филипп Бейль не был человеком сдержанным и степенным. Его на редкость привлекательная наружность говорила о веселом нраве и смелости. Он был высокого роста, громко разговаривал и быстро действовал. В нем чувствовалось нечто от природы придворных офицеров эпохи Людовика XIII.
Он мгновенно и шумно заявил Марианне о своих притязаниях. Это был превосходный способ для того, чтобы если не устранить соперников, то, по меньшей мере, напугать их: ведь что бы ни говорили деликатные натуры, в любви, как и в литературе, преуспевают хитрецы.
Всем тонким чувствам большинство женщин всегда предпочитает красивые речи и отвагу.
А к этому большинству мы причисляем и Марианну.
И в конце концов, другими словами – через несколько дней, она уже не могла не обращать внимания на этого особенного молодого человека, который посылал ей цветы утром и вечером, который посылал ей письма утром и вечером, который не спускал с нее лорнета в театре и которого – она уже не сомневалась в этом – она встречала на своем пути всякий раз, как только осмеливалась выйти на улицу.
Это преследование, которое на первых порах она с полным основанием считала довольно наглым, сначала сердило ее, потом стало ее смешить и в конце концов растрогало ее.
Она сравнила веселое и смелое лицо Филиппа Бейля с печальным лицом Иренея. Его образ действий, немного вульгарный, разумеется, но обаятельный, не позволял ей задумываться и одурманивал ее, подобно слишком крепкому вину. Она хотела, чтобы ее любили радостно: ведь до сих пор ее любили с грустью. Не раздумывая о тонкостях, она полагала, что лучший из этих двух мужчин тот, кто деспотически требует любви вместо того, чтобы смиренно ждать ее. И наконец, Марианна слишком глубоко уважала Иренея, чтобы пылко любить его; нам известно, что подобное чувство нелегко изобразить пером.
Короче говоря, Марианна, которая не сдалась Иренею де Тремеле, уступила Филиппу Бейлю.
Ей было восемнадцать лет.
Филиппу было лет двадцать восемь; он был умен и отдавал себе отчет в своих безумствах. Несколько раз ему случалось разбогатеть, но всякий раз он швырял свое богатство на ветер, как если бы это была горсточка камешков. Он не понимал, как это можно роскошно жить и в то же время экономить; экономить он не желал и шел навстречу своему будущему с такой уверенностью, словно у его родителей был неограниченный кредит в некоем банке.
Родители его были крупными нормандскими коммерсантами, которые для начала ввели его в Государственный совет, что позволило ему проникнуть в салоны финансовой верхушки и быть принятым при дворе Луи-Филиппа. Он попросил у них большего. Не столько вкус, сколько инстинкт заставлял его держаться подальше от аристократии, роль которой представлялась ему уже почти сыгранной. Оставаясь в свете ровно столько времени, сколько нужно было для того, чтобы научиться хорошим манерам, он облетел всю Европу и обежал все посольства. Благодаря высокой протекции он получил от правительства несколько небольших миссий, которые приоткрыли ему двери в дипломатические кабинеты.
В эти времена мнение света о Филиппе Бейле можно было кратко сформулировать так:
– О, этот малый не пропадет!
Так говорили о нем и подмигивали друг другу.
И в самом деле: за время своих путешествий он получил грубое, но вполне реальное представление о людях и о делах.
Что же касается женщин, то у него был дар сперва очаровывать их, а затем – порабощать.
Разумеется, Филипп Бейль, как и все на свете, любил, страдал и проклинал: он был слишком умен, чтобы не стать жертвой, прежде чем превратиться в палача; но он обыкновенно говаривал, что с ученичеством он покончил.
Кроме того, он приближался к тому возрасту, когда, согласно философии XVIII века, который из самой упоительной жизни извлек самые горькие уроки, сердце либо разбивается, либо становится железным.
Филипп Бейль ежедневно чувствовал, что сердце его становится железным.
Таков был человек, с которым Иреней постоянно встречался с тех пор, как приехал в Лондон.
Он хотел было немедленно возвратиться в Париж, но на это у него не хватило душевных сил. За месяц разлуки любовь его усилилась; в течение этого месяца он вынашивал разные проекты и строил планы на будущее, полное поэзии и покоя. Он не хотел мгновенно отказаться от своих мечтаний, столь долго и столь сладко лелеемых, от мечтаний, если можно так выразиться, замешанных на его крови и позолоченных всеми лучами его воображения. Он призвал на помощь самые странные рассуждения, он воскресил в душе самые несбыточные надежды. Тщетно достоинство протягивало ему свою прекрасную мраморную руку, чтобы напомнить ему о себе в последний раз; он резко оттолкнул достоинство и всецело погрузился в столь дорогое его сердцу и столь горестное заблуждение.
Итак, Иреней остался в Лондоне. Этого постоянного посетителя Оперы в течение двух месяцев можно было видеть на одном и том же месте; взгляд его не отрывался от сцены, когда появлялась Марианна, голова его печально клонилась долу, когда она исчезала.
Страдай, молодой человек! Опусти глаза, чтобы никто не видел, как дрожат на твоих ресницах сверкающие слезы! Сожми пальцами горло, чтобы остановить рвущиеся из груди рыдания! Пусть душа твоя изливается и очищается в скорбных звуках музыки великих маэстро! Страдай! Твой возраст – возраст страданий. В твоем сердце довольно крови для любых мечей; смело иди им навстречу!
Быть может, читателя удивит картина, которую мы сейчас попытались написать, но мы свидетельствуем, что она верно изображает страстное чувство.
Иреней явился к Филиппу Бейлю, с которым доселе встречался только в театральном фойе, где взгляды их были точь-в-точь такими же, как взгляды всех людей на свете, другими словами, холодными и с виду равнодушными.
– Сударь,– заговорил Иреней,– возможно, вы ожидали, что рано или поздно я нанесу вам визит: вы не можете не знать о природе и силе чувства, привязывающего меня к Марианне. У вас есть передо мной преимущество, и, понимая это, любой здравомыслящий человек должен был бы отказаться от своих домогательств, но я не принадлежу к числу людей здравомыслящих – я принадлежу к числу людей любящих. Казалось бы, что когда вопрос поставлен таким образом, существует только один способ решить его; однако к этому способу я не прибегну Нет, нет, я не так глуп и не так неделикатен, чтобы добиваться преимущества с помощью вызова на дуэль. И не имеет смысла оправдываться в ваших глазах: несколько серьезных поединков охраняют мою честь и мое доброе имя.
Удивленный Филипп Бейль поклонился.
– Цель моего визита,– продолжал Иреней,– гораздо проще, а кроме того, она куда лучше согласуется с истинными законами чести. Цель эта заключается в следующем: я хочу спросить вас, думаете ли вы, что любите Марианну так же, как я люблю ее, и намереваетесь ли сделать для ее будущего и для ее счастья то, что намерен сделать я. Я понимаю, что вызываю у вас беспредельное изумление, но я понимаю также и то, что самые странные поступки избегают насмешек, коль скоро они совершаются с благими намерениями и с полным чистосердечием.
Итак, вот что я сделал бы для Марианны, если бы Марианна дала на это свое согласие: я немедленно расторг бы контракт, который связывает ее с этим эксплуататором, какой бы непомерной ни была неустойка; я оторвал бы ее от этой профессии, которая оскорбляет целомудрие, равно как и притупляет и извращает сокровенные чувства; наконец, хотя в настоящее время мне не разрешено осуществить мечту о браке, которую я лелеял целых три месяца, всю мою жизнь я всецело посвятил бы ей; я отправился бы вместе с ней за границу, я окружил бы ее роскошью – а сделать это для меня не составляет ни малейшего труда – и помог бы ей забыть прошлое: небеса, не столь непреклонные, сколь свет, сохранили сокровище, заключающееся в отпущении грехов. Я сделал бы это, сударь, и при этом я считал бы, что сделал не так уж много, ибо Марианна дорога мне почти так же, как моя честь.
А теперь, полагая, что моя речь была лишена всякой напыщенности, я надеюсь – признаюсь вам в этом,– что вы взвесите на весах вашей совести вашу любовь и мою. Мы с вами – люди одного поколения, одного круга, и у нас не может быть никаких причин ненавидеть друг друга. Хладнокровно обдумайте мою просьбу и ответьте мне честно; подумайте, способны ли вы на все те жертвы, которые я готов принести Марианне, а главное, примите в соображение, что если вы не можете сделать для нее то, что хочу сделать я, вы тем самым признаете, что ваша любовь не выдерживает сравнения с моей.
Окончив свою речь, Иреней умолк.
Филипп Бейль несколько минут оставался в затруднительном положении. Эта речь растрогала его, и первым его желанием было желание от всего сердца протянуть Иренею руку. И это было бы превосходно и достойно. Но, будучи дипломатом, Филипп Бейль никогда не следовал первому движению души[16].
К тому же несколько неудачно выбранных слов, чего Иреней, к счастью, не заметил,– слов о его богатстве и о роскоши, которой ему легко было бы окружить Марианну,– обидели Филиппа. Он почувствовал себя уязвленным еще и тем, как осторожно Иреней пытался сравнять неравенство их происхождения. Обида взяла верх, и благое решение мгновенно улетучилось.
Он поискал и нашел один из тех ответов, которые вызывают более сильную краску на лице, нежели пощечина.
– Сударь,– заговорил он,– я ценю ваш поступок, коим вы оказали мне честь, но вы извините меня, если я не последую за вами в ту область, куда вы меня приглашаете. Я не знаток в чувствах, однако мне представляется, что счастье женщины – в руках того, кого она любит, а не того, кто любит ее. Рассуждать иначе – это, пожалуй, значит стать на эгоистическую позицию. Не тревожьтесь о будущем мадемуазель Марианны: в моих руках оно не менее надежно, чем в ваших.
Иреней не ответил; он молча поклонился и вышел из комнаты.
О нем ничего не было слышно в течение целого года.
За этот год укрепилась любовь Филиппа Бейля к Марианне и неизмеримо возросла любовь Марианны к Филиппу Бейлю.
Филипп Бейль рассчитывал на блестящую, всем известную связь; он обещал себе, что станет знаменитостью, обзаведясь этой новой любовницей, как становятся знаменитостями люди благодаря покупке какого-нибудь бесценного бриллианта или породистого скакуна. Но Марианна обманула его ожидания. Вместо живого, яркого, необыкновенного существа – а именно такое существо он льстил себя надеждой обнаружить или развить в Марианне – он обнаружил женщину любящую и скромную. С превеликим трудом уговорил он ее два или три раза поужинать в обществе некоторых его друзей.
«Уж лучше бы я в нее не влюблялся!» – размышлял он, глядя на Марианну, сидевшую за фортепьяно, от которого ее невозможно было оторвать в течение многих часов.
А Марианна была безмятежна и бесконечно доверчива. Мысль об измене представлялась ей невозможной, ибо о сердце Филиппа она судила по своему собственному сердцу: такова страшная ловушка, в которую попадает большинство женщин. Разве не пожертвовала она для него всем? Разве не ему отдала она свое первое и самое нежное чувство? И мог ли он хоть ненадолго забыть об этой великой жертве?
Этих размышлений – а предалась она им всего один раз – было вполне достаточно, чтобы она совершенно успокоилась.
Она, конечно, должна была бы заметить и разочарование Филиппа Бейля, и его охлаждение, которое было следствием этого разочарования. Но этот беспощадный свет загорелся далеко не сразу; лучи его, если можно так выразиться, вспыхивали постепенно, один за другим.
И с тех пор ей пришлось, в свою очередь, выстрадать псе то, что выстрадал Иреней.
Таланту Марианны не прошло даром это испытание: голос ее изменился к худшему, игра утратила верность; артистка утратила власть над публикой.
Встревоженный музыкальный издатель прибежал к ней и стал изводить ее сетованиями и упреками, обвинял ее в неблагодарности; он зашел еще дальше, желая найти в ее личной жизни причины этого упадка. С краской в лице Марианна обернулась к Филиппу Бейлю, как бы прося у него защиты от оскорблений. Но Филипп Бейль был не так богат, чтобы уплатить неустойку и покончить таким образом с этой циничной опекой. Он воспользовался единственным средством, которое было в его распоряжении, а средство это заключалось в том, что он схватил издателя-работорговца за плечи, с силой толкнул его к дверям и заставил его пересчитать ягодицами все ступеньки лестницы.
Нужно сказать, что это был не лучший способ получить удовлетворение за обиду.
В этих новых обстоятельствах у Филиппа и Марианны осталось слишком мало места для счастья.
Единственной причиной, не позволявшей Филиппу открыто порвать с Марианной, было воспоминание о разговоре с Иренеем де Тремеле: при этом воспоминании голос самолюбия нашептывал Филиппу, что он несет ответственность за судьбу Марианны. Человек тщеславный, он чувствовал себя связанным этим обязательством, которое он проклинал по нескольку раз в день. Он решил не покидать эту женщину, но сделать все от себя зависящее, чтобы эта женщина покинула его.
Увы! Его равнодушие, его отвращение и даже его жестокость привели к неожиданным последствиям. Раньше Марианна была только влюблена в Филиппа; теперь она сходила по нему с ума.
Из любовницы она превратилась в рабыню.
Он был побежден и покорился судьбе, возлагая только на случай надежды на свое освобождение.
Когда кончился ангажемент с Ковент-Гарден, воля музыкального издателя повлекла Марианну в Брюссель: там она должна была участвовать в нескольких спектаклях. Она страшно устала. Филипп Бейль сопровождал ее с той привычной меланхолией, с какой сопровождают своих жен мужья. В Брюсселе он вел такой же образ жизни, какой вел и в Лондоне: проходило три, четыре дня, а он все не появлялся у Марианны. Стало известно, что у него появились какие-то новые связи, и его бесстыдство простиралось до того, что он появлялся в театральной ложе, выставляя напоказ свои новые победы.
«Победы»! Для того и существует французская риторика, чтобы создавать подобные красивые слова!
А между тем слезы и бессонные ночи, которые Марианна проводила в ожидании Филиппа, окончательно подорвали ее силы.
Однажды вечером ее освистали. Филипп, который присутствовал на спектакле в галантном и веселом обществе, не мог избежать какого-то тягостного волнения; он подыскал какой-то благовидный предлог и вышел из ложи.
Первым человеком, с которым он столкнулся в коридоре лицом к лицу, был Иреней де Тремеле.
Мертвенно-бледный, но бесстрастный, он посмотрел в глаза Филиппа и, не поздоровавшись, прошел мимо.
Филипп скомкал свои перчатки и вышел на улицу подышать свежим воздухом…
В тот же вечер, после спектакля, Марианна, видя, что он сидит на канапе молчаливый и мрачный, сказала ему, расчесывая волосы:
– Вы печальны, Филипп, потому что сегодня зрители потешались надо мной. Ну, а я не обратила на это серьезного внимания. Разве вы не знаете, что такое капризы публики? И к тому же я не уверена, что свистели в зрительном зале: машинист сцены, превосходнейший человек, пытался уверить меня, что это он сам нечаянно свистнул громче, чем нужно,– так обычно подают знак к перемене декораций. Вы не находите, Филипп, что это объяснение и очень деликатно, и очень трогательно?
С этими словами она повернулась к нему лицом; губы ее улыбались, а глаза были полны слез, которые она изо всех сил старалась сдержать.
Но он не видел этого лица. Он не видел ничего. Не отрывая глаз от ковра, он думал только о неожиданной встрече с Иренеем. Он раздумывал о том, что бы могло означать его появление в Брюсселе. Объяснение не заставило себя ждать: на следующее утро два господина явились к нему с письмом от господина де Тремеле.
Вот что писал Филиппу Иреней:
«Милостивый государь!
Сейчас Вы уже можете не сомневаться в том, что я обеспечил бы благополучие мадемуазель Марианны Рюпер не так, как это сделали Вы.
Погубив любовь женщины, Вы вот-вот погубите карьеру артистки.
В глубине Вашей совести Вы найдете подходящее слово, чтобы назвать Ваш образ действий; когда же Вы подберете это слово, Вы поймете, какого рода удовлетворение я от Вас ожидаю.
Де Тремеле».
Прочитав это письмо, Филипп Бейль обсудил с секундантами условия поединка; назначено было и время встречи. Дуэль? Что ж, пусть так! Филипп, по крайней мере, перевел дух. Он вовсе не хотел краснеть в присутствии мужчины.
Исполненный нетерпения, он в назначенный час первым явился на место поединка. Каково же было его изумление, когда он увидел только секундантов господина де Тремеле! Час тому назад Иреней получил из Парижа письмо, в котором сообщалось, что его отец тяжело болен и что жизнь его в опасности. Нельзя было терять ни минуты, невозможны были и колебания. Иреней едва успел вскочить в вагон, предварительно набросав несколько строк своим секундантам, в которых он сообщал им об этих исключительных обстоятельствах.
Филиппу Бейлю были достаточно хорошо знакомы законы истинной чести, чтобы склониться перед благородством этой натуры и чтобы его нетерпение отступило перед святостью такой причины. Дуэль между этими двумя людьми волею обстоятельств была отсрочена.
V
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ОТВАЖНЫЕ ПОСТУПКИ ЗАСТЕНЧИВОГО ЧЕЛОВЕКА | | | МЫСЛИ МАРИАННЫ |