|
Огюст твердил себе, что поступил в отношении Камиллы так, как поступил бы на его месте любой здравомыслящий, разумный мужчина. Он пытался забыться в работе, но теперь это было ему не по силам. Самообман не подействовал, весть об ухудшении состояния Камиллы не прошла даром. Частые приступы тошноты и головокружения не оставляли его. Он научился не обращать внимания на боль в суставах и онемение, хотя работать приходилось все труднее. Но не мог относиться философски терпеливо к острым головным болям, они мучили его слишком часто, и после таких приступов он чувствовал себя совсем немощным. Болезни застали Огюста врасплох, прежде он никогда не жаловался на здоровье. Угрызения совести и тоска, одолевавшие его, усугублялись физическим недомоганием. Может быть, думал он, ему, как Камилле, грозит нервное расстройство. О своих недугах он не говорил никому, даже Розе, и старался держать себя в руках.
Он продолжал ждать решения судьбы отеля Вирой и музея; душа его жаждала покоя, но покоя не было. Летом 1914 года разразилась война. Через несколько недель немцы достигли Марны, подошли к Медону. Правительство приказало Родену покинуть Медон, чтобы не оказаться пленником. Этого нельзя допустить, поскольку он представляет собой национальную ценность. Он стал собственностью Франции – эта мысль забавляла Огюста.
Сознание своей нужности людям поддерживало его силы. Но хотя он страстно любил Францию и с возрастом это чувство все росло, он не считал, что война с Германией прибавляет ей славы. Большинство людей, в том числе и его друзья, восхваляли храбрость пуалю[142]и кричали о «боевой славе» французов, словно вернулись времена Наполеона, а он мрачно думал о том, скольких жертв будет стоить эта война. Но когда он слышал, как дети распевают «Марсельезу», его наполняла гордость за свою страну, героически сопротивлявшуюся немецкому вторжению.
Готовясь покинуть с Розой Медон, он в последний раз навестил «Бальзака»; статуя была слишком велика, чтобы перевозить ее в такой спешке, он надеялся, что не все немцы окажутся варварами и памятник уцелеет. Единственным спасением было бы повесить на доме красный крест, чтобы спасти скульптуры, но говорили, что и это не поможет.
Роза звала:
– Скорей, скорей, Огюст. Слышишь, уже стреляют пушки. Говорят, немцы вот-вот будут здесь.
Но он не мог двинуться с места. Как можно покинуть то, чему отдана вся жизнь. Роза схватила его за руку.
– Немцы очень сердиты на тебя. В прошлом году ты отказался делать бюст их кайзера.
– У меня были веские оправдания. Я сказал, что нездоров.
– Они поняли, что это только отговорка. Сам кайзер просил тебя, немцы восприняли это как национальное оскорбление.
Огюст пожал плечами. Недовольство кайзера его мало трогало, а вот когда Рильке обиделся на него за отказ позировать его жене Кларе – это Огюста огорчило. В свое оправдание он привел те же доводы– он нездоров. Рильке в течение многих лет жил раздельно с женой: поэт не признавал помех в своей работе. Но недавно он вернулся в Берлин, стал заядлым патриотом и, не прощая больше обид, кончил переписку с Роденом.
– Тебе хватит наличных денег? – спросила Роза и вручила ему тяжелый мешок, полный десятифранковых монет.
– Нет-нет, это не то, – сказал он, возвращаясь к действительности. Неужели они оставят немцам все накопленные деньги? – Нам нужны только банкноты, – сказал он, – Принеси все, что ты скопила, Роза. Все!
Роза принесла большой пакет банкнот – грязных, затрепанных. Огюст, не торопясь, пересчитал, что ей удалось скопить. Сумма превысила десять тысяч франков. Огюст вытащил деньги, которые сам сберег, – тоже больше десяти тысяч – и с усмешкой сказал:
– Как видно, мы с тобой оба не доверяем банкам?
– У меня есть немного и в банке, – сказала она. – Тебя так подолгу не бывало.
– От крестьянской закваски так просто не избавишься, – сказал он. – Банки. – Он засмеялся. – Я знаю, что это такое, деньги всегда лучше иметь под рукой. – Он сгреб банкноты и засунул их во внутренний карман пальто.
Париж тоже не был спасением. Ходили слухи, что немцы прорвали фронт у Марны и скоро захватят город. Огюст не мог допустить такой мысли, он не хотел покидать Париж, но правительство ради его безопасности советовало уехать в Англию. Опасаясь, что это может подействовать на решение вопроса о музее, он не стал возражать. Но выяснить, как обстоят дела с отелем Бирон и музеем, не удавалось.
Он бродил по Парижу с таким чувством, словно видит его в последний раз, и вдруг встретил Дега. Художник стоял около Лувра, под аркой на площади Карусели. Говорили, что Дега почти совсем ослеп, но художник заметил Огюста.
– Ты постарел, Огюст, у тебя совсем седая борода, – сказал Дега.
– Я думал, ты ничего не видишь.
– Я и не вижу. На днях делал наброски, и меня чуть не сшиб один из этих проклятых автомобилей.
Огюст молчал. Неужели Дега действительно решил забыть об их ссоре?
– Старость-это мучение, – проворчал Дега. – Как дела с твоим музеем?
– Никто ничего не знает. Хотят, чтобы я уехал в Лондон.
– А я никуда не поеду, но и здесь мне негде жить. Ты слышал, что они разрушили мой дом на улице Массе? Я ведь прожил там двадцать семь лет. Они называют это прогрессом. Чудовищно!
Огюст кивнул. Он слышал, что Дега скитается по Парижу, словно бездомный бродяга, хотя ему уже восемьдесят, и по-прежнему грозит всем, хотя стал беспомощным, жалким стариком.
– Ты, должно быть, немало накопил. Подумать, сколько ты продал скульптур, – позавидовал Дега.
– Я ведь не имел постоянного источника дохода, как ты.
– Все басни.
– Так же как и разговоры о моих продажах. Я собираюсь завещать все свои работы Франции. А кому ты завещаешь свои картины? – Огюст знал, что у Дега не было определенных планов на этот счет; рассказывали, будто он со злости безжалостно уничтожал все свои картины, когда они попадали ему под руки.
– Зачем оставлять кому-то? – пробормотал Дега. – Я рисовал их для собственного удовольствия, а не для глупой публики и завистливых друзей.
– Это верно, – сказал Огюст. – Спаси нас бог от друзей.
Дега кивнул и спросил:
– Ты ведь шел в Лувр, Огюст?
– Хотел зайти на несколько минут. Как думаешь, немцы не пощадят его?
– Кто знает! Ты слышал, что мои картины теперь в Лувре, хотя я и не просил?
– Конечно. Поздравляю.
– Чего поздравлять? Люди теперь перепродают мои картины и получают в десять раз больше, чем платили мне. И когда Кайботт[143]завещал свое собрание государству, шуму было, как с твоим «Бальзаком». Правительство не знало, как поступить. А теперь мои картины запихнули в маленькую комнату, в самый угол, рядом с уборной.
– Но ты хочешь, чтобы я посмотрел их?
– Это невозможно – комната слишком темная. – В голосе Дега зазвучала мольба. – Знаешь, я никогда не придавал значения тому, что думают люди о моих картинах, но у тебя хороший глаз, ты можешь описать мне мою палитру.
Посетив Лувр, Огюст вместе с Розой уехал в Лондон. Он хотел увидеть своих «Граждан Кале», которые были установлены английским правительством рядом со зданием Парламента; это несколько смягчало боль расставания с Францией в такое тяжелое время.
Роза, в черном платье с белым кружевным воротничком, радовалась, что Огюст с ней, и не отходила от него ни на шаг.
Хотя вид «Граждан», удачно поставленных у Парламента, здание которого Огюсту особенно нравилось, доставил ему удовольствие, в Лондоне он скучал по Парижу. Он жил в отеле Рембрандт-этот отель он выбрал за его название-и все беспокоился за судьбу своих скульптур. А когда наступление немцев было приостановлено у Марны, появилась новая причина для волнения: что, если литейщики небрежно обойдутся с его работами?
Известие о том, что немцы нанесли повреждения Реймскому собору, его очень взволновало. Немцы стали для него ненавистными варварами, грозящими уничтожить всю красоту и цивилизацию. Да и Лондон, где не осталось никого из старых друзей – а молодые были слишком для него молоды, напоминая, что и сам он смертен, – тоже не мог его ничем порадовать. Когда Огюста попросили сделать скульптурный портрет папы римского, он обрадовался. Это позволит ему уехать из Лондона. Он пойдет по стопам Микеланджело. И, что важнее всего, попробует воздействовать на папу Бенедикта XV, до сих пор державшего нейтралитет; надо убедить папу, что справедливость в этой войне на стороне Франции.
Роден приехал в Рим в феврале 1915 года и, увидев папу, удивился: папа оказался очень маленького роста. Огюсту понравилась его голова, широкоскулое лицо с тонким решительным ртом и волевым подбородком. Он разложил свои инструменты и материал. Папа спросил:
– Это не займет много времени?
– В таком деле нельзя спешить, Ваше святейшество.
– Я могу себе позволить лишь несколько сеансов. Я очень занят. Вы ведь знаете, идет война.
– Да, и это тоже важный вопрос, война…
– Нет! – прервал папа. – Не будем касаться этого вопроса. Торопитесь.
– Но это портрет, не фотография.
Но папа не слушал. Он захотел сидеть на высоком постаменте.
Огюст был в растерянности. Папа сидел неподвижно, в неестественной, напряженной позе, и мысли его витали где-то далеко. Огюст знал, что не может ощупать лицо папы, как привык это делать с другими моделями. Нужно хотя бы рассмотреть его поближе; он попросил папу походить по комнате, но тот возмутился.
– Папа внизу, скульптор наверху, – резко ответил Бенедикт, – нарушение правил. Поторопитесь. У меня мало времени.
Во время второго сеанса Огюст сделал несколько вариантов головы и, возмущенный тем, что приходится лепить так быстро и небрежно, хотел уничтожить их.
Когда он начал поправлять лучший из бюстов, папа сказал:
– Не надо, он очень похож.
Огюст хотел было поспорить, но вспомнил, как важно для него сделать бюст папы.
– Вы правы, Ваше святейшество. Он вам нравится? – спросил Огюст, презирая себя за то, что интересуется мнением модели.
Папа пожал плечами, словно хотел сказать: какое это имеет значение? Самое главное, что есть сходство. Скульптор последовал его совету, и папа удовлетворенно улыбнулся.
Ободренный Огюст прервал работу, чтобы заговорить о войне. Само собой разумеется, сказал он, такой мудрый человек, как Его святейшество, знает, что немцы варвары и что Франция является колыбелью цивилизации. От папы многое зависит. Огюст не обращал внимания на попытки папы прервать его.
Огюст говорил, не замечая времени. По тому, с каким задумчивым, почти отсутствующим видом папа покинул мастерскую, он понял, что разговор произвел должное впечатление.
Третий сеанс Огюст начал с вопроса:
– Ваше святейшество, почему бы вам не осудить варварское нападение Германии на Бельгию?
Папа резко ответил:
– Лучше заканчивайте бюст. Я не смогу больше позировать.
Огюст испугался.
– Я только начал! – воскликнул он. Папа критически уставился на бюст, который одобрил в прошлый раз. Скульптор, должно быть, не в своем уме. Бюст, обладавший сходством, превратился в бесформенную глиняную массу.
– Что это такое?
– Правда, Ваше святейшество. Вы тоже скажете правду о войне?
Папа смерил его насмешливым взглядом и холодно произнес:
– Мосье Роден, вы наивный человек. Заканчивайте бюст сегодня либо пользуйтесь фотографией. – Увидев на лице скульптора выражение ужаса, он прибавил: – Если это трудно, можете скопировать мой бюст, сделанный графом Липан.
Продолжать работу не имело смысла, Огюст остановился, но папа не обиделся, а, напротив, удовлетворенный, сказал:
– Вам заплатят за материал, мосье, – и вышел, не добавив ни слова.
Огюст решил закончить бюст по памяти, в Медоне, если у него это получится.
Но закончить его было не так легко. Все теперь для Огюста стало трудным. Он работал одновременно над бюстом папы, над бюстом Камиллы, какой ее помнил, когда они впервые встретились, и над статуей Христа; но прошло несколько месяцев, а работы так и не были закончены. Когда его спрашивали о папе, он возмущенно отвечал:
– Ему следовало оставаться приходским священником.
Но незаконченный бюст папы был еще не самым худшим огорчением. Часто приходилось ложиться в кровать, чтобы восстанавливать иссякающие силы, бороться с усталостью, которая грозила сломить его.
Он пытался восстановить в памяти удивительные серо-голубые глаза Камиллы, ее прекрасные брови, изящную линию рта, но прошлое оставалось прошлым, а бюст не получался. К тому же мучила бессонница, терзали нестерпимые боли.
Он старался не жаловаться Розе, не хотел ее волновать. Она и сама чувствовала себя неважно. И когда она попросила у него разрешения поселить в Медоне маленького Огюста и женщину, с которой тот жил, – толстую неряху, очень, однако, преданную их сыну, – Огюст согласился.
Хотя выносить их присутствие было трудно, но, может быть, они в какой-то степени облегчат заботы Розы. Война зашла в тупик, найти прислугу было невозможно, на кого же еще положиться, как не на родных.
Когда Роза сказала маленькому Огюсту, что мэтр, возможно, женится на ней и он станет законным сыном, тот обрадовался. Огюст обещал сыну поселить его у себя, кормить и давать двести франков в месяц, но по возможности избегал с ним встреч. И все же, когда сын переехал к ним, он почувствовал себя лучше – Роза теперь будет не одна, ей не придется так много работать. Огюст вернулся к бюсту Камиллы. Работа двигалась плохо, но он знал, что она необходима.
В Париже он отыскал огромный средневековый дубовый крест и купил его за несколько сот франков. Роза была удивлена, увидев эту покупку, – Огюст никогда не был религиозным, да и где его поставить?
– В спальне, – ответил Огюст.
– Но он туда не войдет, – воспротивилась Роза.
– Знаю, высота его восемнадцать футов, а высота спальни двенадцать футов, но я все устрою. Вот увидишь.
Вскоре под наблюдением Огюста работали несколько стариков литейщиков, соседи и сын. Роза предупреждала Огюста, что ему нельзя напрягаться, но он с энтузиазмом взялся за дело вместе с другими, желая во что бы то ни стало установить дубовый крест в спальне. Стоило огромных усилий доставить это массивное средневековое произведение в Медон, но еще больше труда стоило поднять его по лестнице. Все отговаривали Огюста, но он настоял на своем. Огромный крест наконец втащили в спальню. Огюст не разрешил подрезать концы, он кричал, что это нарушит пропорции. С молодым пылом помогал он внести в спальню этот шедевр средневекового искусства. И гордился, что его руки не потеряли силы.
Стены дома сильно пострадали – в них было пробито много дыр, но Огюста это не заботило. Он приказал прорубить отверстия в полу и потолке спальни. Помощники считали, что мэтр сошел с ума, но он добился своего – крест установили у стены, против его кровати, вершина его выходила на чердак, подножие в расположенную в нижнем этаже столовую, а лицо Христа оказалось как раз на уровне глаз Огюста.
Оставшись с Огюстом вдвоем, Роза спросила:
– Ты стал верующим?
Он пожал плечами, словно давая понять, что в жизни нужно испытать все, улыбнулся, довольный, как мальчишка, и сказал:
– Мне нравится мастерство и вся композиция. Это прекрасная скульптура. – Подошел к кресту и вдруг, почувствовав резкую боль в голове, схватился за крест, чтобы не упасть.
Заметив, как он побледнел, Роза испуганно спросила:
– В чем дело?
– Все в порядке. Я чувствую себя прекрасно. Просто немного устал. – Огюст сел на стул.
– Это правда?
Он кивнул – говорить было трудно. Но через минуту боль прошла, а с ней и головокружение, и он сказал:
– Нужно прибрать тут.
– Чтобы привести все в порядок, потребуется целый месяц.
– Мы не собираемся уезжать. Я все время буду дома, дорогая.
– Тебе лучше? – Роза не хотела волновать его своей озабоченностью, но ведь он теперь все в ее жизни, больше, чем раньше.
– Да. – Он заставил себя улыбнуться, чтобы успокоить Розу. – Когда я смотрю на Христа и думаю, как много он страдал, мне становится легче.
Огюст вернулся к работе над бюстом Камиллы, но через несколько дней, когда он лихорадочно подгонял себя, чтобы закончить бюст, пока совсем не иссякли силы, темная волна захлестнула его, и он потерял сознание. Придя в себя, он увидел валяющийся у ног резец. Огюст попытался поднять резец и не смог. Неужели у него окончательно отнялась рука? Он позвал Розу и попросил подать резец.
Роза сильно напугалась.
– Ты болен, Огюст!
– Нет, это все рука. Я, видимо, повредил ее. – Он попытался снова приняться за работу и обнаружил, что не может держать инструмент.
Роза хотела позвать врача, но Огюст сказал, что нет необходимости, он просто переутомился.
Силы не возвращались. Огюст не владел рукой и не мог больше лепить. С тоской он обнаружил, что онемение в руке не проходит, но не смел никому говорить, словно это было позором.
Роза сделалась слабой и болезненной; часами сидела и смотрела на расстилавшийся пейзаж, и, если Огюст был рядом, она была вполне счастлива, но он не хотел сдаваться, без борьбы смириться со своим состоянием.
Все дни Огюст проводил в мастерской, рассматривая свои скульптуры. Глядя на «Бронзовый век», он думал, что, будь у него сейчас тот бельгийский натурщик, он сделал бы другой вариант, более строгие линии– он и сейчас еще тщательно изучал анатомию. Прикасался рукой к статуям, словно пытаясь ощутить их тепло, благодарный им и за эту милость. Все говорили, что вид у него хороший, но он чувствовал себя таким усталым.
Огюсту хотелось установить дружеские отношения с сыном, но это было нелегко. Маленький Огюст был позором его жизни. Он сильно пил. Огюст попрекнул его этим, но маленький Огюст встретил отцовские упреки в штыки, он знал, что старик сейчас в нем нуждается, и сказал:
– А что мне делать? Ты ведь поневоле терпишь меня здесь, я это знаю.
Его ли вина, что сын до такого дошел, думал Огюст. Единственное, что удерживало маленького Огюста, – это наследство, которое он надеялся получить. А можно ли завещать деньги опустившемуся пропойце?
Но больше всего Огюста мучила невозможность работать. Он не мыслил жизни без работы. Бесцельное существование – не для него. Много дней он потратил на то, чтобы оживить больную руку, но ничто не помогало, она по-прежнему была вялой и беспомощной. Как-то раз в полном отчаянии он схватил онемевшую руку здоровой рукой и вдавил ее в глину. Нужно вдохнуть в нее жизнь, ведь сумел же он вдохнуть жизнь во множество скульптур. Огюст делал отчаянные усилия, в висках бешено пульсировала кровь, но он решил добиться своего – рука должна ожить. Он будет ее массировать о глину, и это ее пробудит. Он нажимал все сильнее и сильнее; боль в голове все усиливалась, но Огюст не обращал внимания. Все закружилось перед глазами. Падая, он думал об одном-только бы не задеть фигуру, она еще не закончена…
Огюст пришел в себя и увидел, что лежит в постели, взгляд его был устремлен на Христа на стене; доктор говорил кому-то:
– У него был удар, это спазм мозговых сосудов, вызвавший кровоизлияние. Нам придется объявить его неправоспособным.
Нет, он правоспособен, с возмущением подумал Огюст. Он не мог подняться, трудно было говорить и шевелиться, но он мог видеть Розу, и Камиллу, и «Бальзака», и «Виктора Гюго». Гюго работал до восьмидесяти лет, а ему всего семьдесят пять или, может, уже семьдесят шесть? Он точно не знает. Ему говорили, что он болен уже много недель, но он не помнил, ему казалось, что это произошло только вчера. И «Бальзак» стоял на своем месте, он видел его в окно спальни.
А теперь ему представляют какого-то Жана Грита, чиновника из Министерства изящных искусств, он хочет обсудить с ним вопрос о музее.
– Вопрос наконец решен? – с тревогой спросил Огюст.
– О нет, – сказал Жан Грит. – Мы просто хотим составить предварительное соглашение.
– Предварительное? Что вы хотите сказать? – Огюст сел на постели, когда доктор кивнул, что можно. «Гюго» и «Бальзак» теперь были не видны, а перед ним был человек, так похожий на всех других, которых он встречал в официальных кругах, вежливый, но холодный, все понимающий и осторожный. Огюст подумал: сколько я таких встречал, и все вы на один лад, я не верю ни единому вашему слову.
– Это будет временный контракт, пока мы не выработаем окончательные условия.
– Но мне казалось, существует много возражений. – В голове у него прояснилось, и теперь он видел чиновника вполне ясно. Жан Грит был полный мужчина средних лет.
– Верующие удовлетворены. Вы сделали бюст папы.
– Я его не закончил.
– Достаточно, что вы его начали.
– Видимо, это не единственная причина, – подозрительно проговорил Огюст.
– Кроме того, вы были больны, мэтр. – Знаю.
– И пока вы болели, многие ваши работы украли. Мы хотим охранять ваши работы, но не можем это сделать, пока у нас нет соглашения о том, что они принадлежат нам или, по крайней мере, когда-нибудь будут принадлежать.
– Ах, вот в чем дело. – Огюст внезапно понял причину такой поспешности. – Я серьезно болел, и вы полагаете, что смерть моя не за горами.
На лице Жана Грита выразилось смущение, он молчал.
– Обманывать меня ни к чему, я не боюсь смерти. Есть вещи похуже.
– Все мы смертны, мэтр, и с этим делом надо спешить.
– В особенности, если я умственно неправоспособный.
– Мы этого не говорили.
– Юридически или умственно – не все ли равно? И вы хотите иметь мое одобрение и мою подпись, пока я еще в здравом уме и рассудке. – У него перехватило дыхание. Они, видимо, считают, что он страдает той же болезнью, что и Камилла. Огромным усилием воли Огюст поднялся с постели. Ноги еще способны носить его, только рука парализована. Отказываясь от посторонней помощи, он оделся сам и сказал:
– А как насчет мадам Розы? Она будет обеспечена? Я не могу оставить ее без гроша.
– Мэтр, вы еще переживете всех нас.
– Поэтому вы так и спешите? А как с завещанием?
– Оно составляется.
– Без моего одобрения? Я еще не умер и не сошел с ума!
– Ну что вы, мэтр. Контракт, который мы просим вас подписать, предварительный. Министерство предложит свои условия, а затем вы предложите свои. Мы не собираемся оставлять вас на произвол судьбы, после того как вы преподнесете нам столь щедрый дар.
– Кому я обязан этим? Клемансо?
– Нет. Он не у власти, хотя может снова стать премьером, если немцы будут одерживать победы. Он настроен к ним непримиримо.
– А Пуанкаре?
– Он сейчас президент и тоже занят только войной, мэтр.
– Теперь я все припоминаю.
– Его дружба вам пригодится, когда вопрос о музее будет поставлен на голосование в Сенате.
– Какая дружба? Он просто один из моих знакомых, политический деятель. Я надеюсь, у вас есть более сильная поддержка. Могу я прочесть соглашение, мосье?
Огюст подписывал соглашение, когда в спальню вошла Роза. Видя, что Огюст улыбается, она вскрикнула от радости, нежно взяла его за руки. Жан Грит сердечно поблагодарил Родена и откланялся. Огюст сказал Розе:
– Я передаю государству все свои работы.
– Знаю, дорогой. Как ты себя чувствуешь? У тебя такие холодные руки.
– Я был очень болен. – Он снова поднялся, держась за кровать, чтобы не упасть.
– Но теперь тебе лучше, я вижу. Давай пройдемся по комнате.
– Сначала нужно поговорить о завещании.
– Не теперь, Огюст.
– Нельзя откладывать.
– Нам некуда торопиться.
– Как быть с маленьким Огюстом?
Роза покраснела от волнения – она была обеспокоена судьбой сына, и Огюст это знал.
– Ты оставишь что-нибудь мальчику? – спросила она.
– А ты разве не оставила, Роза?
– Этого не хватит, Огюст.
– Я завещаю ему три тысячи франков в год, – с прежней решительностью сказал он. – Если оставить ему больше, он все равно промотает. – И, увидев ее обиженное лицо, добавил:
– А остальное тебе – Медон, все мое имущество. Роза воскликнула:
– Что я буду делать с ним без тебя?
Огюст не ответил. Он медленно побрел в мастерскую посмотреть на статуи, пока и глаза еще не отказали.
Переговоры между чиновниками Министерства изящных искусств и поверенными Родена продолжались несколько месяцев. Хотя сознание покидало его теперь лишь изредка, он с каждым днем все больше слабел и едва находил силы заниматься делами.
Наконец 13 сентября 1916 года он завещал все свои скульптуры Франции и получил взамен разрешение открыть в отеле Бирон Музей Родена.
Огюст сам был поражен количеством созданных им произведений. Пятьдесят шесть скульптур в мраморе, пятьдесят шесть в бронзе, сто девяносто три в гипсе, сто терракот, более двух тысяч рисунков и набросков и сотни ценных античных скульптур: греческая и римская скульптура и древнее египетское искусство. Он надеялся, что в ответ на его щедрость Франция не останется перед ним в долгу. Розе был завещан Медон и гарантирован пожизненно приличный доход, но соглашение должно было пройти палату депутатов и Сенат, и ходили слухи, что оно встретит значительную оппозицию. Через день после подписания соглашения, несмотря на то, что дела на фронте шли все хуже и хуже, палата депутатов триста девяноста одним голосом против пятидесяти двух одобрила законопроект, согласно которому государство принимало дар Родена и учреждало Музей Родена.
Огюст выслушал это сообщение молча – он был слишком слаб, чтобы радоваться. Теперь дело было за Сенатом, а Сенат всегда отличался большой консервативностью.
Несколько недель спустя, когда Огюст слег в постель с новым приступом бронхита, ему сообщили, что Пуанкаре, президент Франции, высказался против. Пуанкаре удивился, почему соглашение предусматривает пожизненную ренту мадемуазель Розе Бере, в то время как мосье Роден не женат. Это не соответствует моральному кодексу, заявил президент.
Огорченный Жан Грит, приложивший много усилий к тому, чтобы соглашение было принято – ведь это в значительной степени поднимало его собственный престиж, – сообщил больному, что существует лишь один выход: мэтр должен жениться на мадемуазель Розе.
Огюст еле кивнул головой, он был так слаб, что не мог спорить – у него едва хватало сил бороться за жизнь.
– Вы согласны? – Жан Грит взволнованно ждал ответа.
– Да-да. – Папа был бы доволен. В конце концов он сдержал свое слово.
Пуанкаре, узнав об этом, снял возражение. Сенат одобрил соглашение двумястами двенадцатью голосами против двадцати семи. Решение было окончательным.
Бракосочетание пришлось отложить до того времени, пока Огюст не оправится после нового приступа бронхита. Он не хотел, чтобы церемония состоялась, когда он лежит в постели, и Роза тоже настаивала– церемония должна быть по всем правилам, она считала, что заслужила хотя бы это.
И вот 29 января 1917 года, через пятьдесят лет после рождения маленького Огюста, состоялась их бракосочетание. Уголь кончился, нечем было отапливать дом, накануне лопнули водопроводные трубы – на улице стоял мороз, – немцы снова перешли в наступление, и в этот день мэр Медона объявил Огюста и Розу мужем и женой.
Мэр спросил:
– Вы клянетесь любить, почитать и лелеять друг друга?
И Огюст слабо улыбнулся и сказал несколько насмешливо, но торжественно:
– Само собой разумеется, ваша честь.
Роза, не дождавшись вопроса, взволнованно проговорила:
– Да, всем сердцем.
Маленький Огюст, который стоял позади родителей в качестве одного из свидетелей, не испытывал радости: Роден все-таки отказался его усыновить.
Через день после свадьбы Роза, как полагается каждой жене, решила, что у них должен быть медовый месяц, хотя маленький Огюст ядовито заметил, что вместо медового месяца им следует отпраздновать золотую свадьбу. Но Огюст мучился от кашля, в доме было страшно холодно, и они, чтобы согреться, лежали в постели.
Огюст, чувствуя, что Роза слабее его, пытался заставить ее накрыться одеялами, но она отказалась, говоря, что он в них нуждается больше, хотя сама промерзла до костей. Огюст просил Жана Грита достать им немного угля и починить водопроводные трубы. Чиновник пообещал сделать все, что будет в его силах, но сказал, что солдаты на фронте под Верденом тоже мерзнут и нуждаются в каждом куске угля.
Через две недели после разговора о медовом месяце Роза умерла от простуды.
Огюст принял известие о ее смерти по виду равнодушно. У него не было больше слез. Чтобы плакать, нужны силы, а он все силы отдал работе. Однако его напускное спокойствие исчезло, когда Жан Грит, ставший одним из его душеприказчиков, спросил, где похоронить Розу. Вопрос был лишний.
– Здесь! – твердо заявил Огюст. – В Медоне, рядом со мной!
– Какую надпись вы хотите сделать на плите, мэтр?
– Наши имена и даты рождения и смерти. И все.
– Никаких эпитафий?
– Слова ни к чему, потомки составят обо мне свое собственное мнение. Но я бы хотел одного: чтобы на нашей могиле был установлен «Мыслитель».
– Хорошо, мэтр.
– Спасибо. Ведь я пролежу там много лет, миллионы лет.
Всю ночь накануне похорон Розы Огюст неподвижно просидел у ее гроба, сжимая холодные руки покойной. И когда подошло время закрывать гроб, он нежно поцеловал ее в губы и прошептал: – Какая прекрасная статуя!
Спустя несколько дней после похорон, неожиданно войдя в спальню, он обнаружил там маленького Огюста: тот вынимал деньги из чулок, ваз и других потайных мест, где мать имела обыкновение прятать свои сбережения. Сын виновато взглянул на отца – он до сих пор боялся мэтра, был уверен, что старик придет в ярость и отнимет у него деньги. Но Огюст спокойно произнес:
– Теперь это твои деньги. Она завещала их тебе.
– Двенадцать тысяч серебряных и золотых франков! – воскликнул маленький Огюст.
– И еще кое-что в банке. Тебе хватит, чтобы прожить.
Маленький Огюст стал было извиняться за свою поспешность, он хотел удостовериться, что на этот раз его не обманут, и вдруг умолк – отец не слушал его. Огюст печально глядел на вещи Розы, чувствуя себя как никогда покинутым и одиноким.
С приходом весны и тепла Огюст стал поправляться. Каждую минуту, как только позволяли силы, он проводил в мастерской. Он не мог работать, не мог даже делать наброски, но ему так хотелось работать – он видел теперь, сколько у него недоделок.
Будь впереди еще десять лет, думал он, или хотя бы пять, пусть год, целиком отданный работе, он бы сумел сделать так много, так много – раньше он этого не понимал. Когда человек наконец начинает постигать смысл вещей, у него иссякают силы и он уходит в небытие. Огюст много размышлял о войне, его огорчало, что Франция все еще терпит поражения, хотя слышал, что в войну вступила Америка и скоро должен наступить перелом, но о настоящем думалось с трудом. У него редко бывали посетители. Почти все, кого он знал, были далеко либо давно сошли в могилу.
12 ноября 1917 года, в день, когда ему исполнилось семьдесят семь лет, он опять заболел бронхитом и слег. Он смотрел на Христа на стене и, впадая в беспамятство, думал о том, встретятся ли они когда-нибудь снова.
В следующие дни лихорадка усилилась, появились хрипы в легких. Огюст не приходил в себя. Перед ним мелькало множество лиц: Мари, Папы, Мамы, отца Эймара, Биби, Пеппино, Лекока. Но где были Камилла и Роза? Сколько ни искал, он не мог их найти. Неужели они в конце концов его покинули? Затем он услышал шепот Розы: «Что он без меня будет делать?» – слова, которые она шептала перед смертью, но все вокруг снова заволокло серым туманом, и он не мог ее отыскать. Он видел себя спорящим с Папой о поступлении в Малую школу – как они много спорили из-за этого, – увидел свою первую обнаженную натурщицу, вспомнил, как он мечтал быть похожим на Барнувена и понимал, что это недостижимая мечта, вспомнил, как Мари защищала Барнувена, несмотря на его предательство, и вдруг он увидел Розу такой, какой встретил впервые на улице-хорошенькую, с гордой осанкой, он видел упоенную счастьем Камиллу, какой она была в Туре. Прожита целая жизнь, а ему мало…
И снова перед глазами его стояли «Бальзак», и «Гюго», и «Граждане Кале», и «Врата ада» – неужели они открываются, чтобы впустить его? Всю жизнь он старался работать честно, не измышлять, а наблюдать, следовать природе. Будь то женщина, мужчина, камни, деревья – все они были едины в своем происхождении. Как много в жизни прекрасного, надо только уметь видеть.
А потом он увидел Христа, Христос смотрел на него, и множество людей обступили его кровать. Он не узнавал никого, они были слишком далеко, но ему показалось, что он слышит чей-то плач. «Не плачьте, – хотелось сказать, – не надо слез, не надо». Это, должно быть, Роза. Кто еще мог так плакать?
Он чувствовал, как неведомая сила увлекает его куда-то, но не мог сопротивляться, не мог говорить. Потом увидел руки, руки помощи, протянутые к нему: Каррьер, Малларме, Лекок, Папа, Бальзак, даже Гюго. Он улыбнулся. А потом увидел скульптуры, множество скульптур: «Грусть», «Искушение святого Антония», «Женщина, сидящая на корточках», «Психея», «Минотавр», «Гюстав Малер», «Моцарт», «Собор», «Страдание», «Последнее видение»; он и забыл, как много их создал. Он лежал и изумлялся миру, созданному им, и вдруг с гордостью воскликнул:
– Разве ваяние не самое прекрасное из искусств!
Теперь плач прекратился, и это обрадовало его. Должно быть, они понимали, что он чувствует. В этом не было ничего ужасного. Просто он возвращался туда, откуда пришел, – в землю, которая дала ему жизнь.
Огюст закрыл глаза и погрузился в сон, лишенный сновидений. В этот момент он был похож на одну из своих статуй.
Эпилог
На следующий день Германия, несмотря на то, что находилась в состоянии войны с Францией, объявила; «Хотя Огюст Роден, величайший из французских скульпторов, и родился во Франции, он, как Шекспир и Микеланджело, принадлежит также и Германии».
Через шесть дней после смерти Родена его вечный враг, Французская Академия, приобщила его к сонму бессмертных.
Маленький Огюст умер через девятнадцать лет от алкоголизма, не оставив после себя наследника.
Камилла дожила до 1943 года; рассудок так больше и не возвращался к ней.
В 1962 году отец Пьер Жюльен Эймар, который много лет назад, когда Роден был братом Августином, мудро вернул его к скульптуре, был причислен к лику святых консисторией во главе с папой Иоанном XXIII.
В 1963 году «Мыслитель» стал одной из самых известных в мире скульптур. Знай об этом Огюст, он, наверное, улыбнулся бы столь редкой для него улыбкой.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XLIX | | | Завещание |