Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава ХLIII

Читайте также:
  1. Глава ХLIII

 

 

Прошло два года, и за это время Огюст не сделал ни одной важной работы; наброски его больше не удовлетворяли, так же как бюсты и любовные пары, которые делались по заказам частных лиц. Но никогда он не был столь плодовит. Спрос на произведения Родена продолжал расти. Огюст разбогател. Его внимания искали люди знаменитые и влиятельные. Число преследующих его очаровательных женщин все увеличивалось. Но чувство неудовлетворенности не давало покоя. Какие бы блага ни приносили слава и успех, он понимал, что еще многого не достиг. Истинную радость доставляла ему по-прежнему работа, только в ней он обретал себя. Но теперь приходилось тратить больше времени и сил на то, чтобы избегать помех в работе, чем на саму работу. Однако всех помех не избежишь, да он и не хотел. Обед, устроенный в его честь в Лондоне, доставил Огюсту большое удовольствие; группа подписчиков принесла в дар Музею Виктории и Альберта бронзовую отливку «Иоанна Крестителя», по этому случаю и устроили банкет… Банкет состоялся теплым майским вечером. Огюст радовался погоде и тому, что в этот 1902 год в мире было спокойно. Он сидел на почетном месте, принимал поздравления. Какой огромный успех, говорили собравшиеся, похвалы сыпались со всех сторон. По одну сторону от него сидел Хэнли, по другую – Сард-жент, друзья, которых Огюст любил и которым доверял, но он вдруг почувствовал себя одиноким. Обед понравился – из уважения к нему был приглашен французский повар, – но Огюст почти не замечал, что ест. Шел несвязный разговор, смесь французского с английским, и он все твердил Хэнли по-французски, потому что совсем не знал английского: «Я счастлив, только когда работаю».

Огюст остался доволен речью французского посла – он понял в ней каждое слово. Однако, когда председатель банкета, остроумный и красивый Джордж Уинтхэм, министр по делам Ирландии, стал превозносить Родена по-английски, Огюсту сделалось неловко. Он чувствовал, что в речи Уинтхэма похвал достаточно, потому что присутствующие аплодировали каждый раз, когда Уинтхэм произносил имя Родена, а аплодировали часто.

Француз, он не мог дать англичанину перещеголять себя в вежливости и каждый раз при упоминании своего имени кланялся. О сидел и размышлял о суетности всего на свете. Ему пришлось читать свою ответную речь, но листки из блокнота все время рассыпались, и он совсем растерялся. Бормотал что-то под нос, уверенный, что большинство собравшихся не понимают по-французски, но заключительные аплодисменты были громкими и продолжительными. Огюст совсем смутился.

После ему говорили, что он произнес отличную речь.

Когда наконец в сопровождении Сарджента и Хэнли Огюст покинул обед и английские студенты из художественных школ Слейда и Южного Кенсингтона выпрягли лошадей из его экипажа и сами повезли экипаж, это доставило ему истинную радость.

Роден все еще находился под впечатлением этих событий, когда новый чиновник из Министерства изящных искусств сообщил, что представление «Врат ада» больше откладывать невозможно. Прошло уже двадцать два года с тех пор, как работа была заказана, сказал Ральф Баль.

– У нас в министерстве теперь новые порядки, мэтр. Работы должны представляться в срок.

– Но строительство Музея декоративных искусств не начато, – сказал Огюст. – Как закончишь двери музея, который еще не существует?

Уверенный в своей правоте, молодой человек с жаром ответил:

– Дело не в этом. Вы обещали завершить «Врата» много лет назад. Мы больше не можем ждать.

– Они почти закончены. Я сделал сто семьдесят шесть фигур.

– Нам это известно. Как и то, что вам уже выплачено больше тридцати тысяч франков.

– Двадцать пять тысяч семьсот. И я истратил все до франка.

– Дело не в этом. Палата депутатов получает много жалоб, особенно из провинций, где говорится, что министерство попусту тратит деньги.

Не мог же он признаться, что устал, что ему надоела работа над «Вратами», что для того, чтобы отвлечься, он начал «Башню труда», а работа над «Вратами» не продвинулась ни на шаг. Огюст сказал:

– Мне нужно еще два года. Только два.

– Значит, в 1904 году закончите? – Инспектор недоверчиво посмотрел на него.

– Да. – Огюст не был уверен, что закончит через два года, но он попытается.

Баль кивнул и вдруг улыбнулся, словно одержал победу.

Огюст отрывисто спросил:

– Сколько вам лет, мосье?

– Двадцать шесть, мэтр.

– Значит, вам было четыре года, когда я начал над ними работать.

– Я слышу о «Вратах» всю жизнь. Вы действительно считаете, что на этот раз закончите? Если не сдержите обещание, они потребуют деньги. Вы потеряете очень большую сумму, мэтр.

Огюст вспомнил, как выгодно и много работ он продал со времени Всемирной выставки, и коротко ответил:

– Это будет потерей для Франции, а не для меня.

 

 

Огюст вернулся к «Вратам», полный решимости закончить их, это было для него делом чести. Он приказал привратнику никого к нему не пускать. Шли недели, а работа не двигалась. Как-то пасмурным днем он стоял перед «Вратами», раздумывая над темой «Ада», как вдруг увидел перед собой молодого человека.

Он начал было выпроваживать его со словами:

– Как вас пропустили? Сколько вы заплатили привратнику? Пятьдесят франков? – Этим способом пользовались многие незваные посетители.

– Я сказал ему правду. Я пишу о вас книгу, мэтр.

– Книгу? – Этого Огюст не ожидал.

– Она будет опубликована в Германии. Я поэт Райнер Мария Рильке[124].

Имя ничего не говорило Огюсту.

В юном иностранце – сильный акцент сразу выдавал его – не было ничего необычного, разве только восторженный взгляд, которым он смотрел на Огюста. Впрочем, и к этому Огюст за последнее время привык. Но Рильке был привлекателен: стройный, небольшого роста, темноволосый, с выразительными голубыми глазами и тонкими черными усиками. Огюст больше не отчитывал его, но и не знал, как поступить.

Рильке заявил:

– Мэтр, «Врата» – такое лиричное произведение. Как, впрочем, и все ваши работы.

И не успел Огюст остановить его, как поэт сообщил, что его жена, фрау Клара Вестгоф, учится у мэтра. Огюст вспомнил серьезную, хорошенькую молодую женщину, упорную и довольно способную. Рильке говорил о скульптурах мэтра с такой проникновенностью и пониманием, что на Огюста это произвело впечатление, хотя чрезмерная восторженность поэта смущала.

Он вдруг сказал:

– Я ведь еще не памятник.

– Вы им будете, – уверенно произнес Рильке. – Уже сами «Врата» принадлежат истории.

Огюст не хотел поддаваться на лесть поэта, но ему нравилось, что Рильке – человек, по-видимому, воспитанный и с тонким вкусом, – такого высокого мнения о его скульптурах. Рильке пробуждал в нем отеческое чувство, и это было приятно.

Он и сам не заметил, как пригласил Рильке в Медон и разрешил бывать у себя в мастерских. Огюст считал себя человеком малообщительным, но с Рильке он разговаривал, как учитель с учеником, и оба наслаждались этими беседами. Он был очень тронут, когда поэт посвятил ему несколько стихотворений по-французски.

Как-то они обсуждали «Врата», и Рильке сказал:

– Мэтр, почему бы вам не сделать обнаженного мужчину, который сидит на верху врат отдельно? Может получиться сильная, исполненная драматизма скульптура.

– Вы говорите о поэте? О Данте? – Огюст сомневался.

– Это не поэт. – Рильке был уверен. – У него грубоватые черты лица и сильное, мускулистое тело. Какой это поэт…

Огюсту не очень понравились эти замечания, хотя, возможно, Рильке и прав.

– Он погружен в думы, – сказал Огюст, – и это вполне соответствует характеру Данте.

– Только не делайте его в человеческий рост. Иначе никто не признает в нем поэта.

Огюст колебался. Сел и задумался, по привычке подпер подбородок рукой. Кажется, Рильке прав. И нечего больше обманывать себя, что он закончит «Врата»; но если использовать эту фигуру, то труд не пропадет даром.

– Мэтр, вы сейчас так похожи на него! – воскликнул Рильке. – Особенно когда вот так задумались. Задумались глубоко. Задумались о своих делах. Вы мыслите…

Огюст знаком попросил поэта помолчать. Мысль – вот главное. Мысль рождается в тяжких муках. И этот человек именно мыслит, напрягая все свои силы.

Так Поэт стал Мыслителем, и Огюст начал лепить его в человеческий рост. Но сомнения все одолевали, и жизнь часто вторгалась в работу.

Золя умер, отравившись угаром в комнате с плотно закрытыми окнами и трубой. Ходили слухи, что это чей-то злой умысел, месть за вмешательство в дело Дрейфуса, и одни радовались, другие были очень опечалены, и Огюст тоже. И хотя Огюст не выносил похорон, он присоединился к длинной процессии, следующей за катафалком с гробом Золя; рядом с ним шли Каррьер и Моне. Нужно отдать Золя последний долг, думал Огюст. После его отказа подписать петицию по делу Дрейфуса Золя с ним не разговаривал, но в свое время писатель защищал его. Огюст надеялся остаться незамеченным в толпе, следующей за гробом, но его увидел Клемансо. Они заговорили, хотя Клемансо тоже был обижен на Родена из-за петиции. И расставаясь, сердечно пожали друг другу руки.

 

 

На следующий день Огюст посетил Фантена. Хотя они не виделись много лет, но некогда были добрыми друзьями, и Огюсту захотелось возобновить дружбу. Фантен, казалось, ничуть не удивился, увидев Родена. Спокойно пригласил его войти и сказал:

– Ты хорошо выглядишь, Огюст.

– Пока работается, чувствую себя хорошо.

– Да, работа всегда на пользу. Я живу в этой мастерской с 1868 года, больше тридцати лет. Она выходит в небольшой дворик, как у Делакруа. Помнишь тот день, когда мы наблюдали его за работой и были удивлены, что он заставляет свои модели двигаться? Я слышал, ты теперь славишься этим?

– Если мне кого-нибудь следует благодарить, то только Лекока.

– А для меня такой школой был Лувр.

– Значит, по-прежнему Лувр?

– Да. Я по-прежнему восхищаюсь Гудоном, Рюдом, Карпо.

– Мне тоже нравится Карпо. Но ты-то сам как поживаешь, Фантен?

– Фантен теперь рисует только цветы и фрукты. Не то что великий Роден, которому покровительствует само правительство.

Столь неожиданная горечь больно отозвалась в душе Огюста. В молодости Фантен был одним из его самых любимых художников. Огюст сказал, делая вид, что не замечает зависти друга:

– Правительство очень ненадежный покровитель.

– Ты имеешь в виду «Врата ада»? Какой тебе дали последний срок?

– 1904 год. Но что об этом говорить! Скажи лучше, как твои дела? Вижу, ты работаешь все так же много. – Повсюду были развешаны и расставлены холсты. Фантен, удалившись от людей и света, не забыл своего искусства. – Больше не пишешь портретов?

– Иногда пишу. – Фантен вдруг стал вспоминать прошлое, заговорил о своей встрече с Бодлером.

– Впервые увидев его, я заметил его холеные руки, коротко подстриженные волосы и шею, тщательно закутанную старым шелковым шарфом фиолетового цвета. Думаешь, кто-нибудь теперь заботится о деталях? Чтобы заработать на жизнь, я, бывало, копировал в Лувре мастеров, которых особенно любил, – Рубенса, Рембрандта, Делакруа, и мне говорили, что я не слишком опытен по этой части, но у меня есть старание. В Лувре и теперь полно копиистов, разница та, что теперь делают копии и с моих картин. В те времена я бы многое отдал, чтобы мои картины висели в Лувре, а теперь, когда они там, я… Нет-нет, я, конечно, доволен, но, видимо, уже слишком поздно.

Светло-рыжая борода Фантена сильно поседела, густые волосы были не причесаны, тонкий нос огрубел. В мешковатых брюках, с зелеными мешками под глазами, тучный, Фантен выглядел стариком. «Неужели и я такой же?» – подумал Огюст. Вслух он сказал:

– Я слышал, твои картины взял Лувр. Дега говорил, что в этом есть и его заслуга.

– Я познакомился с Дега и Моне году в пятьдесят седьмом, когда копировал в Лувре, в молодости. А теперь вот мне приходится изображать Бодлера старым, с запавшим подбородком, седыми волосами и скорбным лицом.

Огюст пожал плечами и усомнился, уж не напрасно ли нанес Фантену этот нежданный визит.

– Я слышал, что ты сам теперь стал покровителем художников.

– Я купил кое-что – Ренуара, Ван-Гога, Моне. Мне приятно иметь их дома.

– Не оправдывайся.

Огюст действительно оправдывался, стараясь не обидеть Фантена, не хвастать своими успехами.

В комнату вошел пожилой мужчина; вначале он заглянул в дверь, чтобы убедиться, нет ли кого постороннего, но Огюст увидел его, и прятаться было поздно. Огюст не сразу узнал незнакомца. Барнувен. На нем было бархатное пальто и поношенная широкополая шляпа. «Наверное, все так же просиживает дни в кафе на набережных, – подумал Огюст, – наблюдает за жизнью, которая уже течет стороной».

– Вы знакомы? – спросил Фантен.

Барнувен покраснел, а Огюст поспешил ответить:

– Конечно. – И продолжал: – Вы не рисуете больше прекрасных женщин?

– Нет. – Барнувен вдруг почувствовал потребность оправдаться. – Я зарабатываю, копируя картины с религиозными и патриотическими сюжетами, а когда нахожу, что покупатель сентиментален, предлагаю семейный сюжетец. Прекрасно получается. Могу копировать с закрытыми глазами и безошибочно.

Наступило неловкое молчание, а затем Огюст сказал:

– С тех пор прошло много лет.

– Сорок? – спросил Барнувен.

– Около того. Но порой мне кажется, что все было вчера. – Огюст вдруг увидел перед собой Мари, родителей. – Знаете, Барнувен, я ведь почти год провел в монастыре.

– Да. Мне кажется, мы виделись как-то после этого.

Снова наступило молчание, никто не знал, что сказать. По напряженному виду Барнувена Огюст догадывался, что тот пришел по делу.

– Я слышал, вы нажили много врагов из-за дела Дрейфуса? – сказал Барнувен.

– Да. Меня заклеймили за то, что я остался в стороне.

– Ты счастлив, Огюст? – спросил Фантен.

– В моей жизни было и кое-что приятное…

– Сын?

– О нем я предпочитаю не говорить.

– Я помню, – вставил Барнувен, – вы любили девушек в белых платьях.

– Они мне и сейчас нравятся.

– А теперь вас приглашают в президентский дворец.

– Это не способствует развитию моего таланта, – ответил Огюст.

Фантен улыбнулся, но Огюст видел, что художник утомлен. Прощаясь, он пожал Фантену руку с чувством, что больше им не суждено встретиться, да и зачем?

Барнувен тоже распрощался.

– Я в том же направлении, – прибавил он, хотя Огюст не сказал, куда ему. Задыхаясь на ходу, Барнувен стал горячо доказывать Огюсту, что растущее признание Моне, Ренуара и Дега – чистая случайность, им просто повезло, и добавил:

– Но вы, дорогой друг, заработали это тяжким трудом.

Огюсту хотелось одного – закончить разговор как можно скорее. Он спросил:

– Пятидесяти франков достаточно?

– Если только в долг, – ответил Барнувен. Огюст сказал:

– Конечно. – «Лучше отдать их совсем, чем взаймы», – подумал он.

Огюст прибавил еще пятьдесят.

– Я никогда этого не забуду, дорогой друг, – сказал Барнувен.

И они расстались. Каждый испытывал облегчение оттого, что не выразил желания увидеться снова.

 

 

Год спустя Огюст получил третью награду: орден Почетного легиона, на сей раз самой высокой степени. И хотя это не помогло ему закончить фигуру Мыслителя, он был благодарен за новое признание, в особенности когда друзья устроили по этому случаю пикник в его честь. Организаторами были Бурдель и Каррьер.

После обеда в лесу Велизи, неподалеку от Версаля, танцевала Айседора Дункан. Для Огюста это явилось приятным сюрпризом. Они давно стали друзьями, она позировала ему, но роман не состоялся. Он находил ее танцы прелестными, они отдавали Древней Грецией.

Роза, сидя рядом с Огюстом, не помнила себя от счастья. Впервые в жизни он пригласил ее в компанию своих друзей; наконец-то и она признана. Тем, с кем она не встречалась раньше, он представил ее как «мадам Розу», без дальнейших объяснений. Роза была поражена, каким он сделался знаменитым. Айседора показалась ей удивительно красивой, но танцы ее не произвели впечатления, и она успокоилась, видя, что Огюст относится к танцовщице по-отечески.

Роза слышала о болезни Камиллы и теперь чувствовала себя почти в безопасности. Она надеялась, что бог не заставит ее больше страдать в одиночестве.

 

 

Вскоре скончался Хэнли, а за ним Фантен и тетя Тереза. Смерть тети Терезы и смерть Фантена потрясли Огюста, но эти два человека были связаны с далеким прошлым. А смерть Хэнли, друга, с которым юн был до конца откровенен, явилась ударом.

Эта смерть напомнила, что их поколение сходит со сцены, и сам он с каждым годом приближается к могиле.

Как обычно, скорбя об ушедшем друге, Огюст погрузился в работу. Он решил сосредоточить все внимание на «Мыслителе», словно это могло отпугнуть призрак смерти. И дал себе клятву, пока не закончит, не браться ни за что другое.

Но его ожидала новая неприятность. Уже давно он ощущал упадок сил. Часто, когда замысел, казалось, готов был осуществиться, немощь одолевала Огюста и приходилось прекращать работу. Работа над «Мыслителем» превратилась в своего рода состязание со временем. Он еще легко мог делать бюсты, фрагменты, мелкие фигуры, но крупные вещи быстро истощали его силы[125].

Но Огюст продолжал трудиться. Если «Мыслителю» суждено стать последней в его жизни эпической фигурой, то это должно быть выдающееся произведение. Однако он считал, что в натуральную величину «Мыслитель» будет проигрывать, хотя и не потеряет интереса. И у него не было желания символизировать в нем благородство, изящество или красоту, он хотел изобразить просто человека. Греки и Микеланджело создали тела необыкновенной красоты и совершенства форм, а он должен создать другое, нечто большее. Мысль, размышлял Огюст, далась человеку ценой титанических усилий – ведь и теперь процесс этот был одновременно мучительным и сложным. Мыслить – значит страдать. Значит, спрашивать себя: кто я? Откуда пришел? Куда я иду? Какая у меня цель?

Огюст переделал первоначальный эскиз. Он сделал его больше человеческого роста, и ему стало ясно: человек – не прекрасное творение, борющееся против развращенного мира, а всего-навсего животное, пытающееся восстать из своего животного состояния, что ему не всегда удается.

Он сам был тому примером. Огюст полагал, что усилие вырваться из животного состояния и стать мыслящим – тяжкий процесс, и Огюст вылепил окончательную фигуру в два раза больше человеческого роста, чтобы передать всю грандиозность этой борьбы. Лепил по памяти, как его учил Лекок.

Он вспоминал бесчисленные эпизоды борьбы с самим собой, усилия заставить себя мыслить. Раздумывал над тем, правильно ли положение правой руки, опирающейся на левое колено, – оно казалось ему неестественным, – и тут его вдруг осенило: именно этот напряженный жест и передает стремление животного превратиться в разумное существо. Он сделал тело массивным, плечи – могучими, ноги и руки – огромными.

Огюст проработал много дней, усталость одолела его, он впал в мрачную меланхолию; казалось, смерть уже на пороге. Но не работать он не мог. В последнее время он слишком много внимания уделял вещам, не представлявшим интереса, а эта фигура воплощала его представление о жизни. Снова, несмотря на усталость, Огюст погрузился в работу. «Мыслитель» стал выражением трагедии, хотя фигура дышала жизнью, силой и покоряла. Он подчеркнул в ней грубую, упрямую силу, характерную для жизни, которая так трагически устроена. Огромная голова и невероятно могучая кисть, как бы поддерживающая эту непомерную тяжесть, сразу приковывали внимание. И по мере того как «Мыслитель» оживал, силы самого Огюста иссякали. Когда статуя была закончена, скульптор еле держался на ногах. Никогда еще он не чувствовал себя таким измученным.

Он попросил Каррьера посмотреть законченную в гипсе статую. Каррьер был первым, увидевшим его работу, потому что Рильке в это время не было в Париже. Каррьер долго молча разглядывал «Мыслителя», и Огюст уже был уверен, что потерпел неудачу. Он начал оправдываться: «Я так устал, работая над ним», но Каррьер остановил его.

Прошло еще несколько минут молчания; Огюст волновался. И тут Каррьер сказал:

– Я воспринимаю его как первого человека, способного мыслить, и в этом стремлении к мышлению он начинает постигать ту трагическую судьбу, которая ожидает ему подобных. – Огюст был удивлен – друг лишь в редких случаях высказывал пессимистические мысли. Каррьер добавил: – Это такое усилие – думать, быть разумным, столь титаническая борьба, ведь плоть более могущественна, чем мозг, но мозг уже ищет пути вырваться из тех оков, из которых вырвалось тело.

– Значит, тебе нравится, Эжен?

– Нравится? Нет. Как может нравиться такое живое изображение нашей собственной борьбы? Он – это я, мои поиски, мои тяготы, мои страдания. Это – мое личное. «Мыслитель» – это любой из нас.

Огюст вздохнул.

– Я тоже так.думал, но настолько устал, что утратил способность смотреть на него объективно. Боюсь, он никому не понравится. Не уверен, нравится ли мне самому.

 

 


Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Глава XXXII | Г лава XXXIII | Глава XXXIV | Глава XXXV | Глава XXXVI | Глава XXXVII | Глава XXXVIII | Глава XXXIX | Глава XL | Глава XLI |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Глава XLII| Глава XLIV

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)