Читайте также:
|
|
— Порядков не знаешь! — грубо оборвал его неприветливый рязанец и повернулся спиной.
— Каких порядков? — спросил недоумевающий парень.
Не знал об них, или, лучше, не смекнул, и его приятель.
— Деньги вперед! — опять глухо и отрывисто отозвался целовальник.
Тогда-то только нашелся благоприятель и заметил Петрухе:
— Здесь завсегда вперед; без того и распечатывать не станут....
Дедновский Макар сосчитал деньги, звякнул громко сдачей, снял с полки требуемую посудину, сорвал крючком пробку набок, взболтнул полуштоф, нагнавши наверх быстро мелькнувшую пену, и поднес, чуть не толкнувши в самый нос Петрухи, посуду; поставил ее на стол; полез под стойку и так же ловко вышвырнул два стаканчика, как ловко делал все предшествовавшее. Петруха следил за всем этим и дивился порядкам.
— Наливай! — подсказал приятель.
— Пей! — просил Петруха.
— И ты пей, без тебя не стану.
Петруха с замиранием сердца выпил одну рюмку, ухнул, плюнул, покрутил головой; потом другую, третью и т. д. Вскоре благоприятель вел его под руку; Петруха говорил громко и все почти одно и то же:
— А мне черт ли... лешой... все ровно!.. в деревне ли, в Питере ли. Мне черт ли...— пфу!.. друг!.. друг!.. поцелуемся! Не ругай ты меня!.. сделай божескую милость, не ругай,— и, не... бей... не бей!
— Да я тебя не ругаю. За что ругать? и не бью...
— Не ругай ты меня!.. не ругай!.. не бей! — вот что бредил Петруха и упирался в землю, опустивши вниз голову, над которой постоянно махал правой рукой: левая висела как плеть; приятель держал его поперек.
Вино Петрухе понравилось: парень учащал пробы. Вскоре даже сам назвался на угощение, взаимно угостил, опять просил угощения и опять пил... пил... пил — и запил. Такова деревенская натура — ничего пресного она не любит, меры она не знает, о толке и слышать не хочет, а указания, наставления считает за упреки, брань, оскорбления.
Мельничная плотина держится, крепится все лето, а раз подточило ее порядочно — и скоро пойдет вода рвать все, разрушать, подмывать, и трудно, даже почти невозможно бывает остановить ее на пути разгула. Оборвался раз русский человек, живущий по себе и своим умом, и пойдет крутить, и нет для него уже ничего заветного: и армяк новый долой, я недавно купленная шапка нипочем, и рукавицы прочь, и сапоги крепкие долой — можно и в стареньком щеголять, что тут ломаться, чваниться? что за щегольство! что за бахвальство! Куды тут лезть с суконным рылом да в посконный ряд?.. мимо, все мимо, все долой и прочь! Пей, душа,— веселись! Да балалаек давайте больше, да гармоний, да песен, рому, коньяку попробуем, и что в хересе за скус? и херес попробуем и... девок давай. Приходите, гости, да больше: на всех хватит, всем будет что выпить и где улечься, милости просим: у нас и двери всегда настежь и званым, и незваным. Пейте все и наше, и ваше здоровье. Не сердитесь только: у нас все друзья и приятели; душа нараспашку и сердце за поясом! Вали, народ,— будет и на похмелье!
Похмелье идет тем же порядком: гудят по-прежнему песни, идет топанье на целый дом, внизу штукатурка с потолка валится, и не уймет никто и ничем разгулявшихся кутил... Все прочь, все мимо, знать никого не хотим!.. сами большие, и больше нас нет! А там еще горе незваное накачалось — долой и его: топи его глубже, на самом донушке, и донушко опрокинь на лоб! Давайте же песен, песен больше, да веселых, да громких, да красавиц.
Петр Артемьев сначала, как новичок и непривычный, выпивал немного и был уже пьян. Он учащал для того только, чтобы поддаваться обаянию той веселости, которая поразила его и привязала к себе на первом еще дне запоя, и нечаянно дошел до того, что выпивал прежнюю порцию и был только, что называется, на кураже, когда все так отрадно и весело, сам он в задоре и готов спешно и толково сделать все, что укажут.
Прежнее дело дворницкое спорилось удачно; сам он, однако, изменился, как изменился наружный вид его конуры, которая украсилась лишней мебелью, в виде стеклянных посудин, начиная от маленькой и постепенно доходя до большой бутыли. Его теперь не удивишь полштофом, а к стклянкам маленького объема он прибегал только в крайней бедности, при безденежье. Привычка брала верх и сильно укрепила в начинаниях. Сделать самое трудное дело для него было нипочем, лишь бы только обещана была дача «на выпивку». По будням он чуть не с утра был навеселе,— по праздникам непременно пьян, а к позднему вечеру — мертвецки. Он готов даже быть таким и в будни, если бы больше имел тороватых и денежных приятелей, а сам не был дворником, у которого лишняя копейка — изумительная редкость. Петруха и тут изловчался, стараясь придумывать разные хитрости, до которых достиг своими непокупными толком и сметкой.
Особенно помогало ему в этом замечательное знание всего дома, сверху донизу, всех квартир с их жильцами, всех жильцов с их характеристикой, и физической, и нравственной. Конечно, все это у Петра Артемьева делалось на мах — спроста, но тем не менее всегда почти верно и толково. Изо всего этого он успел приучить себя извлекать личную пользу и не задумывался заходить в 40-й номер к чиновникам, которые, по его наблюдениям, всегда собирались по субботам играть в карты. От его внимания не ускользала их кухарка, чаще обыкновенного забегавшая в лавочку за миногами, капустой, огурцами и проч. Случалось, что она проносила бутылки из погреба, и всегда непременно имела в руках четвертную бутыль, которую привозила на извозчике. Петр Артемьев запирал с первым признаком ночи ворота, подпоясывав полушубок и отправлялся в 40-й номер. Здесь он просил кухарку вызвать жильца-хозяина:
— Дворник, мол, пришел, видеть желает.
Хозяин выходил, дворник кланялся и говорил:
— Ворота запер; спать сейчас лягу.
— Так мне-то что за дело? зачем ты лазишь без спросу?
Дворник при этом указывал одной рукой на кухарку, как бы давая знать, что ей приказывал докладывать о себе и не лезть без спросу; а другую руку засовывал в волоса на затылке и ухмылялся:
— Гости-то у вас долго будут сидеть?
Если хозяин догадывался, к чему ведет свою речь дворник, то спешил дать ему на водку и наперед задобрить его. Если же нет,— дворник, почесываясь, начинал опять приставать:
— Коли долго — так уйду: дома-то не буду ночевать сегодня; а хозяин велит запирать ворота на ночь и ключ с собой брать.
— Во всяком случае, ты должен оставить кого-нибудь вместо себя?
— Кого оставишь? оставить некого. Надо ему на водку дать, кого оставишь-то: так-то не остаются, а нам поздно не велят сидеть.
— Кто это мне не велит? — спрашивает рассерженный жилец.
— Хозяин домовый не велит,— спешит перебить его дворник.— Нам он говорит: как-де ты, Петр, сделал все, до одиннадцати часов калитку не запирай, а после запри и ложись спать, долго-то не сиди.
Чиновник только при этом догадывался о том, отчего дворник не хочет ночевать дома, запирает ворота и ключи уносит с собой,— он называл дворника мошенником, плутом, но все-таки давал ему гривенник или просто выносил водки и давал рюмку.
Петруха кланялся, благодарил и почесывался:
— Лестница-то высока, вишь,— не захромать бы, ваша милость?
Получал ли, не получал ли Петруха второй рюмки, он все-таки оставался доволен и собой, и жильцом 40-го номера, и его гостями, которых выпускал со двора сам и не ворчал.
Если же жилец, по собственному выражению дворника, не уважал его и не смотрел ни на какие резоны, т. е. не подносил рюмки водки, не давал гривенника, Петруха на другой же день останавливал его под воротами, снимал шапку и кланялся:
— А я, вашей милости, услужил вчера: гостей выпустил. Двое совсем растянулись под воротами. Я поднял и извозчика живой рукой отыскал. Сегодня вашей милости прежде всех воды натаскал: поутру, мол, проснетесь — чайку напиться захотите. Я в ваш нумер всегда захожу раньше, прежде управляющего. Сегодня праздник: поздравить не мешает вашу милость!
Вообще почему-то с чиновниками Петр Артемьев вел себя осторожно, при встрече с офицерами всегда почтительно снимал шапку и ни в грош не ставил тех сердобольных вдов, которые живут квартирами и у которых жильцы целый день не бывают дома, по обыкновению почти всей петербургской молодежи. От этих вдов он редко получал «на водку» и потому, не имея средств мстить открыто, старался вредить им втайне, срывая с ворот безграмотные билетики их, которыми извещается искатель, что здесь «одаеца комната состолом, смебелю и сприслугой у вдовы для холостых спросить дворника» или «в таком-то номере». Дворник может ответить, что в таком-то номере отдана квартира, хотя она еще до сих пор пустая, что в таком-то и есть свободная, да ребят много, беспокойства будут,— в ней и не живут жильцы подолгу.
— А вот есть в одиннадцатом способная для вашей милости, и мебель дает кому надо, и с кушаньем берет, и барыня важная завсегда при жильцах. Эта комната опросталась оттого, что жилец помер, а то у ней завсегда живут и всегда довольны остаются.
Во всей болтовне часто нет ни малейшей правды: нанимающий видит комнатку маленькую, тесную, мебель поломанную и порванную, даже плесень от сырости во всех четырех углах, и сама хозяйка не столько барыня важная, сколько бойкая, и досадует искатель квартиры на себя, что поднимался так высоко и остался внакладе. Не оставался внакладе один только дворник: он выпивал рюмку водки или получал пятачок от своей важной барыни до тех пор, пока не приводил в 11-й номер охотника до сырой комнаты, высокого и грязного хода.
Петр Артемьев обставил себя наконец так, что имел номеров десяток таких, где ему каждый праздник подносили по рюмке водки, и был одним из счастливейших петербургских дворников, потому что в его доме, в одной из квартир, поселилась целая ватага молодых людей, у которых дня не проходило без кутежа и скандала.
Петр Артемьев не замедлил скоро познакомить и себя с ними и тут также придумал хитрость. Он явился с искренним советом быть потише и присовокупил прямо от себя, но с привычною смелостью и решительностью:
— Нижние жильцы к хозяину приходили жаловаться, что всю штукатурку на потолке отбили... над самой, вишь, спальней пляшете! Хозяин прислал сказать, чтоб не плясали.
— Пошел, дурак, скажи хозяину, что мы его знать не хотим. Мы от себя наняли квартиру и деньги вперед отдали! — кричал один из более бойких гостей и кинулся было на дворника.
Тот немного попятился; он мог бы, заручившись таким важным поручением, хотя и им же самим сочиненным, нагрубить, но счел за нужное выдерживать привычную роль:
— Коли, говорит, не уймутся, вели квартиру очищать; пусть-де новую приискивают.
— Молчи, дурак! — не сегодня же ночью отыскивать? Пошел, скажи хозяину, что вы оба дураки, невежи.
И пьяный гость опять было задорно кинулся на дворника, но его опять удержали товарищи. Дворник все-таки стоял на своем:
— Мне, говорит, эких жильцов не надо: они у меня изо всех квартир повыгонят и дом останется пустой.
— Я тебе всю бороду выщиплю.
— Зачем бороду? борода дорога; она долго растет. В бороде вся сила. Вон у вашей милости и нет ее.
Пьяный гость выходил из себя; его успокаивали товарищи; но дворник продолжал быть верен себе и во все время оставался спокойным; он рассуждал:
— Наше дело подневольное: что велят делать, то исполняем; таково дело, не сами. Что бородой-то стращать? — лучше бы, барин, водочки поднести велели дворнику-то.
Один, догадливый, исполнил его желание, и даже, против ожидания, удовлетворительно: Петр Артемьев успокоился. Сходя с лестницы, почувствовал то знакомое ему приятное наслаждение, какое испытывал после первой рюмки, потом у него закружило в голове, и, когда Петр Артемьев улегся, голова его пошла в круги и сон был невозмутимо крепок.
Когда ушел дворник, конечно, начались толки о недавнем событии, и более рассудительные решили это дело таким образом: дворника всегда не мешает задобривать, дворник человек нужный; он многое может сделать. Он для дома важнее хозяина; его и за водкой можно послать, если некого; он и в глухую полночь достанет ее, потому что имеет огромное знакомство и опытность, и проч., и проч.
С тех пор Петруха не встречал уже неприятностей и не придумывал с своей стороны хитростей, а просто тихонько отворял дверь и только выставлял свою бороду. К бороде этой привыкли кутилы, и лишь покажется она, приятели спешили потчевать ее водкой до того, чтобы она решительно не способна была беспокоить их в другой раз и нагонять темную тучку на их светлую и беззаботную радость. Некоторые даже заговаривали с этой бородой (до того она сделалась нестрашна и пригляделась).
— Ну, а что хозяин?
— Спать лег! — чуть не шепотом отвечал дворник.
— Не сердится, не ругается? не велит искать квартиры?
— Отошел!.. забыл!.. Добряк ведь! — шептал Петруха.
— Ну, а нижние-то жильцы не жалуются?
— Перестали! Да ну их!..
Петруха при этом махал рукой и даже на лице старался изобразить возможно презрительную мину. Он заключал всегда почти одинаково:
— Пейте, господа, знайте! Не бойтесь, постоим. Скажу, что свадьба у вас — и все! Есть ли водка-то у вас? а то схожу, пожалуй: в погребке можно достучаться: такая форточка завсегда отперта. В кабаке только трудно, а пожалуй,— и т. д.
При таких соблазнах и благополучном начине Петруха шел все в гору да в гору: его уже, что называется, чарка бьет. В надворном хозяйстве стали обнаруживаться кое-какие беспорядки и упущения: лестницы были грязны и едва удобопроходимы, двор почти никогда не просыхал; городовой заглядывал в его конурку чаще и более для того, чтобы выгнать его на тротуар. Петруха и здесь прибегал к некоторой хитрости: он отгонял от своих тумб извозчиков и позволял тут останавливаться только тем, которые помогали ему подметать панель, красить тумбы, не сорили сеном и проч.
При заметных деньгах у Петрухи водились даже некоторое время так называемые чередовые выставки, которые так обыкновенны и пагубны в столице у мастеровых и рабочих, не имеющих работы постоянной и усидчивой, держащей на одном месте: на верстаке, у наковальни, у стамески... Особенно эти чередовые выставки часто заводятся компанией дворников, водовозов, носильщиков мебели и всякого рода поденщиков.
У Петра Артемьева эти чередовые выставки прекратились как раз около того времени, когда приближалось время его именин. Молодец уже, что называется, разлакомился, расходился, а товарищи и приятели подзадоривают:
— Скоро, ты именинник будешь, Петруха,— угощение нужно предоставить — знаешь какое... ждем! Придем, брат, и незваные: не думай ты этого.
— Штоф с косушкой куплю,— отвечал Петруха.
— Этакое-то угощение для именин и звания не стоит; это и губ не помочит: вон ты толковал из плотников своих кого позвать, то народ петой, ну, да и мы не прочь почтение тебе сделать по-расейски. Тут не то бы что, а полведром только-только удовлетворишь.
— Полведра много, лопнешь.
— Эй, гляди, паря, только подрумянишь.
— Да вон подожди — посмекаю; хватит ли еще капиталу-то на это? — обещал Петруха и смекнул по-своему.
За два дня еще до именин он уже шастал по квартирам, вызывал хозяев и прямо просил о пособии.
У одних говорил с тою привычною смелостью, которая чуть не приучила его самого верить сочиненному:
— В деревню иду: пачпорт надо выправить, а денег нет, хозяин заперся — не дает, обижает, и в квартал ходил жаловаться, да не слушают; совсем хозяин обижает,— пособите, ваше сиятельство! Вот в десятом номере полтинник дали, в пятом рубль серебра посулили,— врал Петруха и кое-где выманивал, уходя от других с более или менее надежным посулом.
В смежном номере он уже говорил почему-то новое и путал себя до того, что решился говорить остальным одно:
— Мир в деревню требует — оброки тяжелые; одеться не на что; ехать надо — пить-есть дорогой, дома пособие требуется; хозяин обижает; пять целковых пособрал: еще не хватает трех либо четырех...
При последних словах Петруха низко кланяется: благодарит за выдачу и внимание, и раза по три в день надоедал посулившим, засылая кухарок, которые все-таки состояли в некоторой зависимости от него и боялись даже его присмотру, справедливого и всегда необузданного гнева.
Вследствие ли собственной назойливости или некоторого даже предстательства и влияния кухарок, но только Петр Артемьев собрал столько денег, что в день именин из конуры его то и дело вылезали четвероногие, которые долго бранились под воротами и некоторые доходили до дома, другие валялись на тротуарах (догадливые и толковые выбирали места поглуше), а некоторые подбирались в часть.
Однако сам именинник, по русскому обыкновению напившийся прежде и больше всех других, еще до конца заветного полуведра улегся спать, и никакие силы не могли поднять его с места: он как будто опился и замер.
Поутру Петруха опохмелился, и так крепко и задорно, что, когда позван был к управляющему для объяснения по некоторым беспорядкам, замеченным в прошедший вечер и ночь, он разговорился и, против воли, рассердил управляющего.
— Отчего трудовому человеку на день ангела не выпить? — один раз в году бывает — надо выпить покрепче. Вот от вашей милости завсегда пьяных провожал с лестницы. Сами вы, Иван Тимофеич, в контору посылаете и пьете: раз и вашу милость на лестницу волок,— рассуждал Петруха и не чуял грозы.
Управляющий вспылил, сочтя все его заключения за обиду, и закричал:
— Да тебя, чухну полосатую, кто об этом спрашивал?
— Вы спрашивали.
— Да ты пьян, дурак! еще не проспался.
— Вы, что ли, напоили? а я не дурак да и не спал.
— Ты еще поговори со мной, погруби! — кричал управляющий и ругался.
— Я не грублю, Иван Тимофеич!
— А зачем вчера сбирал по квартирам деньги?
— Я не сбирал никаких денег по квартирам, что вы Бога-то гневите, Иван Тимофеич?
— Зачем врал, что в деревню идешь и хозяин обижает, и на меня пожаловался везде, как будто подослал кто?!
— Я ничего не говорил и по квартирам не ходил,— стоял на своем Петруха.— Не обижайте, Иван Тимофеич: обидеть нашего брата легко — да душе каково.
— Ты вот мне еще душу-то трогай, дурак!
— Я не дурак! еще меня никто так-то не называл... Не знаю, кто из нас дурак! — бухнул сдуру Петруха и повернулся, чтоб идти к дверям.
Но управляющий дома уже совсем обиделся: он топал ногами, кричал, бранился чаще и сильнее прежнего и наконец назвал его даже запойным пьяницей.
Последнее слово почему-то особенно не нравилось Петру Артемьеву. Он повернулся назад и подхватился фертом:
— Коли не угоден чем, Иван Тимофеич, так лучше пачпорт и расчет пожалуйте: мы других местов поищем.
— Да я и без твоей просьбы это же бы сделал — не думай ты!
— А старались угодить и все, значит, рачение, к примеру, клали: на, мол, что можем!.. а не то что... А выпил наша милость и не угодил вашей милости! Обидеть легко,— нашего брата легко обидеть,— продолжал рассуждать Петр Артемьев и вывел из терпения слушателя.
— Ступай же вон, вон скорей!
— Уйдем, Иван Тимофеич, будьте не в сумлении, и в деревню уйдем, коли надо будет. Вот что, Иван Тимофеич! Прощения просим, пошли вам Господи всего хорошего! — бормотал Петруха тем жалобным голосом, которым любят говорить притворяющиеся обиженными и как бы желая этим тронуть и смягчить взволнованное сердце мнимо обидевшего.
В конуре дворницкой Петруху уже ожидали некоторые из товарищей, желающие и надеющиеся опохмелиться.
Петруха, войдя к ним, махнул только рукой и сказал коротко:
— Надо места нового искать: обижают!
— Что так, Петруха?
— Жисть не мила. Ничем не угодишь: все не по них.
— Али гонят?.. хозяин, что ли?
— Сам пачпорт попросил — и расчет: никто не гонит. Меня не прогонишь, коли сам не захочу — не таковский. Местов мне будет всяких, не то что эка дрянь, невидаль!
— Надо искать, Петруха! Когда, завтра, что ли, выгонят-то?
— Меня не погонят! я сам погоню. Давай лучше выпьем, братцы: три рубля еще осталось.
Петруха на этот раз не врал только в последнем случае, потому что вечером был опять в омертвелом состоянии, как и накануне, а в тот же день не прогнали его со двора потому только, что не могли не только добудиться, но даже и вытащить из дворницкой.
Поутру, на другой день, он был уже без места, и оставался в таком положении целый год. Чем он существовал во все это время — решить трудно.
Видали его земляки и на Сенной, подле воза с поросятами и мерзлою дичью, иногда с кулечком, другой раз с другим каким-нибудь узелком под полой; видали его и на толкучем Щукина двора и Апраксина переулка с старой шпагой, мундиром, сюртуком, книгами, сибиркой, бритвами, палочками сургучу. То он вдруг появится у ящика, в котором за стеклом лежало много всяких мелочей, то вдруг пропадет и ходит снова — с парой сапог и калошами, то он башмаки по дворам разносит, то вдруг выводят его из полпивной или кабака и перемещают из одной сибирки в другую на веревочке, то он в новом полушубке попадался, то опять в рваном, то в шляпе пуховой, то опять в картузе с разодранным козырьком. Наконец совсем пропал он и с Сенной, и с дворов, и с толкучек.
Земляки решили тем, что, должно быть, Петр Артемьев совсем промахнулся и подъели его безнадежно все досужества, все перекупки, перепродажи и т. п.
— Не спуста же парень заходил в артель да все плакался, что в Питере совсем жить нельзя, как-де ни ладить,— думали земляки.
— Сказывал — дорога-де мне дальняя, тяжелая, невольная лежит — долго, мол, братцы, не увидимся. И таково-то говорил жалостно, и руками подпирал голову, и волоса на лицо спускал. Звали выпить — «нет,— говорил,— не начинал в артели и кончать не стану»,— какого-то Мартына обругал и Луканьку; нашего прихватил... Стал ходить вдоль избы и все что-то урчал, и все ругался, а руками махал, а тут и пошел со всеми целоваться. «Простите,— говорил,— не ругай меня, артель, не бранил-де я вас, а не сжилось в ней — стрясся такой-де грех: сам причина. Лежит мне теперь путь и тяжело будет!» Ушел от нас, да вот уж не видали почесть две недели (а то чуть не каждый день заходил); а узнать, где, мол, и как,— ума не приложим. Знать, ушел в какое неладное место! — решили его бывшие сотоварищи и сокашники и пожалели душевно, однако напрасно.
Петруха в долг да впоколоть пробирался в деревню, и действительно, дорога эта была ему и трудна, и решительно несподручна. Долго — втрое дольше прежнего — был он в дороге и едва-едва достиг до того, что увидел и село с погостом, на котором похоронил когда-то старика дедушку и старшего брата и на котором также, вероятно, похоронили без него и старика отца. Увидел и знакомый бор, на котором сбирал он грибы и ягоды, и речонку, в которой купался и купал сивка и буланого, и Бараново в стороне, в котором — когда-то давно — мужики поймали баловливую попову кобылу и, привязавши к хвосту длинный шест, пустили передом в овин; билась лошадь вперед, и не пустила палка, а назад попятиться не догадалась скотина до той поры, пока не привели самого хозяина. В воображении Петра Артемьева рисовались и отрубленные хвосты бодливым коровам, и материны рыданья при прощанье, и толстый бурмистр, запарившийся в бане, и дедушкины похороны, и высокая шапка, свихнутая набок, и сладкая кутья из яшного пшена с медом, и жаркая черная баня, в которой так хорошо париться, и дядины наказы, и его толковитость, и то уважение, с каким обращалась к нему вся окольность...
«Идти ли, полно, к нему навязываться? — думал Петр Артемьев.— Облает, обессудит: крутой обычаем... Али пойти? доводилось же так и в Питере: придешь — думаешь, ругаться станут, а ничего — словно и не виноват, почтение отдадут, словно и не знают твоих провинностей и ровно бы не ты их сделал».
С такими рассуждениями он подвигался все дальше вперед — ближе к родной деревне, которая казалась ему сначала вдали одним черным, большим домом, который несколько раз скрывался то за горой, то за лесом и наконец выставился совсем на глаза рядом изб, над которыми различил он и скворешницы, а подле деревни — бани, овины, кузницу, сотского изба с краю, напротив их домишко, дальше дядин...
У Петра Артемьева защемило сердце.
V. Деревня
— Здорово, батюшко Петр Артемьич, здорово! — говорил дядя, вытащившись из-за стола и сухо обнимая племянника, который мгновенно приободрился и начал уже спокойнее и радостнее глядеть на свет божий.
— Ну, что? как там Питер-от ваш — богатый город? — продолжал спрашивать дядя, видимо любопытствуя знать о столице и желая приласкать гостя.
Так, по крайней мере, подумал и решил Петр Артемьев.
— Не говори ты мне о эком городе, не вспоминай его — глаза бы не глядели!
Племянник махнул рукой.
— Что, брат, больно рассерчал на него? али и у тебя тоже, как и у других наших ребят, что в осенях вернулись. Пришли, братец ты мой,— и начали загибать тут бабам-то да мужикам-домоседам: мы-ста и на свет-то глядим инако, и денег берем много. Наши-то домовики. слушали да ахали, а денег-то ребята им не давали: жизнь, мол, дорога там. Сталось на моем, что в Питере, мол, живал, на полу сыпал и тут не упал... Так ли небось, племянник дорогой?
— Что тебе, дядя, врать спуста-то: всю перед тобой, значит, правду скажу. Одно, стало быть, горе было: хозяин, дядя, невзлюбил.
— Знаю, племянник дорогой! Знаю так, что, коли хочешь, все расскажу тебе — все как по пальцам размажу: перво-наперво, видишь, ты у одного жил, и ладно бы жил — толково жил, пока не надоскучило. Что-де, думаешь,— все ребята как есть вольные, куда надумал, туда и пошел. Чем же, мол, я-то матери пасынок? Немцев-хозяев, вишь, хвалят молодцы: пойду-де к ним. На то моя добрая воля — никто не указ. Ну, вздумал, да и пошел, и принял немец, и живешь у него. Да чистоту, вишь, немцы-то любят; а где тут за собой на всяком шагу смотреть, да на всякий-то, мол, день и мыла не напасешься. А шут, думаешь, с ним! ребятам русские хозяева по полтиннику, где и по целковому дают на гулянку, а тут тебе немец отвалит двугривенный — и раскутись на него, как знаешь! Не так ли я говорю, Петр Артемьич, племянник дорогой?
— Чтобы тебе молвить — не соврать: не живал, дядя, у немцев. Хоть наших ребят спроси — и не думал.
— Ну, да ладно, пожалуй: я ведь и в долг поверю. Не живал ты у немцев, так, чай, к нашему какому нанимался?
— К Трифону Еремеичу ходил и жил у него: не стану врать, дядя.
— Ну, да хоть и... к Михею бы какому Савичу. Что же, поди, прогульные дни вычитал? Коли выбрал ты все деньги свои, не давал вперед на гулянки?
— Раз дал, дядя, да после, вишь, другие-то ребята сбили, из-за них и мне не давал, а то завсегда на почете был.
— Ну, а те, стало быть, на тебя клеплют, что из-за тебя-де хозяин отказывать стал: у вас и идет круговая! Вот ты и стал стонать да охать: и этот-де хозяин обижает,— надо другого приискать. Тут, мол, тебе не токма-де чаю в харчевне, и водка-то на диво станет. Заходили, поди, к тебе земляки, так и угостить их нечем было: посидели с тобой, помолчали: один, поди, на балалайке тряхнул. Али гармонию держишь?
— Балалайки, дядюшка, придерживался: не солгу ни в чем. Кори ты сколько хошь, сколько душе твоей надо: все буду слушать; обидного тебе слова не молвлю.
— Корить тебя что мне? А обидного слова от экого наянливого человека мне не на диво слушать. Отступись ты, провались совсем!
И старик дядя, махнув рукой, замолчал.
Молчание это коротко было знакомо семье (которую — надо признаться — держал старик, что называется, в ежовых рукавицах), понятно было молчание это и для племянника. Старик, видимо, шибко сердился, и только непонятным казалось одно, что он не топнул ногой, не кричал до перхоты и кашля.
Он медленно вытащился из-за стола, сильно и громко крякнул и медленно пополз на полати.
Все это делал он при общем гробовом молчании. Гораздо после нарушилось это молчание им же самим. Старик говорил:
— Дали бы вы ему, бабы, поесть, что ли? — авось дядиным-то хлебом-солью не поперхнется...
Но Петру Артемьеву, кажется, совсем не до еды было: горячим варом обдавало его лицо, и горело оно словно на ветру, после жаркой бани. Неловко ему как-то и стоять у стола: рук и ног девать некуда и бороду бы спрятал... А тут еще дядя с полатей уставился на него своим строго-насмешливым взглядом, и концы бороды подбирал в рот и обгрызывал их, и все смотрел пристально на нежданного гостя.
«Не с того дядя начал! — думал этот.— Сначала-то бы и ладно, и по мне бы, а тут круто, круто пошел. Кажись бы, лучше, кабы лаской-то донял. А то тут тебе и слов не приберешь — все одно да одно. Ну, знамо, худо дело: сам вижу. Кабы знал я это, в Соснине бы лучше остался, в работники бы, что ли, какие нанялся...»
— Не проси, тетушка! — говорил уже вслух Петр Артемьев, бессознательно усаживаясь за стол,— сыт еще от соснинских.
— Да не гневайся, Петрованушко! — не гляди ты на него, знаешь ведь: завсегда крутой был, а теперь совсем стал грублив, и не приступайся. Все не по нем,— шептала старуха тетка.— Как ты ушел в Питер, так словно кто его пополам переломил: такой-то стал неповадный, все урчит, все не по нем. Ох!.. крут на старости стад, больно крут!..
— Проси его, старуха, проси — кланяйся! — заговорил дядя с полатей.— Столичный народ любит повадку, шибко любит: на то ведь и жил там ровно четыре года, а нас, стариков, и в грош не ставил, и за родню кровную не считал, потому что сам лучше. Всех мой племянник лучше, и меня лучше.
— Ох, не казни ты его, Селифонтыч, не казни своей немилостью: вишь, на парне и лица-то не знать стало. Брось ты покоры-то эти! — не слыхали бы мои уши, не видала бы лучше срамоты на нем. Родной ведь — племянник по тебе...
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 70 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
IV. Столица 1 страница | | | IV. Столица 3 страница |