Читайте также: |
|
Пока еще не удалось научно описать индогерманскую суть религиозной жизни. Есть более или менее хорошие описания форм верований отдельных индогерманских народов, но нет удовлетворительного описания индогерманской религиозности. Когда предпринимались попытки ее описать, к индогерманским верованиям обычно, сознательно или бессознательно, подходили с теми же мерками, что и к миру иудейско-христианских верований. Мы сами, как немцы, как германцы, как индогерманцы должны, наконец, понять индогерманскую религиозность, исходя из нее самой. Попытки такого понимания следует поощрять. Упрек, будто своеобразие былой религиозности можно понять и научно описать только исходя из наблюдений над окружающей религиозной средой, несостоятелен. Речь всегда идет о духовных выражениях того народного и расового круга, к которому принадлежит сам наблюдатель. Я не представляю себе, что смогу начать исследование своеобразия индогерманской религиозности при моих скудных познаниях. Это вообще дерзость, что я, неспециалист, берусь рассуждать о столь великом предмете. Я могу лишь дать кое-какие стимулы. Для этого я и указал во введении, где я надеюсь найти богатое и чистое выражение арийской религиозности, а где нет.
Мое последующее изложение будет более эмоциональным, чем научным, и поэтому спорным. Я просто хочу рассказать, что я сам думаю по затронутым вопросам, которые волнуют меня с юности. Это лишь первый набросок впечатлений, полученных мною в процессе многолетнего знакомства с индогерманским миром.
Нам будет лучше всего начать с пояснения на нескольких контрпримерах, как индогерманская религиозность не выражается, чтобы позже понять, какие наиболее чистые и свободные формы выражения она любит. Я попытаюсь по возможности отвлечься от содержания веры отдельных индогерманских народов и ограничиться описанием характерных форм отношения индогерманцев к божественному, независимо от того, в каких образах это божественное представляется. Если пользоваться иностранными терминами, я хотел бы попытаться охарактеризовать не религию, а религиозность индогерманцев.
Прежде всего выясняется, что индогерманская религиозность не коренится ни в каком страхе, ни в страхе перед божеством, ни в страхе перед смертью. Изречение позднего римского поэта, будто богов создал человеческий страх (Стаций, «Фиваида») неприменимо к высшим достижениям индогерманской религиозности. «Страх Господень» не лежал в начале ни веры, ни мудрости, индогерманская религиозность всегда развивалась свободно.
Такой страх не мог возникнуть еще и потому, что индогерманцы не считали себя творениями божества и не воспринимали мир как творение с началом во времени. Для них мир был скорее вечным порядком, в котором как боги, так и люди имеют свое место, свое время и свою миссию. Идея творения – восточная, равно как и идея конца мира, Страшного суда и установления Царства Божия с преображением всякой твари. Но если человек не видел в мире творения, а в Боге – творца, там и не могло быть представления о себе как о твари, связанной волей творца, по крайней мере, оно не могло относиться к существенно важным формам проявления религиозности.
Еще меньше была в данном случае возможна религиозность, которая видела бы в человеке раба, а в Боге – господина. Верноподданническое, рабское отношение человека к Богу особенно характерно для религиозности семитских народов. Имена Ваал, Адон, Мелех, Раббат и другие все подчеркивают власть Бога как господина над склоняющимся перед ним человеком-рабом, его творением. Для индогерманцев почитание бога, молитва божеству означали развитие достойных почета побуждений: римляне называли это «колере», эллины – «терапевейн». В семитских языках слово «молиться» восходит к корню «абад», что означает «быть рабом». Анна дарует Яхве, особому еврейскому богу, своего сына, сына его рабыни (1-я Самуила, 1,11). Давид называет себя рабом своего бога (2-я Самуила, 7, 18); то же делает Соломон (2-я Царств, 3, 6). Яхве вызывает «ужас» (2-я Моисея 23, 27; Исаия 8, 13). Индогерманцы никогда не воспринимали так своих богов.
И в христианстве поведение человека по отношению к Богу часто обозначается термином «смирение», религиозность сводится к осознанию себя «рабом Божьим». Это не по индогермански, здесь сказывается влияние восточной религиозности. Не считая себя рабом Божьим, индогерманец обычно молится не на коленях, без земных поклонов, а стоя, со взглядом, направленным ввысь и с руками, простертыми вверх.
Индогерманец стоит перед Богом или богами как цельный человек, в полной мере сохранивший чувство чести. Религиозность, которая отнимает что-то у человека, чтобы умалить его перед всемогущим и гнетущим божеством, не индогерманская. Религиозность, которая обесценивает части мира и человека, унижает их, дает им грязные объяснения и влечет человека к неземным, нечеловеческим священным благам, – не настоящая индогерманская религиозность. Там, где «этот мир» принижается, а «тот свет» возвышается до уровня вечного блага, мы сходим с почвы индогерманской религиозности.
Поэтому нам так трудно осознать величие индогерманской религиозности, потому что мы привыкли прилагать к религиозности по сути своей не индогерманские ценности и формы выражения в качестве критериев. Большинство наших мерок религиозности имеют ярко выраженный не индогерманский характер, заимствованы, прежде всего, из восточной религиозной жизни, особенно из христианства средних веков и начала нового времени. От этого наши оценки индогерманской религиозности страдают в той же мере, в какой страдало бы языкознание, если бы мы пытались объяснять строение индогерманских языков с тех точек зрения, которые оправдали себя в семитологии. Мы привыкли видеть настоящую религиозность только в потусторонней религиозности, а в посюсторонней – если мы вообще способны понять ее суть – нечто несовершенное, недоразвитое или лишь первую ступень подъема к более высоким ценностям. Так заимствованные нами иудейско-христианские представления мешают нам понять величие индогерманской религиозности. Дело доходит до того, что и в сравнительном религиоведении индогерманские религиозные ценности «чисто научно» представляются ценностями меньшего значения, потому что авторы исследований на эту тему сделали для себя примером, образцом и критерием любых религиозных ценностей восточные ценности. Но так никогда не понять величие и полноту индогерманского мира.
Тот, кто будет судить о религиозности по тому, насколько она обесценивает человека по сравнению с божеством; по тому, насколько сомнительным, обесцененным или даже порочным изображает она «этот» мир по сравнению с «тем»; по тому, видит ли она в человеке дуализм преходящего тела и бессмертной души, тому религиозность германцев покажется довольно убогой.
Боги, с одной стороны, и люди, с другой, у индогерманцев это не несравнимые и удаленные друг от друга существа, по крайней мере, у эллинов. Боги это бессмертные люди с великой душой (Аристотель, «Метафизика»), а люди как отпрыски благородных родов могут иметь в себе нечто божественное и претендовать на божественность своего рода («богоравный Агамемнон»). В сути самого человека, по воле божества, есть возможности предстать в виде «диогенес», происходящего от богов. Отсюда задача, которую живо воспринимал каждый индогерманский народ: воплощение всех благородных народных ценностей в человеческих родах (калокагатия).
Индогерманская религиозность это не рабство, не мольба растоптанного раба своему господину, а доверительное сообщество богов и людей. Платон говорит в своем «Пире» о «взаимной дружбе (филиа) богов и людей». Германец был уверен в дружбе со своим богом, которому он полностью доверял, а у эллинов та же уверенность выражалась словами «друзья-боги» (теойфилой в «Одиссее»). В индийской «Бхагавадгите» бог Кришна называет человека Арджуну своим другом. Даже когда высшее божество почитается, подобно Зевсу, как «Отец богов и людей», оно называется Отцом, а не Господином. Таковы же имена богов Дьяус питар у индусов и Юпитер у римлян.
При этом индогерманцы всегда осознавали безграничность божества и ограниченность человека. Эллины глубоко воспринимали зависимость от богов. В предостережении «Познай самого себя!», высеченном в Дельфах на входе в храм Аполлона, людям напоминали и об их ограниченности по сравнению с божеством. Пиндар в 5-й Истмийской оде предостерегал: «Не стремись стать Зевсом». Тот же жизненный и религиозный опыт мы находим и у Гете: «Не должен человек равняться с богами» («Пределы человечества»).
Соблазн и опасность человеческого самовозвышения индогерманцы осознавали особенно ясно именно потому, что они чувствовали свое приобретенное путем отбора наследственное превосходство над людьми других рас, свое наследственное благородство. Страх перед человеческим самовозвышением исходил из глубины эллинской души и противостоял этому человек своим включением в мировой порядок. Это рок, при сильной воле и благородном порыве к свободе противостоять с человеческой ограниченностью безграничности богов, и этот рок ни одна порода людей не осознавала глубже, чем индогерманцы: великая трагедия в поэзии индогерманских народов рождена потрясением, вызванным этим роком.
Но совершенно неверно из взгляда индогерманцев на судьбу, «которая возвышает человека, размалывая его» (Шиллер, «Тень Шекспира»), делать такой вывод, какой сделал Бетке относительно германцев, будто «трагизм судьбы» означал для этих людей «заклятие» и вызывал «страх перед судьбой», который делал их созревшими для «спасения». Не бог судьбы, а бог-спаситель будто бы принес германцам «утоление их религиозной жажды». Так судить о германцах и индогерманцах можно только при взгляде со стороны, но не изнутри. Духовная сила индогерманцев – а именно она породила великую поэзию этих народов, прежде всего, их трагедию – вызывала у них чувство глубокого восхищения перед роком, перед напряженностью между ограниченным человеком и безграничными богами. Ницше однажды назвал это чувство «любовью к судьбе». Духовно богатые люди индогерманских народов именно посреди ударов судьбы чувствовали, что божество одарило их великой судьбой и они должны оправдать возложенные на них надежды. Гете выражал подлинно индогерманские мысли, когда писал в письме графине цу Штольберг 17 июля 1777 года:
«Все дают бесконечные боги своим любимцам, и все бесконечные радости, и все бесконечные горести, всё».
Никогда это индогерманское восхищение судьбой не переходило в покорность судьбе (фатализм) и именно по той причине, что, даже предвидя гибель, индогерманцы помнили, что их наследственный характер это характер воинов. В «Бхагавадгите» бог Кришна говорит об этом Арджуне: «Одинаково относясь к радости и боли, обретению и потере, победе и поражению, вооружись для битвы и будешь незапятнанным». Позже этот бог еще точней определяет индогерманскую сущность: «Когда ты думаешь «Я не хочу сражаться», это твое решение тщетно: твой благородный характер принудит тебя к этому».
Таков индогерманский взгляд на судьбу, индогерманский восторг перед роком. Для индогерманцев жизнь и вера стали бы пресными, если бы какой-нибудь «бог-спаситель» отнял у них эти чувства.
Индогерманцы всегда были склонны к тому, чтобы ставить власть судьбы выше богов, особенно индийцы, эллины и германцы. Греческой Мойре соответствует германская Вурд (скандинавская Урд); паркам римлян и мойрам греков соответствуют норны германцев, богини судьбы, которые выступают в сходном облике и у славян. Этот индогерманский взгляд на судьбу не имеет ничего общего с покорностью судьбе (фатализмом), а скорее показывает, из какого близкого к жестокой действительности ощущения жизни восходила к божественным высотам индогерманская религиозность. По всей своей натуре индогерманец не мог желать, чтобы его «спасли» от этого напряжения связанной с судьбой жизни. Ослабление этого напряжения означало бы для него в конечном счете и ослабление его религиозности. Связь с судьбой обуславливала величие индогерманского бытия. «Волны сердца не вспенивались бы так прекрасно и не становились бы духом, если бы им не противостояла старая немая скала, судьба». Эта уверенность, выраженная Гельдерлином в его «Гиперионе», звучит и в трагедиях Эсхила и Софокла и у каждого великого индогерманского поэта. Ту же уверенность в резкой форме выразил Шопенгауэр: «Счастливая жизнь невозможна; высшее, чего может достичь человек, это героическая жизнь» (Парерга и паралипомена, том II, гл. 14). Ясно, что религиозность, проистекающая из такого чувства жизни, никогда не может стать религиозностью для каждого. Религиозность героя означает в данном случае готовность к встрече с судьбой, которой подчинены и его боги. Таков же смысл шекспировских слов «Готовность это все» (Гамлет) и «Зрелость это все» («Король Лир»).
Говорят, что жизненный взгляд германца это «пантрагизм, такой взгляд, при котором все бытие и все происходящее в этом мире воспринимается на трагическом фоне». Но такой пантрагизм, бессознательно выраженный у настоящего германца Геббеля, присущ изначально не только германцам, но и всем индогерманцам. Он пронизывает и индогерманскую религиозность. Индогерманец становится зрелым человеком только благодаря своей жизни в напряженных отношениях с судьбой.
Те, кто подобно Бетке или Рюккерту считают, будто такое мировоззрение означает «неудовлетворительное решение вопроса о судьбе», или указывают, что такие люди «религиозно не готовы к решению вопроса о судьбе», понимают в данном случае, подобно постороннему наблюдателю, под «вопросом о судьбе» нечто совершенно иное, чем та решимость перед лицом судьбы, жить с которой и действовать исходя из которой индогерманцы считали своим призванием. Не в решении «вопроса о судьбе» в рамках идеи спасения может индогерманец выполнить свое предназначение – такое опасение могло бы показаться ему уклонением. Для него необходимо пройти испытание судьбой. «Это превыше всего: будь верен самому себе!» («Гамлет»).
В данном случае, как и при всех этих рассуждениях, вопрос не в том, «правильно» ли в научно-философском смысле понимали индогерманцы судьбу или с религиозно-научной точки зрения есть иные, более убедительные для нас сегодня «решения вопроса о судьбе». Здесь говорится лишь о том, как жили индогерманцы, готовые к встрече со своей судьбой.
Мысль о роке не вызвала у настоящего индогерманца потребности в спасении, и даже если рок его глубоко потрясал, это никогда не приводило к подавленности или к страху перед грехом. Эсхил, исполненный эллинской религиозности и знающий силу богов, стоит перед ними, как настоящий индогерманец, прямо и при любых потрясениях без чувства греха.
Итак, индогерманская религиозность это не религиозность страха, самоосуждения, покаяния, а религиозность тех, кто хочет чтить божество, сохраняя себя в честь своего божества несмотря на тяготеющий над человеком рок…
Для индогерманцев религиозность включала в себя волю, несмотря на тяготеющий над человеком рок проявлять перед лицом друзей-богов все способности человека благородного происхождения, т.е. быть тем более благочестивым и исполненным божественной волей, чем сильней удары рока. Боги требуют от лучших именно стойкости под ударами судьбы.
Упрямое благочестие индогерманцев в юношеском возрасте, когда для испытания своей духовной силы требуется именно рок, Гете описал в своем стихотворении «Прометей». Позже Геббель удачно описал нордически-индогерманское благочестие юношеского возраста в стихотворении «К юношам». Индогерманская суть простирается от такого юношеского благочестия до более спокойного, самоотверженного и исполненного благочестия стихотворения Гете «Пределы человечества».
Индогерманцы никогда не думали, что можно стать более религиозным, отделив этот мир от того света и обесценив этот мир путем превращения его в юдоль плача, тоски по небесной родине и мечты слабых душ о спасителе, зато на том свете душа обретет полное блаженство, пока же она пребывает в этом мире, она должна всю жизнь быть устремленной к небесам. Американский религиовед Уильям Джеймс сопоставлял «религию душевного здоровья» и «религию больной души». Индогерманская религия была религией телесного и душевного здоровья, но не в том смысле, что ее мог исповедывать только телесно и душевно здоровый человек, а в том, что религиозная душа стремится возвыситься до божественного, опираясь на равновесие всех телесных и душевных сил человека.
В то время как не индогерманская, не нордическая религиозность часто тем больше возбуждается, чем больше верующий выходит из состояния равновесия, чем больше он «вне себя», индогерманская, нордическая религиозность стремится к равновесию, самообладанию, сдержанности. Индогерманец доверяет только таким душевным силам, жизненные проявления которых также характеризуются уравновешенностью и рассудительностью. Он не доверяет и в области священного знаниям и опыту, полученным верующим в состоянии возбуждения. Очень характерно для индогерманской сути, что греки часто употребляли слово «эвсебейя» (религиозность) как синоним слова «софросюне» (рассудительность) и наоборот. В этом четко проявляется нордическая сущность подлинной эллинской религиозности. Религиозность выражалась у этих решительных людей в разумном поведении и только разумное поведение позволяло ощутить полноту божественного.
Этнология и расовая теория могут дойти здесь до корней индогерманской религиозности: это религиозность крестьянской аристократии нордической расы, религиозность родов, которым были присущи уверенное самосознание и сдержанность и которые сохраняли эти качества и перед лицом богов. В проявлениях индогерманской религиозности видна вся аристократичность крестьянской нордической сути, все те «фидес», «виртус», «пиетас» и «гравитас», которые составляли суть настоящего, т.е. происходящего от индогерманских предков римлянина. Но этим одновременно указывается и предел, о котором уже говорилось выше: индогерманская религиозность по своему происхождению и по своей сути никогда не сможет стать религиозностью для каждого.
То, что Ницше называл «великим здоровьем» и то, чему он придавал столь большое значение, – благородство: обе эти черты характеризуют и религиозную жизнь индогерманцев. Тому, кто судит о религиозности по возбуждению верующих, индогерманцы могут показаться нерелигиозными. Высшие достижения индогерманской религии доступны только тем, кто умеет приводить в равновесие свои душевные силы, и только в моменты такого равновесия. Индогерманец хочет предстать перед божеством как цельный человек со всеми своими силами, находящимися в равновесии, и божество требует от него именно сдержанности.
Ничто в своей сути порядочный человек не должен считать менее ценным с точки зрения богов, поэтому у индогерманцев нет разрыва между душой и телом. Этого не допускает и воля к сохранению равновесия всех человеческих сил. Индогерманец живет в условиях равновесия души и тела, хотя и знает, что они различны по своей сути. В общем, индогерманцы рассматривали тело и душу как одно целое, а германцы даже видели в теле выражение души. Во всяком случае индогерманцы, даже когда размышляли об ограниченном материальном теле и беспредельной нематериальной душе, не противопоставляли друг другу душу и тело. Вопрос о теле и душе не особо волновал их и они никогда не смотрели на тело, как на нечто более низкое, чтобы таким образом возвысить душу. Они были далеки от представления, будто тело, привязанное к этому миру, – грязная тюрьма, из которой душа стремится вырваться в потусторонний мир. Даже если внутреннее и внешнее в человеке рассматривались раздельно, сознание верующего снова соединяло их в уравновешенном взаимодействии. Об этом может свидетельствовать молитва, с которой Сократ в конце платоновского «Федра» обращается к богам: «Даруйте мне внутреннюю красоту, и пусть моя внешность не противоречит внутреннему содержанию!»
Культ тела как видимого выражения результатов отбора был характерен для индогерманцев. Поэтому им была столь чужда всякая мысль об умерщвлении плоти (аскезе), они сочли бы это уродованием своей человеческой сути. Есть религиозность души, которая чувствует себя неуютно в этом мире и в своем теле. Она особенно присуща переднеазиатской расе, в несколько иной форме – и восточно-балтийской расе. Индогерманская религиозность это религиозность души, уютно чувствующей себя в этом мере и в своем теле. Для религиозных людей переднеазиатской расы и для жителей Запада, находящихся под влиянием переднеазиатского расового духа, индогерманцы это «дети мира сего», потому что не индогерманский дух обычно не может понять суть индогерманской религиозности и поэтому считает ее «неполноценной».
Индогерманцы и в самом деле «дети мира сего» в том смысле, что «этот» мир может дать им все необходимое для поклонения божеству. От почтительного отношения ко всему в мире и в человеческой жизни, от пантеизма индогерманская религиозность постоянно развивается вширь, вглубь и ввысь. Божественное всюду, как сказал Шиллер в стихотворении «Боги Греции»:
«Все смотрело посвященным взором,
Всюду след был виден божества».
Формы верований индогерманцев развились в политеизм с обильным количеством богов, но многие верующие одновременно подозревали или были уверены, что в конечном счете все эти боги лишь различные аспекты божественного. В культе горных вершин, рек, деревьев, солнца, начала весны, утренней зари, плодородной почвы и возведенных в полубоги предков – во всем этом выражалась посюсторонняя религиозность индогерманцев, их чувство безопасности в этом мире. Это чувство Хауэр назвал первоосновой индогерманской религиозности.
Если это так, то эта религиозность, при ее философском осмыслении легко превращается в пантеизм или пантеистические, но одновременно рассудочные, не экстатические и не агрессивные разновидности мистики. Примечательно, что индогерманцы первоначально не знали храмов как мест обиталища богов. Тацит сообщает о германцах, что их представлениям о небесном величии не соответствовал обычай запирать богов в четырех стенах. Исходя из этого же убеждения персидский царь Ксеркс приказывал сжигать храмы в Греции. Греки к тому времени уже отклонились от изначальных индогерманских воззрений. И то, что индогерманцы первоначально не имели изображений богов, также соответствует религиозности космически мыслящих людей, изначально имевшей тенденцию к пантеизму.
При таком мышлении индогерманцы понимали мир со всеми властвующими в нем богами и живущими в нем людьми как великую взаимосвязь одного божественного порядка, который у индусов назывался «рита», а хранителями его были Варуна и Митра, у персов – «аша» или «урто», у греков – космос, у италиков – «рацио», а у германцев – Мидгард. Это индогерманское представление о рациональном мировом порядке впервые описал в своих трудах иенский юрист Буркхарт Вильгельм Лейст (1819-1906). Позже Вольфганг Шульц в книге «Счет времени и мировой порядок» (1929) подчеркнул, что эта идея рационального порядка среди всех народов Земли встречается только у индогерманцев.
«Боги определили меру всех вещей и цель человека на дарующей жизнь Земле», – говорится в «Одиссее». Здесь звучит та же идея божественного мирового порядка, что и в «Эдде»:
«Все святые боги собрались и держали совет:
они выбрали имена для ночи и новолуния,
назвали утро и полдень, сумерки и вечер,
чтобы можно было измерять время».
Семья, род, государство, богослужение и право, годовой круговорот и праздники, обычаи и духовная жизнь, пашня, дом и двор: все соотносилось с мировым порядком, и в этом порядке живет человек как член рода, постоянно возобновляющегося в череде зачатий, что у эллинов символизировала идея Гестии, а у всех индогерманцев – почитание священного очага. Таким образом, в рамки мирового порядка укладывалась эта череда зачатий для сохранения данного богами расового наследия в избранных родах; таким образом, забота о расе является непосредственным следствием и стимулом совокупности мирового порядка и непосредственным выражением индогерманской религиозности.
В индийской «Книге Законов Ману» сохранилось представление о порядке зачатий: «Царство, в котором происходят беспорядочные зачатия, быстро гибнет вместе со своими обитателями». Отсюда индогерманское освящение половой жизни, почитание хозяйки дома как хранительницы расового наследия; отсюда культ божественных предков. Поэтому индогерманская религиозность выражалась в человеческом отборе, в тщательном выборе супружеских пар, в «эвгенейе», в стремлении родов к получению здорового потомства.
Индогерманские идеи Космоса и Мидгарда включают человека – а не приковывают его, как в восточных религиях с их астрологией и предсказаниями будущего (по внутренностям, по полету птиц, как у вавилонян, этрусков и т.д.) – в великую взаимосвязь разумного порядка; человек вступает в доверительные отношения со своим богом, сама суть которого взаимосвязана с мировым порядком, и задача народа сражаться вместе с этим богом против всех антибожественных сил, против Хаоса, против Утгарда. Земное пространство представляется индогерманцу полем своей крестьянской заботы; и растения, и животные, и люди – все они должны расти и созревать для самоутверждения во вневременном порядке. Вина человека – но не его «грех» – возникает во всех тех случаях, когда отдельный человек восстает против порядка из упрямства или гордыни и противопоставляет божественному разуму свое недальновидное своеволие или легкомыслие. Вина отдельного человека, по причине его гордыни, может создать для его народа опасность распада и вырождения, а для мирового порядка – угрозу Хаоса.
«Когда безрассудная толпа уродует природу,
возноси хвалу Богу через посредство всего мира».
(фон Платен. «Песня парсов»).
С точки зрения индогерманцев, постоянно сражаются друг с другом божественная воля к упорядочению мира и жизни народа, к повышению уровня всего живого и антибожественная воля к разложению, к порче всех зародышей. Мидгард, мир разумного порядка, сохраняется и обновляется только благодаря постоянной отважной борьбе человека на стороне Бога против антибо-жественных сил, против Утгарда. Мидгард это совокупность разумного взаимодействия всех божественных законов и всей человеческой чести.
Именно идеи индогерманцев о мировом порядке показывают, что индогерманская религиозность была религиозностью с волей к возвышению жизни, религиозностью, к числу высших ценностей которой относились ценности роста, религиозностью, благодаря которой человек с великой душой мог предстать перед божеством как махатма, как мегалопсихос, с подлинно индогерманским великодушием, «сторменцка» исландцев, «Хохгемюте» немецких рыцарей. «Большое сердце и широкий взгляд», как гласит фризская пословица, характеризуют нордического индогерманца и с точки зрения его религиозности, благородной крестьянской религиозности.
После того, как мы дали общий обзор различных форм индогерманской религии, становится ясным, что многое из того, что и на Западе считается признаком особой религиозности, у индогерманцев «отсутствует» – «отсутствует» для тех, кто подходит к индогерманской религиозности с мерками, приложимыми к религиозности иного типа.
Смерть для индогерманцев не была явлением, побуждающим к вере и религиозности. Часто утверждают, что смерть дает стимулы философской мысли, а в сочетании с угрозой конца света и Страшного суда способствует укреплению веры и нравственности. К индогерманцам все это не относится. Смерть была для них значительным событием человеческой жизни, но мысли о ней не были особенно важны для силы и глубины индогерманской религиозности. Смерть была для индогерманцев элементом мирового порядка, они относились к ней так же, как и сегодня относятся лучшие из немецких крестьян.
Так как совершенная человеческая жизнь для порядочного человека возможна и на «этой» Земле, если он в процессе самоутверждения может раскрыть свою суть; так как к мировому порядку смерть отдельного человека относится в такой же степени, как и обязанность сохранения отборных родов; так как иной мир в верованиях индогерманцев не имел особого значения и мысли о нем не оказывали существенного влияния на верующих, смерть не была стимулом веры и нравственной жизни.
Бросается в глаза, сколь бледными были первоначальные индогерманские представления о жизни после смерти, такие как царство мертвых Гадес у греков или Хель у германцев. Сюда нельзя отнести представления германцев о Валгалле; это поздняя, отнюдь не изначальная, особая линия развития, порожденная не столько мыслями верующих, сколько поэтическим даром. В принципе смерть для индогерманцев была переходом к жизни, которая своими отдельными чертами походила на жизнь в мире живых, только была более спокойной и уравновешенной жизнью теней. Умерший оставался частью родовой души, как был ею и при жизни. Он никогда не становился одиночкой, а продолжал свое бытие вместе с бытием рода на его владениях. Как для части родовой души индивидуальная смерть не имела для него особого значения. И в царстве мертвых его интересовало процветание своего рода, его лошади и скот, поля и луга. Ахилл после смерти спрашивает сошедшего в подземный мир Одиссея: «Расскажи мне о моем прекрасном сыне!» и уходит широкими шагами, радостный, услышав о добродетелях сына.
Индогерманская религиозность никогда не вращалась вокруг смерти индивидуума. Мировой порядок был вне времени и на него не влияла гибель целых эпох и целых разрушенных по своей вине стран. Не ожидался ни конец мира, ни пришествие все преображающего Царства Божия, ради приближения к которому люди и сегодня отрекаются от мира и думают о своем «последнем часе».
Пока благодаря борьбе человека на стороне своего бога против антибожественных сил сохраняется разумный порядок, идея спасения была для индогерманцев непонятной. Спасение от какого зла и ради какой иной жизни? Мидгард не был злом, от Утгарда нужно было защищаться в борьбе, но лучшей жизни, чем жизнь в дружбе с богом, чем самоутверждение в разумном порядке не могло быть. Так что спасение от чего и для чего? Для индогерманской религиозности идея спасения оставалась бессмысленной.
Дата добавления: 2015-07-24; просмотров: 74 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Творения и влияния переднеазиатской души 1 страница | | | Творения и влияния переднеазиатской души 3 страница |