Читайте также: |
|
– Ран у него тоже хватает, но он может двигаться. Поправится, иншалла. Он выносиливый и упрямый, настоящий шотор [160]! – рассмеялся Махмуд. – Если уж он на чем зациклится, то никто не заставит его свернуть с пути.
Я тоже засмеялся – впервые после пробуждения – и тут же схватился за голову, по которой словно молотом застучали.
– Да уж, я не стал бы даже пытаться.
– Я тоже, – согласился Махмуд. – Когда вас с Назиром ранило, мы с солдатами Масуда отнесли вас в автомобиль, хороший русский автомобиль. А потом переложили в грузовик, который ехал в Чаман. В Чамане пакистанские пограничники хотели отобрать у Назира оружие, но он дал им денег – из тех, что спрятаны у тебя на поясе, и они оставили ему автомат. Мы завернули тебя в одеяло и спрятали под двумя убитыми. Пограничникам мы сказали, что хотим похоронить их по доброму мусульманскому обычаю. Потом мы приехали в Кветту, в этот госпиталь. Тут они опять хотели отнять у Назира пушку, и пришлось дать им денег тоже. И еще они собирались отрезать тебе пальцы, из-за запаха.
Я поднес руки к носу и понюхал. Гнилостно-мертвенный запашок еще не выветрился. Он был слабым, но живо напомнил мне о сгнивших козлиных ногах, нашем последнем ужине в горах. Желудок мой выгнулся дугой, как кот перед дракой. Махмуд проворно схватил металлический таз и сунул его мне под нос. Меня вырвало черно-зеленой гадостью, и я беспомощно упал на колени.
Когда приступ прошел, я опять сел на койку и с благодарностью взял сигарету, которую Махмуд раскурил для меня.
– И что дальше? – спросил я.
– Где дальше?
– Что сделал Назир?
– А, Назир… Ну, он вытащил из-под полы свой «Калашников», наставил на них и сказал, что всех перестреляет, если они начнут резать тебя. Они хотели позвать полицейских, которые дежурят в лагере, но Назир ведь стоял у выхода из палатки, и им никак не пройти было мимо него. А я стоял с другой стороны и прикрывал его сзади. Так что они просто подлечили и забинтовали тебя.
– Ничего себе госпиталь, если для того, чтобы тебя лечили, надо ставить афганца с автоматом.
– Да, – согласился Махмуд совершенно серьезно. – А потом они стали лечить Назира. После этого Назир лег отдыхать, потому что не спал двое суток и тоже получил достаточно ран.
– А они не позвали охрану, когда он лег спать?
– Нет. Здесь ведь все афганцы – доктора, раненые и охранники. Только полицейские пакистанцы. Афганцы не любят пакистанских полицейских. У них всегда одни неприятности из-за них. У всех неприятности с пакистанской полицией. Поэтому они разрешили мне взять у Назира оружие, и я сижу, охраняю его. И тебя. Но подожди-ка! Кажется, это наши.
Полог откинули, ослепив нас ярким солнечным светом, и в палатку вошли четыре человека. Это были ветераны афганской войны, суровые люди, окинувшие меня таким взглядом, что возникало ощущение, будто они смотрят на меня сквозь прицел винтовки. Махмуд встал и прошептал им что-то. Двое из них разбудили Назира. Он спал глубоким сном, но взметнулся при первом же прикосновении и схватил будивших его за руки, чуть не повалив их. Однако, поняв по выражению их лиц, что это друзья, он успокоился и тут же кинул взгляд на меня. Увидев, что я сижу на своей койке в полном сознании, он ухмыльнулся так широко, что на лице, никогда не улыбавшемся, это смотрелось даже несколько устрашающе.
Афганцы помогли ему подняться на ноги. Опираясь на их плечи, он заковылял к выходу. Двое других поддержали меня, когда я встал. Я попытался шагнуть, но ноги были слишком слабыми и не слушались меня. Все, на что я был способен, – волочить их, пошатываясь. Не выдержав этого неприглядного зрелища, афганцы сложили руки крест-накрест, усадили меня на них и без труда приподняли.
Наше возвращение домой продолжалось шесть недель. Происходило это следующим образом. Несколько дней мы сидели, затаясь, в какой-нибудь палатке, хижине в трущобах или потайной комнате, затем делали рывок, быстро переместившись в другую палатку, хижину или комнату. Пакистанская политическая полиция беспощадно преследовала всех иностранцев, проникавших в Афганистан во время войны без их ведома. Нашим ангелом-хранителем в эти тревожные недели был Махмуд Мелбаф, а основную трудность представлял для него тот жгучий интерес, который проявляли к нашим похождениям беженцы и изгнанники, дававшие нам пристанище. Я покрасил волосы в черный цвет и почти не снимал темные очки, но, несмотря на все предосторожности, в трущобах и лагерях, где мы останавливались, обязательно находились люди, знающие, кто я такой. Слишком велик был соблазн рассказать об американском контрабандисте, сражавшемся на стороне моджахедов и раненном в бою. А рассказ, понятно, не мог не заинтересовать сотрудника любой полиции или разведки. И если бы они поймали меня, то очень скоро выяснили бы, что этот американец на самом деле – беглый австралийский преступник. Установление этого факта обеспечило бы многим высшим чинам дальнейшее повышение, а низшие с особым удовольствием разобрались бы со мной, прежде чем передать австралийским властям. Так что мы старались перемещаться почаще и побыстрее и разговаривать лишь с теми немногими, кому мы могли доверить свою судьбу.
Мало-помалу я узнал все подробности нашего сражения в горах и последующего спасения. Вершина, на которой мы находились, была окружена русскими и афганскими солдатами численностью около роты, по-видимому, под командой капитана. Их послали на хребет Шахр-и-Сафа с заданием поймать и обезвредить Хабиба Абдур Рахмана. За его арест было назначено огромное вознаграждение, но его злодеяния внушали всем такой ужас, что солдаты и без всякой награды мечтали разделаться с ним. Они были так загипнотизированы его свирепой ненавистью и так увлечены его поисками, что не заметили, как к ним скрытно приблизились воины Ахмед Шаха Масуда. Когда Хабиб сообщил нам, что русские и афганские подразделения минируют подступы к вершине и мы пошли на прорыв, часовые в пустующем вражеском лагере открыли с перепугу беспорядочный огонь. Возможно, они решили, что сам Хабиб бросился в атаку на них. Моджахеды, планировавшие захватить лагерь, очевидно, восприняли эту стрельбу как упреждающий удар со стороны русских, и это заставило их форсировать свое наступление. Взрывы в лагере, которые я видел, когда бежал в атаку, недоумевая, почему они подрывают снаряды прямо у себя на позициях, были на самом деле прямыми попаданиями минометов Масуда. Но не все их выстрелы были столь точны, и несколько снарядов, посланных нашими друзьями, накрыли нас.
Такова была подоплека того вдохновенного момента, который я в пылу сражения считал славным и героическим, – неточная стрельба наших союзников, напрасно унесшая столько жизней. В этом сражении не было ничего славного. И ни в каких сражениях не бывает. Бывают только храбрость, страх и любовь. Война же все это убивает, одно за другим. Слава принадлежит Богу, в этом суть нашего мира. А служить Богу с автоматом в руках невозможно.
Когда мы полегли на том склоне, люди Масуда бросились в погоню за противником вокруг горы и столкнулись с ротой, минировавшей подходы к вершине. Завязался бой, а точнее сказать, резня. Из всей этой роты не осталось в живых ни одного человека. Вот уж порадовался бы Хабиб Абдур Рахман, будь он еще жив. Я хорошо представлял себе его разинутый в беззвучной ухмылке рот и безумные от горя выпученные глаза, из которых прет ненависть.
Весь этот морозный день, до самой темноты, мы с Назиром дрожали от холода на снегу. Моджахеды вместе с уцелевшими бойцами нашей группы, разделавшись с врагом, вернулись, когда нас уже поглощали быстро удлинявшиеся закатные тени. Махмуд и Ала-уд-Дин принесли с пустынной вершины тела Сулеймана и Джалалада.
Люди Масуда, объединившись с отдельными отрядами Ачхакзая, контролировали дорогу на Чаман на всем ее протяжении от перевала до линии обороны русских в пятидесяти километрах от Кандагара. Так что нас очень быстро и без помех эвакуировали в Чаман, а затем до блокпоста в Пакистане. Тот путь по горам, который мы проделали на лошадях за месяц, на грузовике занял у нас несколько часов. Многие, правда, ехали обратно убитыми.
Назир успешно поправлялся и набирал вес. Раны на руке и на спине затянулись и не вызывали беспокойства, но на правом бедре, похоже, были повреждены связки между костями, мышцами и сухожилиями, и вся нога выше колена была бездвижна. Поэтому при ходьбе он хромал, делая шаг правой ногой не прямо, как все нормальные люди, а как-то боком.
Однако он не утратил бодрости духа и стремился как можно скорее вернуться в Бомбей. Его раздражало, что я слишком медленно выздоравливаю, и это, в свою очередь, стало действовать на нервы мне. Пару раз, когда он приставал ко мне со своими постояными вопросами «Ну, как ты сегодня? Лучше? Мы можем ехать?», я, не выдержав, огрызался. Я не знал тогда, что его ждет в Бомбее срочное дело, выполнение последней воли Кадербхая. Только эта стоявшая перед ним задача позволяла ему справиться с горем и стыдом из-за того, что он пережил своего хозяина. И с каждым днем промедление казалось ему все более невыносимым, а его мнимая халатность и невыполнение долга – все более непростительными.
Мне не давали покоя свои проблемы. Ноги заживали, обнажившаяся лобная кость обросла кожей, но сквозь продырявленную барабанную перепонку проникла инфекция, служившая источником непрерывной и нестерпимой боли. Стоило мне сделать глоток, произнести слово или услышать шум, и какой-то скорпион жалил меня, острая боль распространялась по нервам лица и шеи и проникала в мой лихорадочный мозг. Каждое движение или поворот головы наносили нокаутирующий удар. То же самое происходило, когда я делал глубокий вдох, кашлял или чихал. Пошевелившись во сне и задев ухом за подушку, я вскакивал с воплем, будившем всех в радиусе пятидесяти метров.
И наконец, после трех недель этой сводившей меня с ума пытки, в результате самолечения крупными дозами пенициллина и полоскания уха горячим антисептическим раствором рана зажила и боль ушла в прошлое, став воспоминанием, как и все в жизни, как тают в тумане оставленные позади береговые ориентиры.
Костяшки пальцев затянулись новой кожей. После глубокого обморожения ткани не восстанавливаются целиком никогда, так что это было еще одной незалеченной травмой, внедрившейся в мою плоть в те годы. Невзгоды, пережитые на снежной вершине Кадера, остались со мной навсегда в моих руках, и в холодные дни та же боль, какую я чувствовал, схватившись за автомат перед боем, возвращает меня в прошлое. В Пакистане, однако, было тепло, так что мои пальцы слушались меня, сгибались и разгибались. Они были готовы осуществить задуманный мною акт отмщения. Хотя я похудел после пережитых испытаний, тело мое стало жестче и выносливее, чем было в благополучные упитанные месяцы перед тем, как мы с Кадером отправились на его войну.
Назир и Махмуд решили, что до Бомбея надо добираться короткими перебежками, пересаживаясь с поезда на поезд. В Пакистане они запаслись небольшим арсеналом оружия, который хотели доставить в Бомбей контрабандой. Оружие упрятали в рулоны ткани и приставили к нему трех афганцев, бегло говоривших на хинди. Мы ехали в разных вагонах и не подходили к афганцам, хотя о нашем контрабандном грузе помнили все время. Сидя в купе первого класса, я вспомнил, с каким трудом мы переправляли оружие в Афганистан – и все для того, чтобы теперь переправлять его обратно. Нелепость этого заставила меня расхохотаться, но когда удивленные попутчики посмотрели на меня, то предпочли отвернуться.
Дорога до Бомбея заняла у нас два дня. Я путешествовал с британским паспортом, под тем же именем, под каким въезжал в Пакистан. Проставленный в паспорте срок моей визы истек, но я употребил все обаяние, на какое был способен, и последние доллары из выданных мне Кадером, и в результате как пакистанские, так и индийские таможенники пропустили меня, не моргнув глазом. И вот через час после рассвета и спустя восемь месяцев после того, как мы покинули Бомбей, мы вновь окунулись в раскаленную атмосферу деятельного умопомешательства, царившую в моем обожаемом городе.
Назир и Махмуд скрытно наблюдали издали за разгрузкой нашего смертоносного багажа. Я пообещал Назиру встретиться с ним вечером в «Леопольде» и оставил их на вокзале.
Я упивался звуками и красками жизни, величаво текущей по улицам приморского мегаполиса. Но расслабляться было некогда. Денег у меня практически не осталось. Взяв такси, я отправился в Форт, в наш центр по сбору контрабандной валюты. Попросив водителя подождать меня, я поднялся на три пролета по узкой деревянной лестнице. «Я обычно поднимался здесь с Халедом…» – мелькнула у меня мысль, и я сжал зубы, чтобы унять резкую боль в сердце, как и не слишком приятное ощущение в раненных ногах. На площадке перед бухгалтерией с деловитым видом слонялись два наших бугая. Они знали меня, и мы обменялись рукопожатием и широкими улыбками.
– Как там Кадербхай? – спросил один из них.
Я посмотрел в его крепкое молодое лицо. Его звали Амир, это был храбрый и надежный гунда, преданный Кадер Хану. В первую секунду у меня мелькнула невероятная мысль, что он решил так пошутить по поводу гибели Кадера, и вспыхнуло желание заткнуть эту шутку ему в глотку, но я тут же понял, что он просто не знает. «Но как это может быть? – подумал я. – Почему они не знают?» Инстинкт подсказал мне, что лучше оставить вопрос без ответа. Я коротко улыбнулся Амиру и постучал в дверь.
На стук вышел приземистый лысеющий толстяк в белой фуфайке и набедренной повязке. Увидев меня, он схватил мою руку обеими своими и стал трясти. Это был Раджубхай, отвечавший за сбор и хранение всей валюты, которая находилась в распоряжении совета мафии. Он втащил меня в помещение и закрыл за нами дверь. Бухгалтерия была средоточием всей его жизни, как деловой, так и личной, – он проводил здесь двадцать часов из каждых двадцати четырех. Под фуфайкой у него был перекинут через плечо тонкий выцветший бело-розовый шнур, свидетельствовавший о том, что он был правоверным индусом, каких тоже было немало в мафии Абдель Кадера, по преимуществу состоявшей из мусульман.
– Линбаба! Счастлив видеть тебя! – воскликнул он. – Кадербхай кахан хайн? – А где Кадербхай?
Тут уж я с трудом сохранил невозмутимый вид. Раджубхай был одним из высших чинов в мафии и присутствовал на заседаниях совета. Если он не знал о гибели Кадера, значит, не знал никто в городе. А раз так, то, по-видимому, Махмуд и Назир постарались, чтобы эта новость не достигла ничьих ушей. Однако было непонятно, почему они не предупредили меня об этом. Как бы то ни было, я решил, что не стоит раскрывать их секрет.
– Хам акела хайн, – ответил я, улыбнувшись. – Я один.
Это не было ответом на его вопрос, и глаза Раджубхая сузились.
– Акела… – повторил он. – Один…
– Да, Раджубхай, – сказал я и поспешил сменить тему. – Ты мог бы дать мне прямо сейчас денег? Меня ждет внизу такси.
– Тебе нужны доллары?
– Доллары нахин. Сирф рупиа. – Не доллары. Только рупии.
– Сколько тебе надо, Лин?
– До-до-тин хазар. – Две-три тысячи, – ответил я, употребив жаргонное выражение, которое обычно подразумевало три.
– Тин хазар! – проворчал он по привычке, хотя сумма в три тысячи рупий, внушительная для уличных дельцов или жителей трущоб, в этом царстве контрабандной валюты была смехотворной. У Раджубхая ежедневно скапливалось в сотни раз больше, и ему случалось выдавать мне в качестве зарплаты и комиссионных по шестьдесят-семьдесят тысяч.
– Абхи, бхайа, абхи! – Сейчас, брат мой, сейчас.
Он повернул голову к одному из своих помощников и вздернул одну бровь. Служащий тут же вручил Раджубхаю пачку использованных, но вполне приличных ассигнаций, тот передал ее мне. Я отсчитал две штуки и сунул их в карман рубашки, а остальные упрятал в более глубокий жилетный карман.
– Шукриа, чача. Майн джата ху, – улыбнулся я. – Спасибо, дядюшка. Я побежал.
– Лин! – остановил меня Раджубхай, схватив за рукав. – Хамара бета Халед, кайса хайн? – Как там наш сын Халед?
– Халеда нет с нами, – ответил я, стараясь не выдать своих чувств голосом или выражением лица. – Он отправился в путешествие, ятра, и не знаю, когда мы теперь увидим его.
Я сбежал вниз, прыгая через ступеньку и каждая, на которую я приземлялся, отзывалась дрожью в моих икрах. Водитель тронул такси с места, я велел ему ехать в магазин одежды на Козуэй. Одной из услад бомбейских сибаритов было наличие множества магазинов с почти неограниченным ассортиментом относительно недорогой качественной одежды, которая постоянно обновлялась в соответствии с новыми веяниями индийской и зарубежной моды. В лагере беженцев Махмуд Мелбаф дал мне длинный жилет серо-голубого цвета, белую рубашку и коричневые брюки из грубой ткани. Для путешествия одежда вполне подходила, но в Бомбее в ней было жарко, она выглядела странно и привлекала внимание, так что мне надо было купить что-нибудь более современное, чтобы не выделяться в толпе. Я выбрал две пары черных джинсов с большими крепкими карманами, белую шелковую рубашку навыпуск и кроссовки – мои старые ботинки уже никуда не годились. В примерочной я переоделся, пристегнув к брючному ремню ножны с ножом и прикрыв их сверху рубашкой.
Стоя в очереди у кассы, я увидел в зеркале чье-то грубое ожесточившееся лицо и не сразу понял, что это я. Вспомнив снимок, сделанный Кишмишем, я пристально вгляделся в отражение. Лицо в зеркале выражало холодное безразличие и угрюмую решимость, а в глазах, глядящих с фотографии, и намека ни на что подобное не было. Я схватил темные очки и нацепил их на нос. «Неужели я так изменился?» Я надеялся, что после того, как я приму горячий душ и сбрею густую бороду, мой суровый облик несколько смягчится. Однако суровость была не столько во внешности, сколько внутри меня, и я не был уверен, можно ли назвать ее просто суровостью или стойкостью, или же это нечто более жестокое.
Около «Леопольда» я расплатился с такси и помедлил в толпе на тротуаре, глядя на широкие двери ресторана, где, по сути, началось все, связанное с Карлой и Кадербхаем. Входя в какую-либо дверь, мы делаем шаг как в пространстве, так и во времени. Каждая дверь ведет не только в данное помещение, но также в его прошлое и текущее нам навстречу будущее. Люди осознали это еще в древности, в своем пра-разуме и пра-воображении. И до сих пор в любом уголке земли, от Ирландии до Японии, можно встретить человека, который с благоговением украшет вход в жилище. Поднявшись по ступенькам, я прикоснулся рукой к дверному косяку, а затем к груди около сердца, приветствуя судьбу и отдавая дань памяти умершим друзьям и врагам, входившим в зал вместе со мной.
Дидье Леви сидел на своем обычном месте, откуда ему было видно и публику в зале, и прохожих на улице. Он разговаривал с Кавитой Сингх, сидевшей спиной ко входу. Я направился к ним. Дидье поднял голову и увидел меня. Каждый из нас пытался прочитать в глазах другого его текущие потоком мысли, подобно прорицателям, разгадывающим магический смысл в разбросанных перед ними костях.
– Лин! – воскликнул он и, бросившись ко мне, обхватил меня руками и рацеловал в обе щеки.
– Как приятно видеть тебя снова, Дидье!
– Тьфу! – сплюнул он, вытирая губы тыльной стороной ладони. – Если эта борода – непременный атрибут воинов Аллаха, то я благодарю Господа или кто там есть, что он сделал меня атеистом и трусом!
В копне его темных волос, спускавшихся до воротника, прибавилось, как мне показалось, седины. Бледно-голубые глаза еще больше покраснели и глядели чуть более устало. Но брови по-прежнему изгибались с нечестивым лукавством, а верхняя губа кривилась в игривой ухмылке, которую я так любил. Он был все тем же и все там же, и я сразу почувствовал, что я дома.
– Здравствуй, Лин! – сказала Кавита, отодвигая Дидье и обнимая меня.
Кавита была прекрасна и стройна. Густые темно-каштановые волосы были взбиты в художественном беспорядке и косо нависали над ясными глазами. Небрежное дружеское прикосновение ее руки к моей шее показалось мне настолько упоительным после афганского снега и крови, что я ощущаю его и теперь, спустя многие годы.
– Ну садись же, садись! – вскричал Дидье, жестом приказывая официанту принести выпивку. – Merde [161]мне говорили, что ты погиб, но я не верил этому! Ты не представляешь, как я рад тебя видеть! Ну, сегодня-то мы уж напьемся, non[162]?
– Увы, – ответил я, сопротивляясь его попытке усадить меня силой. Разочарование в его глазах заставило меня сбавить решительный тон, хотя и не убавило решимости. – Еще не вечер, а у меня есть… одно важное дело.
– Ну хорошо, – вздохнул он. – Но уж один-то стаканчик ты обязан пропустить со мной. Покинуть меня, не дав мне возможности хотя бы чуточку развратить несгибаемого воина, – это было бы нарушением всяких приличий. В конце концов, какой смысл возрождаться из мертвых, если нельзя отметить это с друзьями?
– Ладно, – уступил я, улыбаясь, но продолжая стоять. – Но только одна порция виски, двойная. Это будет достаточно развратно?
– Ах, Лин, – ухмыльнулся он. Разве может быть в этом клейко-сладостном мире что-нибудь достаточно развратное?
– Было бы желание, может, что-нибудь и найдется. Надежда умирает последней.
– Святая правда, – согласился он, и мы оба рассмеялись.
– Я покидаю вас, – сказала Кавита, поцеловав меня в щеку. – Мне надо возвращаться на работу. Лин, давай как-нибудь встретимся в ближайшее время. У тебя такой восхитительный… дикий вид, йаар. Никогда не видела человека, который был бы так похож на ходячую легенду.
– Ну, насчет легенды не знаю, но парочкой историй я мог бы поделиться – не для печати, разумеется. На беседу за обедом хватит.
– Буду с нетерпением ждать, – ответила она, поглядев на меня долгим взглядом, отозвавшимся во мне сразу в нескольких местах. – Отпустив меня, она с улыбкой обратилась к Дидье: – Надеюсь, Дидье, ты не утратишь своей задиристости и не впадешь в сентиментальность из-за того, что Лин вернулся, йаар. Задери кого-нибудь – ради меня.
Я проводил ее взглядом. Официант принес выпивку, и Дидье потребовал, чтобы я все-таки присел.
– Друг мой, стоя можно есть – если обстоятельства вынуждают, или заниматься сексом – если умеешь, но пить виски стоя невозможно. Это варварство. Разве что человек произносит при этом тост в честь чего-то очень возвышенного. А в остальных случаях тот, кто пьет виски стоя, – сущий дикарь, который ни перед чем не остановится.
Пришлось сесть. Дидье тут же поднял свой стакан, провозгласив:
– За тех, кто выжил.
– А за погибших? – спросил я, не трогая свою выпивку.
– И за погибших, – согласился он, дружески улыбнувшись.
Я чокнулся с ним и опрокинул стакан.
– А теперь, – произнес он категорическим тоном, прогнав улыбку, – расскажи мне, что у тебя случилось.
– Начиная с какого момента? – усмехнулся я.
– Я имею в виду, что за проблема не дает тебе покоя в данный момент? У тебя такое решительное выражение лица, что это явно неспроста.
Я молча смотрел на него, втайне радуясь тому, что нахожусь в обществе человека, который читает мои мысли по выражению лица.
– Лин, у тебя очень озабоченный вид. Что тебя гложет? Поделись со мной. Если тебе так легче, начни с Афганистана.
– Кадер погиб, – ответил я бесстрастным тоном, разглядывая свой пустой стакан.
– Нет! – воскликнул Дидье с ужасом и негодованием.
– Увы, да.
– Нет, не может быть! Я знал бы об этом. Об этом говорил бы весь город!
– Я вместе с другими переносил его тело в наш лагерь и хоронил его. Он умер, Дидье. Они все умерли. Оттуда вернулись только трое: Назир, Махмуд и я.
– Абдель Кадер мертв… Невозможно поверить…
Лицо Дидье было мертвенно-бледным, челюсть отвисла, даже его глаза, казалось, поседели. Он обмяк, будто его пришибли, и стал клониться набок. Я испугался, что он свалится со стула или, чего доброго, его хватит удар.
– Не переживай так, – сказал я ему мягко. – Не хватает только, чтобы ты хлопнулся тут в обморок. Возьми себя в руки!
Он медленно поднял голову и подавленно посмотрел на меня.
– Некоторых вещей, Лин, просто не может быть. Я в Бомбее уже двенадцать, почти тринадцать лет, и всегда, все это время здесь правил Абдель Кадер Хан…
Он опять впал в прострацию, обуреваемый мыслями и чувствами, от которых его голова подергивалась, а нижняя губа дрожала. Мне все это не нравилось. Мне приходилось видеть людей в таком состоянии. В тюрьме заключенные, замкнувшись в своем стыде или страхе, умирали в одиночестве. Но это был длительный процесс, занимавший недели, месяцы, годы. Дидье же пал духом мгновенно и угасал буквально у меня на глазах.
Обойдя стол, я сел рядом с ним и обнял его за плечи.
– Дидье! – прошептал я ему хрипло. – Мне надо идти. Ты меня слышишь? Я хотел узнать насчет своих вещей, которые я оставил у тебя, пока отвыкал от наркотиков у Назира. Помнишь? Я отдал тебе мотоцикл, «Энфилд», а также паспорт, деньги и еще кое-что. Они нужны мне сейчас. Это очень важно.
– Да, конечно, – ответил он, приходя в чувство и сердито двигая челюстями. – Все твои вещи в целости и сохранности. Не беспокойся.
– Они в твоей квартире на Мерривезер-роуд?
– Что?
– Ради бога, Дидье! Очнись! Мне надо попасть к тебе домой, чтобы побриться, принять душ и собраться. Мне надо… сделать одно важное дело. Ты мне нужен, старик. Не отталкивай меня, когда мне так нужна твоя помощь.
Поморгав, он посмотрел на меня со столь знакомой кривой ухмылкой.
– Как мне понимать твои слова? – вопросил он с негодованием. – Дидье Леви никогда и никого не отталкивал! Разве что совсем рано утром. Ты же знаешь, Лин, как я ненавижу людей, пристающих со своими делами по утрам – почти так же сильно, как копов. Alors, пошли!
В квартире Дидье я сбрил бороду, вымылся и переоделся. Дидье настоял на том, чтобы я съел омлет, и стал готовить его, пока я отыскивал в двух коробках со своими вещами оставленный мною денежный запас – около девяти тысяч долларов, – ключи от мотоцикла и свой лучший фальшивый паспорт. Документ был канадский, с просроченной фальшивой визой. Ее надо было срочно обновить. Если дело, которое я задумал, сорвется, мне понадобятся деньги и безупречный паспорт.
– И куда же ты теперь направляешься? – спросил Дидье, когда я покончил с едой и вымыл посуду под краном.
– Прежде всего, внести кое-какие поправки в паспорт. А потом к мадам Жу.
– Куда?
– Надо расставить все точки над «i». Отдать старые долги. Халед передал мне… – Я запнулся. Упоминание этого имени смешало мои мысли, погрузило в белую метель эмоций, отголосок той снежной вьюги, сквозь которую Халед ушел в ночь. Усилием воли я подавил эмоции. – В Пакистане Халед передал мне твою записку. Спасибо тебе за нее. Но я все равно не понимаю, что за вожжа попала ей под хвост, почему она решила засадить меня в тюрьму. У меня не было с ней никаких личных счетов. Но теперь есть. После четырех месяцев в Артур Роуд они появились. Поэтому мне нужен мотоцикл. Не хочу брать такси. И нужно, чтобы паспорт был в порядке, если придется предъявлять его копам.
– Но разве ты не знаешь? На Дворец мадам Жу было совершено нападение неделю назад – нет, дней десять уже. Его атаковала толпа, подстрекаемая Шив Сеной. Они ворвались в здание, разгромили там все, а потом подожгли. Стены сохранились, некоторые лестницы и помещения наверху остались нетронутыми, но в целом особняк разрушен и никогда больше не будет функционировать. Его наверняка снесут. С Дворцом покончено, Лин, и с самой мадам тоже.
– Она убита? – спросил я сквозь зубы.
– Нет, жива. И говорят, по-прежнему во Дворце. Но лишилась всей своей власти. У нее ничего не осталось. Она сама – ничто, нищая. Ее слуги рыскают по городу в поисках хоть какой-нибудь пищи для нее, а она тем временем сидит и ждет, пока ее Дворец не обрушится окончательно. С ней покончено, Лин.
– Еще не совсем.
Я направился к выходу, но он кинулся ко мне с таким несвойственным ему проворством, что я не мог сдержать улыбки.
– Лин, пожалуйста, одумайся! Давай посидим здесь, разопьем бутылочку-другую. А? Ты успокоишься, придешь в себя.
– Я и так достаточно спокоен, – ответил я, улыбаясь тому, что он так тревожится за меня. – Я не знаю… что именно я собираюсь сделать. Но мне надо покончить с этим раз и навсегда, Дидье. Я не могу просто… оставить все, как есть. Я хотел бы махнуть на это рукой, но не могу. В этом Дворце слишком многое… переплелось, что ли.
Мне и самому было не вполне понятно, что меня подстегивало, – явно не только желание отомстить. В этой клейкой сети, связавшей воедино мадам Жу, Кадербхая, Карлу и меня, запуталось столько постыдных секретов, тайн и предательств, что я никак не мог взглянуть на все это ясно и объяснить это моему другу.
– Bien [163], – вздохнул он, увидев по моему лицу, что меня не переубедить.
– Если уж тебе непременно надо туда идти, я пойду с тобой.
– Это исключено… – начал я, но он прервал меня гневным жестом.
– Лин! Это я сообщил тебе о том, что она подвергла тебя всем этим… ужасам. И теперь я обязан пойти с тобой, потому что иначе на мне будет лежать ответственность за все, что случится. А ты же знаешь, друг мой, я ненавижу ответственность почти так же сильно, как копов.
Глава 38
Хуже пассажира, чем Дидье Леви, невозможно было придумать. Он так судорожно вцепился в меня, что трудно было управлять мотоциклом. Он взвывал всякий раз, когда мы приближались к какому-либо автомобилю, и визжал, когда мы обгоняли его. На крутых поворотах, где мотоцикл по всем законам физики клонился в сторону, Дидье начинал ерзать и метаться, чтобы вернуть машину в вертикальное положение. Когда мы останавливались на перекрестках, он тут же со стоном спускал ноги на землю и вытягивал их, чтобы размять, а когда мы трогались с места, он не успевал подтянуть их и промахивался мимо подножки, так что его ноги какое-то время волочились вслед за мотоциклом. Если ему казалось, что едущая рядом машина слишком сблизилась с нами, он отпихивал ее ногой и грозил водителю кулаком. По моим прикидкам, за полчаса езды с Дидье по оживленной магистрали мотоциклист подвергается примерно такой же опасности, что и за месяц под пулями в Афганистане.
Дата добавления: 2015-12-08; просмотров: 81 | Нарушение авторских прав