Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Эта трибуна предоставляется носителям разных, а зачастую и диаметральных мнений. 5 страница

Читайте также:
  1. A) жүректіктік ісінулерде 1 страница
  2. A) жүректіктік ісінулерде 2 страница
  3. A) жүректіктік ісінулерде 3 страница
  4. A) жүректіктік ісінулерде 4 страница
  5. A) жүректіктік ісінулерде 5 страница
  6. A) жүректіктік ісінулерде 6 страница
  7. A) жүректіктік ісінулерде 7 страница

В одном мой друг прав. Последней рубашкой здесь со мной не делились. И слава Богу! Зачем мне последняя рубашка? У меня своих хватает.

Я уж не говорю про огурцы…

 

В детстве я был…

 

В детстве я был невероятным оптимистом. В дневнике и на обложках школьных тетрадей я рисовал портреты Сталина. И других вождей мирового пролетариата. Особенно хорошо получался Карл Маркс. Обыкновенную кляксу размазал — уже похоже…

Маршируя в пионерских рядах, я не щадил голосовых связок.

Я рос оптимистом. Мне говорили:

«Жить стало лучше, жить стало веселее!»

Я верил.

Вспоминается такой задорный марш:

 

Мы будем петь и смеяться, как дети,

Среди всеобщей борьбы и труда…

 

Эти слова я выкрикивал десятки раз. Выкрикивал, выкрикивал, а потом задумался. Что же это получается? Все кругом работают, а мы поем и хохочем, как слабоумные…

В общем, стал мой оптимизм таять. Все шло — одно к одному. Деда расстреляли. Отца выгнали с работы. Потом меня — из комсомола. Потом — из университета. Потом — из Союза журналистов. И так далее. Потом оказалось, что далее — некуда… И пессимизм мой все крепчал.

Окружение мое тоже состояло из людей печальных. Весельчаков я что-то не припомню. Весельчаков мои друзья остерегались — не стукач ли?..

Наконец мы эмигрировали. Живем в Америке. Присматриваемся к окружающей действительности. Спросишь у любого американца:

— Как дела?

— Файн! — отвечает.

Вроде бы — не дурак. И уж, как минимум, — не стукач.

Может, у него и в самом деле — файн? Почему бы и нет? Говорит, что думает. Живет, как считает нужным. Молится, кому хочет. Сыт, одет, обут… Каждому, что называется, по труду…

Так наметился у меня поворот к оптимизму. Теперь уже на мрачных людей смотрю подозрительно. Чего это они такие мрачные? Как бы галоши не украли? А может, КГБ их сюда засылает для увеличения напряженности?..

И коллеги у меня подобрались соответствующие. То и дело — улыбаются. Порой смеются. Изредка даже хохочут.

И газету делают — принципиально оптимистическую!

Конечно, бывают и у нас огорчения. То анонимное письмецо от какого-нибудь уязвленного дурака. То из Союза придут дурные вести. Или дочь презрением обдаст за то, что не умеешь водить автомобиль…

Но главная проблема решена. Будущее наших детей — прекрасно. То есть наше будущее.

Поэтому наша газета взывает к мужеству и оптимизму.

А истинное мужество в том, чтобы любить жизнь, зная о ней всю правду!

 

Однажды мы ехали в сабвее…

 

Однажды мы ехали в сабвее. Я был с женой и дочкой. Сижу, читаю газету.

На остановке ворвались молодые люди. А может, перешли из другого вагона. Человек пять. Один с гитарой, у другого — транзистор… Куртки, сникерсы…

Это были нехорошие, дурно воспитанные молодые люди. Они шумели, толкались, вероятно — сквернословили. Они, как говорится, нарушали…

Публика вела себя не лучшим образом.

Один газету читает. Другой в окошко загляделся. (Благо за окном сплошная тьма.) И так далее.

В Союзе я бы знал, как поступить. Я бы подошел к этим молодым людям и сказал:

— Заткнитесь!

И добавил бы:

— Вон отсюда!

А если надо, треснул бы кого-то по затылку…

А тут я испугался. Языка толком не знаю. Порядков не знаю. Скажут что-то — не пойму. То ли извиняются, то ли дальше оскорбляют. А вдруг стрелять начнут? Может, у каждого — по нагану? Или — бритвой по физиономии…

Советский хулиган — он родной и понятный. Он если бьет, то монтировкой. Или трубой. Или доской от забора. Или пивной кружкой. Или вилкой, на худой конец. То есть — знакомыми, полезными вещами.

А у этого что на уме?..

Короче, сижу, читаю газету. А молодые люди продолжают нарушать. Старуху толкнули. Из горлышка выпили. Транзистор завели на полную мощность. В общем — ничего хорошего…

Читаю газету.

Вдруг поднялся мужчина средних лет. Американец. Худой такой. И ниже меня ростом. Подошел к хулиганам и говорит:

— Заткнитесь!

И затем:

— Вон отсюда.

Чувствовалось, если надо, он может кого-то и по затылку треснуть.

И молодые люди заткнулись. И на остановке — вышли.

А мужчина сел и задремал.

К чему я все это рассказываю? А вот к чему. Я знал все английские слова, которые он произнес. И сам все это мог произнести без акцента.

Однако — не произнес. Я газету читал.

Как вы сейчас…

 

Когда-то я работал на заводе…

 

Когда-то я работал на заводе. Точнее — в заводской многотиражке.

На этом заводе произошел удивительный случай. Один мой знакомый инженер хотел поехать в Англию. Купил себе туристскую путевку. Начал оформлять документы. Все шло хорошо. И вдруг — отказ. Партком отказался выдать моему знакомому необходимые рекомендации.

Я спросил парторга:

— В чем дело? Ведь мой знакомый — не еврей?

— Еще бы! — сказал парторг.

— Кроме того, он член партии.

— Естественно! — сказал парторг.

— Так в чем же дело? Чего вы его не отпускаете?

Парторг нахмурился и говорит:

— Ваш знакомый слишком часто улыбается. И даже смеется. В том числе и на партийных собраниях. Есть свидетели…

— А, — говорю, — тогда понятно…

Улыбающийся человек неугоден тоталитаризму. Смеющийся — опасен. Хохочущий — опасен втройне.

Дома нас окружала тотальная безвыходная серьезность. Вспомните лица парторгов, милиционеров и заведующих отделами. Вспомните лица домоуправов, торговых работников и служащих почты. Вспомните лица членов Политбюро ЦК. Вспомните, например, лицо Косыгина. Беременным женщинам нельзя показывать такие вещи…

Сейчас мы в Америке. Строим новую жизнь. Реализуем изначальные демократические права. Право на собственное мнение. Право на материальный достаток. Право на творчество… И так далее.

И еще. Мы осуществляем великое человеческое право на смех и улыбку.

Смеемся над велеречивой тупостью и змеиным ханжеством. Над лжепророками и псевдомучениками. Над президентами и рыцарями велфейра…

Шесть месяцев выходит наша газета. Шесть месяцев я то и дело слышу…

— И чего вы смеетесь? Над чем потешаетесь? Такие несерьезные… В Камбодже — террор. В Афганистане — трагедия. Академик Сахаров томится в Горьком… И вообще, мир на грани катастрофы!..

Да, мир на грани катастрофы. И привели его к этой грани — угрюмые люди. Угрюмые люди держат в плену заложников. Угрюмые люди бесчинствуют в Камбодже. И гордость России, академика Сахарова, мучают тоже угрюмые люди.

И потому — мы будем смеяться. Над русофобами и антисемитами. Над воинственными атеистами и религиозными кликушами. Над мягкотелыми «голубями» и твердолобыми «ястребами»…

И главное — тут я прошу вас быть абсолютно внимательными — над собой!

 

Это было…

 

Это было в минувшую пятницу. Я познакомился с живым американским «левым». Я был уверен, что их не существует. Что господин Максимов сгущает краски.

И вот я познакомился с Эрни Данэлом. Он не коммунист, не заговорщик. Он даже не красный. Он — розовый, левый.

Эрни рассказывает о себе:

— Я родился в очень чопорном, богатом и гнусном семействе. Достаточно сказать, что моим крестным отцом был Рокфеллер. Поэтому я стал мятежником. Я возненавидел эстаблишмент и, главным образом, — моего папашу…

Я стал употреблять наркотики и заниматься контрабандой. Был членом довольно могущественной шайки. Знал черный рынок и все непотребные места.

Мы ненавидели богачей, капиталистов, продажных священников. Мы ненавидели это развращенное, безжалостное общество.

Несколько раз я был арестован. Но папаша брал хороших адвокатов, и меня выпускали…

Я продолжал бороться. Мы вели политическую борьбу, разрушая устои капитализма. Ночью мы вскрывали багажники автомашин. Били стекла…

— Сколько тебе было лет?

— Шестнадцать. Но я был сложившимся революционером. Я курил марихуану назло папаше и эстаблишменту.

— А сейчас?

— И сейчас я придерживаюсь оппозиционных взглядов. По-моему, Рэйген слишком груб. Политика Киссинджера была мягкой. И это предотвратило войну. Политика же Рэйгена чревата войнами.

— Но война уже идет, — сказал я. — Войны были при Киссинджере. Войны идут постоянно. Америка уже проиграла несколько войн.

— Америка не воюет. Это главное. Я думаю о своем народе.

— Рано или поздно советские танки будут здесь. Если их не остановить сейчас.

— Это будет не скоро. Ведь Россия так далеко…

— Боже, как ты глуп! — хотелось выкрикнуть мне. — Как ты завидно и спасительно глуп…

Но я сдержался. От этого человека в какой-то степени зависело мое будущее.

Познакомились мы не случайно. Эрни Данэл — преуспевающий литературный агент. Работает в солидной конторе. Обслуживает ненавистный эстаблишмент.

Может, заработаю с ним большие деньги. Капитализм, вопреки своей исторической обреченности, дает человеку такую надежду…

 

Принято думать…

 

Принято думать, что советская армия могущественна и непобедима. И потому весь цивилизованный мир дрожит от страха.

По-моему — зря. Я три года был советским военнослужащим. Более того, пассивным участником некоторых военных действий. В ходе которых меня постигло разочарование относительно боевой готовности советской армии. С тех пор лично я не дрожу.

Дело было так. Наша рота лагерной охраны стояла под Иоссером. В роте было девять отделений. Четвертым отделением командовал ефрейтор Головня.

Внезапно Головня помешался. В роте был смотр, и его отделение заняло пятое место. Головня рассвирепел, залез на чердак и открыл стрельбу. Ему хотелось перестрелять конкурентов. И он, действительно, ранил из автомата троих военнослужащих.

Нас было сто человек. Когда началась стрельба, все разбежались. Некоторые бежали до самого винного магазина. Очень разумно действовала повариха Шура. Услышав стрельбу, Шура залезла в борщевой котел.

Начальство объявило тревогу. За казармой собралось человек двадцать. Командир роты спросил:

— Есть добровольцы? Выходи!

Добровольцев не оказалось. Кому охота рисковать жизнью в мирные дни?

Тогда начальство вызвало подкрепление. Мы ожидали его больше суток. Наконец прибыли два бронетранспортера и отряд сверхсрочников. Один бронетранспортер сломался возле переезда. Другой потерял управление и мягко съехал в карьер. Буксуя, он страшно рычал и не двигался. Сверхсрочники занялись починкой.

Два часа спустя они захотели есть. Продуктов им не доставили. В результате они съели наше довольствие. А нам командование выдало по рублю. Чтобы мы шли в поселок за булкой. Часть наших солдат еще раньше ушла за «Агдамом». Теперь ушли все остальные.

Головня, воспользовавшись замешательством, покинул чердак. Он сильно толкнул в грудь капитана Прищепу и убежал на лесобиржу. Там он напился этилового спирта, заснул и был арестован милицией.

Когда его допрашивал замполит Бертельсон, Головня напевал:

— Я люблю тебя, жид, что само по себе и не ново…

Боюсь, что Головню расстреляли. Или посадили в сумасшедший дом. Мы же продолжали службу в нашей доблестной армии…

 

То, о чем я собираюсь рассказать…

 

То, о чем я собираюсь рассказать, — невероятно. И произошло это на конференции в Лос-Анджелесе.

Еще в самолете меня представили знаменитому ученому Джорджу Гибиану из Корнуэлла. Мы разговорились (Джордж превосходно владеет русским языком).

Но поразило меня другое. Меня поразил его галстук. На вишневом фоне, пониже безукоризненного узла, золотилась отчетливая монограмма — «С. Д.».

Это были мои инициалы. Я порозовел от гордости. Я и не думал, что моя популярность так велика.

Всю дорогу я ласково подмигивал Гибиану…

Началась конференция. Нас познакомили с ее организатором — госпожой Матич. Это была красивая молодая женщина с чудесной улыбкой.

Но поразило меня другое. Ее элегантные кожаные туфли были украшены моими инициалами — «С. Д.».

Я был крайне взволнован. Моя популярность достигла небывалых размеров. Я даже чуть изменил походку.

Далее в ходе конференции меня подстерегали бесчисленные сюрпризы.

Свои инициалы я обнаружил на портфеле выдающегося журналиста Роберта Кайзера. На авторучке, принадлежащей драматургу Эдварду Олби. На золоченой пудренице Веры Данхэм. На зажигалке Эллендеи Проффер…

Мое сердце бешено колотилось. Глаза сверкали. Щеки покрылись малиновым румянцем.

Я говорил себе:

— Не возбуждайся! Все идет нормально. Семинары, заседания, художественные чтения, банкеты, разговоры в кулуарах… Литература третьей волны заявила о себе громогласно и убедительно.

Окончился последний, заключительный семинар. Нас повезли в Беверли Хиллс. Там в особняке Дохини Грейстоун состоялся прощальный банкет. На одной из веранд под звуки флейты я разговаривал с Аксеновым.

Кумир моей юности был, как обычно, сдержан и приветлив. Слава не превратила его в оракула и монстра.

«Я буду таким же, — мелькнуло в сознании, — простым и доступным…»

Но поразило меня другое. Голубые носки Василия Аксенова были украшены моими инициалами — «С. Д.». И тогда я не выдержал.

— Вася, — сказал я притворно, — что означают эти буквы? Что означают эти непонятные буквы — «С. Д.»?

— Кристиан Диор, — ответил Вася, — CHRISTIAN DIOR. Самая модная парижская фирма. Производит одежду, духи, украшения…

Наступила мучительная пауза. Голос флейты звучал уныло и равнодушно.

Я вздохнул и подумал:

«Триумф откладывается!..»

 

Три города…

 

Три города прошли через мою жизнь.

Первый из них — Ленинград.

Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную, помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.

Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько уязвленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.

Такие города имеются в любой приличной стране. (В Италии — Милан. В Соединенных Штатах — Бостон.)

Ленинград называют столицей русской провинции. Я думаю, это наименее советский город России…

Следующим был Таллин. Многие считают его искусственным, кукольным, бутафорским. Я жил там и знаю, что все это настоящее. Значит, для Таллина естественно быть немного искусственным.

Жители Таллина — медлительны и неподвижны. Я думаю, это неподвижность противотанковой мины.

Таллин — город вертикальный, интровертный. Разглядываешь высокие башни, а думаешь о себе.

Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом.

Жизнь моя долгие годы катилась с Востока на Запад. И третьим городом этой жизни стал Нью-Йорк…

Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще добродушен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп.

Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она ужасна настолько, что достигает своеобразной гармонии.

Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы эвклидовой геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.

Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда и развлечений.

Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке.

Здесь нет ощущения старожила или чужестранца. Есть ощущение грандиозного корабля, набитого двадцатью миллионами пассажиров. И все равны по чину.

Этот город разнообразен настолько, что понимаешь — здесь есть место и для тебя.

Я думаю, Нью-Йорк — мой последний, решающий, окончательный город.

Отсюда можно эмигрировать только на Луну.

 

В редакцию зашел журналист…

 

В редакцию зашел журналист. Предложил свои услуги:

— Хочу осветить серьезное мероприятие — выставку цветов. И разумеется — с антикоммунистических позиций.

Мы немного растерялись. Цветы и политика — как-то не вяжется…

Мне представился заголовок:

 

«Георгин — великое завоевание демократии!»

 

И еще я вспомнил один разговор. Уважаемый человек из первых эмигрантов настаивал:

— Скажите прямо, вы антикоммунисты или нет?

И снова мы растерялись. Кто же мы, в самом-то деле? То, что не коммунисты, — это ясно. Но — анти?..

О научном коммунизме представления имеем самые расплывчатые. Даже что такое «базис» — нетвердо помним. (Похоже на фамилию завмага). Бороться с научным коммунизмом должны ученью, философы, экономисты…

О реальном коммунизме знаем еще меньше. Ведь то, что происходит на родине, — от коммунизма чрезвычайно далеко. Это свинство даже вожди перестали коммунизмом называть.

В общем, нет коммунизма. И не предвидится…

Антикоммунисты ли мы? Можно ли быть против того, чего не существует?..

Как-то раз я беседовал с атеистом.

— Я атеист, — сказал атеист, — мой долг противостоять религии. И противостоять Богу!

— Так ведь Бога нет, — говорю. — Как можно противостоять тому, чего нет? Тому, что сам же и отрицаешь?..

Удивительно похоже рассуждают фанатики. Будь то рассуждения за или анти…

— Ладно, — сказал уважаемый человек из первых эмигрантов. — А если произойдет интервенция? Если появится возможность захватить Москву? Вы примете участие?

— Это значит — стрелять?

— Разумеется.

— В кого? В девятнадцатилетних одураченных мальчишек? В наших братьев и сыновей?..

Как ужасна сама мысль об этом! И как благородно на этом фоне звучит мирный призыв Солженицына: «Живите не по лжи!»

Это значит — человек должен победить себя. Преодолеть в себе раба и циника, ханжу и карьериста…

Иначе — новое море крови. И может быть — реальный конец вселенной…

Мы сказали журналисту:

— Напишите о выставке цветов. Напишите без всяких позиций.

— Без всяких позиций? — удивился журналист. Затем подумал и говорит: — Надо попробовать…

 

Понадобились мне…

 

Понадобились мне новые ключи. Захожу в мастерскую. У прилавка мужчина лет шестидесяти.

— Я — Кеннет Бауэрс, — представился он и включил станок.

Над его головой я увидел портрет длинноволосого старика.

— Ты знаешь — кто это? — спросил мистер Бауэрс. — Мой дедушка Альберт Эйнштейн!

Я выразил изумление.

— Вы — еврей? — говорю.

Надо же было что-то сказать.

— Я — американец, — ответил Кеннет Бауэрс, не прерывая работы.

Затем указал на старинную фотографию. Пожилой мужчина в очках склонился над книгой.

— Ты знаешь, кто это? — спросил мистер Бауэрс. — Великий ирландский писатель Джойс… Мой дядя!

— Значит, вы — ирландец? — сказал я.

Надо же было что-то сказать.

— Я — американец, — ответил Кеннет Бауэрс, не прерывая работы, — теперь взгляни сюда.

Он показал мне цветной фотоснимок. Чернокожий боксер облокотился на канаты ринга.

— Узнаешь? Это великий боксер Мохаммед Али. Мой племянник…

Признаться, я несколько оробел. Кеннет Бауэрс выглядел совершенно здоровым. Взгляд его был насмешлив и проницателен.

— Значит, вы — мусульманин? — сказал я.

Надо же было что-то сказать.

— Я — американец. — ответил Кеннет Бауэрс, не прерывая работы.

— Эти люди — ваши родственники?

— Да, — сказал он.

— Все эти люди — родственники?

— Безусловно, — сказал он.

— Люди всего мира? Всех национальностей? Всех эпох?

— Ты абсолютно прав, — сказал мистер Бауэрс — ты умнее, чем я думал.

Он закончил работу и протянул мне ключи.

Я поблагодарил и расплатился.

Мистер Бауэрс с достоинством кивнул.

Уходя, я еще раз спросил:

— Все люди мира — родственники? Братья?

— Вне малейшего сомнения, — ответил Бауэрс и добавил: — Будешь в нашем районе, занеси мне свою фотографию…

 

Мы и не заметили…

 

Мы и не заметили, как превратились в старых американцев. Мы уже не замираем около витрин. Не разрешаем себе покупать четырехдолларовые ботинки. Не уступаем женщинам места в сабвее…

Привыкли, осмотрелись, чувствуем себя как дома. Даже лучше.

Мы беседуем с вновь прибывшими. Снисходительно выслушиваем их наивные темпераментные монологи:

— Продавцы такие вежливые! Полицейские такие обаятельные. Квартиры такие просторные…

Мы-то убедились — всякое бывает. И продавцы, бывает, обсчитывают. И полицейские грубят. И в просторной квартире неисправностей хватает…

В учреждениях бюрократии полно. Среди чиновников взяточники попадаются. Бывает, что и в очереди постоишь… Как дома…

Мои взаимоотношения с Америкой делятся на три этапа.

Сначала все было прекрасно. Свобода, изобилие, доброжелательность. Продуктов сколько хочешь. Издательств сколько хочешь. Газет и журналов более чем достаточно.

Затем все было ужасно. Куриные пупки надоели. Джинсы надоели. Издательства публикуют всякую чушь. И денег авторам не платят.

Да еще — преступность. Да еще — инфляция. Да еще эти нескончаемые биллы, инвойсы, счета, платежи…

А потом все стало нормально. Жизнь полна огорчений и радостей. Есть в ней смешное и грустное, хорошее и плохое.

А продавцы (что совершенно естественно) бывают разные. И преступники есть, как везде. И на одного, допустим, Бродского приходится сорок графоманов. Что тоже совершенно естественно…

И главные катаклизмы, естественно, происходят внутри, а не снаружи. И дуракам по-прежнему везет. И счастья по-прежнему не купишь за деньги.

Окружающий мир — нормален. Не к этому ли мы стремились?

 

Последняя колонка…

 

В Союзе я диссидентом не был. (Пьянство не считается.)

Я всего лишь писал идейно чуждые рассказы. И мне пришлось уехать.

Диссидентом я стал в Америке.

Я убедился, что Америка — не филиал земного рая. И это — мое главное открытие на Западе…

Как умел, выступал я против монополии «Нового русского слова». Потому что монополия навязывает читателям ложные ценности.

Как умел, восставал против национального самолюбования. Потому что химера еврейской исключительности для меня сродни антисемитизму.

Как умел, противоречил благоговейным и туповатым адептам великого Солженицына. Потому что нет для меня авторитетов вне критики…

Я помню, откуда мы родом. Я люблю Америку, благодарен Америке, но родина моя далеко.

И меня смущает кипучий антикоммунизм, завладевший умами недавних партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты? Где вы таили свои обличительные концепции? В тюрьму шли Синявский и Гинзбург. А где были вы?

Критиковать Андропова из Бруклина — легко. Вы покритикуйте Андрея Седых! Он вам покажет, где раки зимуют…

Потому что тоталитаризм — это вы. Тоталитаризм — это цензура, отсутствие гласности, монополизация рынка, шпиономания, консервативный язык, замалчивание истинного дара. Тоталитаризм — это директива, резолюция, окрик. Тоталитаризм — это чинопочитание, верноподданничество и приниженность.

Тоталитаризм — это вы. Вы и ваши клевреты, шестерки, опричники, неисчислимые Моргулисы, чья бездарность с лихвой уравновешивается послушанием.

И эта шваль для меня — пострашнее любого Андропова. Ибо ее вредоносная ординарность несокрушима под маской безграничного антикоммунизма.

Серые начинают и выигрывают не только дома. Серые выигрывают повсюду. Вот уже сколько лет я наблюдаю…

Я пытался участвовать в создании демократической газеты. Мой опыт был неудачным, преждевременным. И определили неудачу три равноценных фактора.

На треть виноваты мы сами. Наши попытки хитрить и лавировать были глупыми, обреченными. Деловые срывы — непростительными.

На треть виноваты объективные причины. Сокращение эмиграции, узость и перегруженность рынка, отсутствие значительного начального капитала.

И еще треть вины ложится на русское общество. На его прагматизм, бескультурье и косность. На его равнодушие к демократическим формам жизни.

«Новый американец» был преждевременной, ранней, обреченной попыткой. Надеюсь, придут другие люди, более умные, честные, сильные и талантливые. И я без удовольствия, но с любовью передаю им мой горький опыт.

Я всегда говорил то, что думал. Ведь единственной целью моей эмиграции была свобода. А тот, кто любит свободу, рано или поздно будет достоин ее.

 

 


Дата добавления: 2015-11-28; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.05 сек.)