Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ТОЛЬКО И ЭТОГО МАЛО...

Читайте также:
  1. B) на которые не действуют внешние силы (т.е. которые взаимодействуют только друг с другом)
  2. EPROM (Erasable PROM – стираемая программируемая память только для чтения) - позволяет многократно изменять информацию хранящуюся в микросхеме, стирая перед этим старую.
  3. Quot;ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ", которая этого же хочет. ДЛЯ ВАС!
  4. Thefly писал(а):Только, легко сказать: "Люби". А что это значит?????
  5. А те, которым было даровано знание, сказали: «Горе вам! Аллах лучше вознаграждает тех, кто уверовал и творил праведное дело. И обретут награду только терпеливые».
  6. А только дети - воспитывают наши Принципы.
  7. А что такого Амелия? Я надеюсь, она не настолько глупа, чтобы думать, будто получила это задание за свои заслуги?!

 

Пятый год мы возле «Огонька». Кто-то греется, кто-то обжигается, но хороводов никто вокруг него не водит, увы. А ведь где огонь, там и круг; где круг, там и единение; где единение, там и общая духовная работа. Противники журнала, прочитав это, обрадуются: нашего полку прибыло; вынужден огорчить их...

Вопреки мнению, разделяемому и «левыми» и «правыми», новый «Огонек» поначалу стре­мился к единению. Это можно было бы доказать подробным анализом огоньковских публи­каций, но для краткости сошлюсь на относительно внешнюю деталь.

Только-только заступивший на вахту Виталий Коротич, дабы сломить стойкое недоверие чита­телей к глянцевито-плакатному изданию Софронова, организовал телешоу. Авторы статей, герои очерков, сотрудники редакции гоняли чаи с баранками, что на отечественном телеязыке означает высшую степень семейственности и дружелюбия; за столом были радикалы и консерваторы, эстрад­ники и экономисты, люди расхожего и утонченного вкуса, почтенные старцы и юное дарование. Тем самым демонстрировался принцип открытости: «Все флаги в гости будут к нам». А смысловым пиком программы стало интервью с главным редактором, который, умело улыбаясь, четко сформулировал критерий отбора материалов для предстоящих публикаций: адресность, расчет на вкус и уровень определенного читателя, от люмпена до интеллектуала, — только так «Огонек» сможет стать журналом для всех. Или по крайней мере для большинства. Назовите это всеядностью или всеохватностью; отметьте логические изъяны предложенной концепции[1], скажите что угодно сердитое по адресу Коротича, но согласитесь, что стремлением к расколу тут и не пахнет и желание отделять демократических ягнят от реакционных козлищ не просматривается.

Другое дело, что разнородные вкусы и идеалы надо чем-то уравновешивать, несовместимых авторов и читателей нужно примирять на какой-то общей или хотя бы нейтральной почве, сни­мая напряжение противодействующих полюсов. И тут-то начинаются все сложности. Ибо «Ого­нек» — все-таки журнал неусидчивый и динамичный. Невозможно допустить, чтобы он стал стратегически стабильным, концептуально неповоротливым: прогорит! Его удел — тактика, подвижность, изменчивость. Он призван чутко улавливать настроения, зреющие в обществе, быстро аккумулировать их, оттачивать до степени общепонятности и вовремя отбрасывать, как только они начинают утрачивать первую свежесть.

Понятно, что я огрубляю, и не любое настроение журнал согласится аккумулировать: ведь не призовет же он грабить награбленное[2]!

Влетев в нашу жизнь на эйфорической волне перестройки, обновленный «Огонек» твердо выступил против тоталитаризма во всех его проявлениях, однозначно положив этические пределы своим последующим идейным исканиям. Но ведь способов борьбы с социальным насилием множе­ство, и противопоставлять ему можно что угодно — от анархии до религиозного самоотречения, от европеизированной демократии до просвещенной монархии, от крестьянского Беловодья до комму­нистической Утопии, от обновленного «социализма с человеческим лицом» до «высокой поэзии» рыночных отношений. И потому внутри очерченных границ «Огонек» мог двигаться на ощупь, пробуя то одно, то другое, то третье.



Так он и поступил. И оказался журналом плюралистичным, но с незыблемыми границами; с незыблемыми границами, но с «плавающим» центром. Журналом, не столько формирующим общественное мнение, сколько отражающим его, хотя как бы и с некоторым опережением. И потому способным служить своего рода механизмом апробации различных изводов великой идеи свободы, которую нашему обществу предстоит или принять, подогнав под местные условия и отведя ей строго определенное место в иерархической системе социальных ценностей, или отверг­нуть со всеми вытекающими последствиями. И если «Огонек» терпел в какой-то момент неудачу, за нею просматривался отнюдь не узкожурнальный смысл. И если одерживал победу — то была победа не только и не столько его самого.

Загрузка...

Слово «консолидация» засорило наш язык несколько позже, но допустим анахронизм, зада­димся вопросом: что предложил «Огонек» 1986 года в качестве первого консолидирующего противовеса тоталитаризму?

Страшно сказать: нечто едва ли не противоположное своим дальнейшим принципам! Мало кто отдает себе отчет в этом, ибо большинство из нас стало читать журнал не с № 26 за 1986 год, когда вакантное место главного редактора в списке редколлегии занял Виталий Коротич, а спустя месяцы, осенью, вернувшись из отпусков и прослышав о неожиданных переменах в журнальном мире. И потому стоит перелистать подшивку, чтобы сделать неожиданные открытия.

Уже в № 28 печатается статья Валерия Золотухина «Как скажу, так и было...» о «Баньке по-белому» Владимира Высоцкого. Это сейчас во многом благодаря статьям Ст. Куняева и болез­ненно-шумной, несоразмерной поводу реакции на них в стане «демократической печати» имя Высоцкого загнано в групповую лузу, а Таганка задним числом воспринимается как театр левый. В 1986 году все было иначе, оттенки еще сохраняли значение. И любимовский театр ценился также и как гуманистический театр Федора Абрамова, Бориса Можаева, Валентина Распутина, Юрия Трифонова, а «Банька...» Высоцкого с ее сибирским колоритом (подобно песне Юза Алешковского о «большом ученом» — товарище Сталине) звучала скорее «почвенно», чем «революци­онно».

Спустя два номера появилась первая из долгосрочного цикла бесед Феликса Медведева с деятелями культуры. Спроси сейчас любого: с кем беседовал огоньковский интервьюер? — попада­ний в точку почти не будет. А ведь не с Вознесенским, не с Шатровым — цикл открыли разгово­ром с Виктором Астафьевым, причем попросили его высказать пожелания в адрес журнала, «как сделать его лучше, интереснее»... В том же номере помещено интервью с академиком Борисом Раушенбахом «Образ и формула» — российское средневековье, математическое обоснование зако­нов «обратной перспективы» в иконописи... И вновь приходится делать поправку на быстротеку­щее время. Четыре года назад позиция еще значила больше, чем фамилия, и немецкое происхо­ждение академика не затмевало его глубоко русской культурной ориентации; как раз именно ею-то и определялось появление статьи Раушенбаха на страницах «Огонька».

Дальше — больше. «Круглый стол» «Книга: читать или иметь?» (№ 33), в котором участвуют — среди прочих — и ведущий теоретик неопочвенничества Вадим Кожинов, и главный редактор близкого к этому течению издательства «Молодая гвардия» Николай Машовец. Между прочим, во время «круглого стола» произошел забавный диалог между Кожиновым и одним из огоньковских журналистов; первый воскликнул: «Белов не раз говорил и писал о необходимости закона, предус­матривающего недопустимость искажения классики»; другой подхватил: «...от имени журнала... мы обращаемся к Госкомиздату... Союзу писателей... Не пора ли принять закон...» Какое трога­тельное единодушие! Свежо предание, а верится с трудом... Точно так же с трудом верится, что записной борец с сионизмом Цезарь Солодарь или певец золотистых глаз генералиссимуса и автор трепетных воспоминаний о встречах с Молотовым (№ 34) Иван Стаднюк печатались не только в «Огоньке» Софронова, но и в «Огоньке» Коротича. Память наша вообще избирательна: что орден Ленина исчез с обложки журнала — и на смертном одре будем помнить, а что в том же номере Стаднюк печатался — забыли на следующий же день; что отрывок из прогрессивного романа Дудинцева «Белые одежды» появился в «Огоньке» теплым сентябрем 1986-го, затвердили, а что поздней ненастной осенью того же года в рубрике с характерным названием «Память» читали беседу с Валентином Распутиным, по-доброму отозвавшимся об академике Лихачеве, и не упом­ним. Ибо схематичная простота привычнее нам, чем правда.

А правдой будет вот что. В первые месяцы своего существования «Огонек» был умеренно-почвенным (с ударением на первом слове) изданием. В том специфическом смысле, что журнал надеялся объединить всех свободных людей на основе уважения к традиции. Не столько национальной, сколько народной. Не только деревенской, но и городской. И, естественно, ориентировался на тех, кто в русле этих традиций работал (Астафьев, Распутин, Окуджава) или жизнь положил на их исследование (Лихачев, Аверинцев, Раушенбах, Кожинов). Отсюда и другое: именно от огоньковской искры возгорелось пламя публикаторства, именно он начал процесс возвращения дезавуированных революцией и сталинизмом имен и произведений. И процесс этот имел для него тоже умеренно-почвенный смысл: вернуть народу забытые имена значит поддержать традицию.

Читатель 1990 года, уставший вздрагивать при очередном сообщении о кровавой межнацио­нальной резне, наслышанный о литературных побоищах и способный с легкостью необыкновенной отличить платформу писательской группы «Апрель» от платформы «Письма российских писате­лей», задним числом сочтет подобную попытку «консолидации» наивной. И будет прав о т ч а с т и. Но 1986 год — это 1986-й! Перестроечные иллюзии; «обнимитесь, миллионы»... Расчет был прост: разногласия, дескать, возникли в 70-е годы, порождены давлением официоза, «не носят антагонистического характера» — так неужто перед лицом грядущих перемен не отречемся мы от старого мира, неужто не помиримся назло поссорившим нас властям? И почему бы впрямь было не помириться, если всего три-четыре года назад Валентин Распутин готов был написать дружелюб­ное предисловие к роману Евг. Евтушенко «Ягодные места»; если Виктор Астафьев в интервью «Литературному обозрению» (1987, №3) с тоской говорил, что не успел познакомиться с Трифоно­вым; если Булат Окуджава сравнивал еще не опубликованные романы Дудинцева и Рыбакова с распутинским «Пожаром» и астафьевским «Печальным детективом» — «свидетельством зрелости нашей литературы» («Огонек», № 47)? Кто же знал, что противостояние «национал-радикального» и «радикально-демократического» течений уже тогда было глубже, чем казалось многим, едва ли не всем? Это потом благодаря как раз деятельности «Огонька» выяснилось: противоречия именно антагонистические, а мелочная писательская вражда 70-х — отнюдь не порождение имперского принципа «разделяй и властвуй», но камерная увертюра к некой общегосударственной какофо­нии[3]. Потому признаем: питать иллюзии тогда было натуральней, чем не питать их. А жизнь быстро расставила все по своим местам. И, как водится, формой проявления закономерности стала случайность.

В № 44 «Огонька» (где, кстати, Вадим Кожинов представлял читателю подборку национал-мифологических стихов талантливейшего лирика Юрия Кузнецова) был напечатан сравни­тельно полный вариант воспоминаний Юрия Трифонова о Твардовском, «Новом мире», конце 60-х. Напечатан с единственной целью — чтобы люди прочитали. Никаких подтекстов, как ни вглядывайся, не обнаружишь. Обнаружили. Одну фразу. Повод для разрыва дипломатических отношений был найден: «Все это ползет от непереваренной почвеннической фанаберии девятна­дцатого века, не принесшей русскому искусству особых достижений, зато обольстившей наших мыслителей великим множеством приятнейших, душегрейных рассуждений: от гениального Достоевского до Шевцова»...

Тут никто даже не обратил внимания, по какому поводу Трифонов сердится; а ругает он стилистическое однообразие, именно оно — от фанаберии!.. Реплики в толстых и тонких изданиях, деланное возмущение критиков типа Ш. Умерова, немедленная ответная реакция «Огонька», ответ на ответ, ответ на ответ — и в две-три недели тонкий слой огоньковского почвенничества был смыт до каменистого основания. Вместе с этим слоем общество окончательно лишилось иллюзии, будто освобождения жаждет и, главное, одинаково его понимает вся неангажированная интеллигенция и что ценностный статус свободы обсуждению не подлежит. Выяснилось, что байроновский императив:

Кто драться не может за волю свою.

Чужую отстаивать может, —

весьма непопулярен и многие готовы драться за с в о ю волю, за свободу для себя и своих идей, а чужую не только отстаивать, но и допускать-то не намерены. Что согласно такой позиции трифоновская точка зрения (по мне, вызванная минутным раздражением и провоцирующе заостренная) не имеет права быть обнародованной. Что давнее «Кто не с нами, тот против нас» вновь обретает грозную актуальность.

Трифоновская публикация, независимо от желания публикаторов, как бы напомнила обще­ству о двусоставной идеологической модели конца 60-х — начала 70-х годов, о противостоянии демократического «Нового мира» и неопочвенной «Молодой гвардии» (тогдашнего «Нового мира», тогдашней «Молодой гвардии»). До перепечатки «Письма одиннадцати» и ответных попыток полностью обелить догматически-марксистскую, давшую повод для появления «Письма...» новомирскую статью А. Г. Дементьева, было еще далеко, но к этому все было готово. На новом историческом витке сама собою воспроизвелась старая схема идейного противостояния; отказав­шись занимать новые боевые позиции (а примиряться тем более), все разошлись по старым огневым точкам; и те, кому не находилось места ни на старомолодогвардейском пятачке, ни на дементьевской высотке, рисковали оказаться под перекрестным огнем.

Тут-то «Огоньку» пришлось срочно сместить центр. За этим дело не стало. Премии журнала за 1986 год получили А. Вознесенский и Ю. Кузнецов, Ю. Мориц и В. Распутин; всем сестрам выдано по серьгам, а время наступало совершенно иное.

В первом же номере за 1987 год «Огонек» дезавуировал тему, путеводную для нынешней «Молодой гвардии», постаравшись разоблачить «легенду о руководящей роли масонов в революци­онном движении» и напомнить о жутковатых традициях черносотенства. Во втором напечатал статью Дм. Иванова «Что впереди?» (а спустя некоторое время — ее продолжение под названием «Все позади»). В десятом — опубликовал афористическую стихотворную «шпильку» Татьяны Бек:

...Узколобому дубу назло,

Ибо злоба — его ремесло,

Заявляю с особенным весом:

— Я счастливая! Мне повезло

Быть широким и смешанным лесом —

Между прочим, российским зело!

В одиннадцатом напомнил Феликсу Кузнецову, еще не членкору, но уже известному своими способностями специалисту, ряд его высказываний, мягко говоря, противоположных друг другу по смыслу: «перестройка с ускорением!»...

Выбор был сделан; в те зимние месяцы я впервые услышал фразу: «Что этот Коротич себе позволяет!» (произнес ее брадатый писатель, одетый весьма по-западному: он очень серчал на Татьяну Бек). Потом эта фраза стала чем-то вроде рефрена и пароля одновременно. Ее то и дело повторяли партийные работники и литераторы; тем самым они фиксировали свою принадлежность к определенной «фракции». Им возражали... и как-то ни те, ни другие не удосуживались задать простой, но жизненно важный вопрос: что «Огоньку» не нравится, ясно, он своих антипатий не скрывает, — но что же ему нравится?

Одну и ту же идею можно отвергнуть с несовместимых позиций; шовинизм и склонность к партийной догме равно дики для православного верующего и демократически настроенного комму­ниста, сторонника всеотзывчивого отечестволюбия и ценителя традиций III Интернационала. В конце 1986-го — начале 1987-го те и другие стали читателями «Огонька», поскольку он сделал главный упор на противостояние нарождавшемуся национал-тоталитаризму и несколько размыл свою «положительную программу». Но при желании ее основные постулаты можно было вычислить уже тогда, а общая направленность от номера к номеру становилась очевиднее.

Вспомним: чьими устами спорил «Огонек» с молодогвардейским антимасонством (тогда еще без уточняющей частицы «жидо...»)? Устами глубоко советского академика Исаака Минца. Какими доводами пользовался в сражении с сомнительной теорией? Доводами «от Маркса», чье учение всесильно, ибо верно. С каких позиций пошел журнал в атаку на «Память» (статья А.Головкова и А. Павлова «О чем шумите вы?»)? Да с тех же самых, все еще идеологически неприка­саемых. Авторы предложили нам, советским людям, поскорее объединиться на других основаниях. Не православие (в причастности к которому почем зря обвиняли «Память») способно стать «общей для народа святыней», но повседневное ощущение, «как соединены мы прекрасной целью перед лицом Революции, в канун ее 70-летия»… А 150-летие со дня смерти Пушкина редакция встретила следующими словами: «Уважение к собственному, но и уважение к другим народам — вот пушкин­ский завет, презирающий шовинизм, указующий стратегическое направление национальной судьбы. Вовсе не случайно, что с пушкинскими стихами и прозой воспитаны и Ленин, и его соратники-интернационалисты... Символична в этом году встреча двух памятных дат — Пушкина и Октября».

Ни больше ни меньше.

Но ведь это тактика, цензурные условности, эзопов язык!

Да, соглашусь немедленно: и тактика, и условность, и язык. Но не только, вот в чем дело! Как не только тактикой была для Александра Григорьевича Дементьева тяжелая артиллерия ленинских отсылок и цитат в упомянутой выше статье. Слоем официально-конъюнктурной, верно­подданнической революционности лишенный щепетильности «Огонек» в тот момент прикрывал революционность иную, оппозиционно-шестидесятническую, демократическую; программа «почвенного» антитоталитаризма провалилась, и «сентиментальную» эпоху сменила в журнале эпоха «революционного романтизма».

Это тоже было естественно; многим после январского пленума показалось, что в нашей общественной жизни возрождаются пламенеющие идеалы шестидесятничества с его стремлением очистить революционную идею от всех наслоений сталинщины, противопоставить догматиче­скому марксизму — истинный, пронизать токами свободолюбия всю общественную атмосферу... «Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой!»

В стране зазвучало слово «демократизация», перестройка была осмыслена как последний шанс шестидесятников договорить недоговоренное, досказать недосказанное. И «Огонек» начал договаривать, досказывать: так появились на его страницах мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (главы, не включенные в окончательный текст по цензурным соображениям); так обложку украсил групповой портрет «могучей кучки» поэтических лидеров 60-х: Евтушенко в роскошной шубе, Вознесенский в нежном балахоне, чинный Рождественский в дубленке, Окуд­жава в простодушной телогрейке... Хрущев, кремлевские игры, верткая демократия Эренбурга, теплые воспоминания на зимней даче Окуджавы о событиях тридцатилетней давности — и за всем этим сладостная надежда: вдруг молодость повторится, вдруг да войдем дважды в одну и ту же реку...

Человеку стороннему, к шестидесятничеству уважительно-равнодушному, достаточно было внимательно всмотреться в цветную фотографию на обложке девятого номера, вчитаться в инте­рвью, чтобы понять: ничего не выйдет; годы провели черту промеж вчерашних свободолюбцев, быть может, еще более непреодолимую, чем отделяющую их вкупе от «младопочвенников». Больше того: кто так и остался шестидесятником, тот в наименьшей степени сохранил верность идеалам собственной юности, а кто пошел дальше, кто вырос из этих идеалов, как из одежды, тот в итоге оказался ближе к ним.

Но то — сторонний взгляд.

Журнал же по бурному морю печатному вели люди, взиравшие на проблему изнутри. Это во-первых; но было и во-вторых, и в-третьих, и в-четвертых. К реальной власти в стране оконча­тельно пришли «дети XX съезда»; к печати готовились «Дети Арбата»; и детская болезнь левизны была попросту необходима обществу, погрязшему в старческих догмах. Да и о цензурном барьере забывать нельзя. И потому — вместе со всем социумом — «Огонек» вступил в переходный период, когда одни иллюзии вытеснялись другими, чуть менее иллюзорными, когда жесткая схема «Крат­кого курса» сменялась схемой пополненного курса и готовилась почва для следующего, более резкого шага на пути к духовному освобождению.

Главной (говоря по-советски, кардинальной) линией «Огонька» стал последовательный ряд публикаций, начало которому, вероятно, положила статья В. Поликарпова о Федоре Раскольникове (№ 26). Замысел был ясен: вот сталинская гвардия, а вот ленинская; вот готовые прислужи­ваться, а вот — отказывающиеся даже служить; вот сталинский клеврет Молотов, а вот — гуманный нарком Максим Литвинов (см.: З. Шейнис, «Максим Литвинов возвращается в строй». — № 35) или героический Ян Рудзутак (сколько споров приходилось слышать в московском транспорте после этой публикации в № 36! Бабушки и дедушки всерьез обсуждали, что было бы, если б не Сталин, а Рудзутак стал генсеком...). О Бухарине (№ 48) просто не говорю... И вновь — из 1990 года легко язвить, даже еще легче, чем было Алле Латыниной в 1988-м (см. «Новый мир», № 8) обвинять редакцию «Огонька» в поверхностном «революционном» схематизме; но нельзя забывать, какие письма слал в журнал рядовой читатель: «Правда о соратниках Ленина — это и есть Справедливость. Иных маяков у нас нет, только ОНИ» (№ 43). Самое страшное, что у многих действительно не было.

Под самый занавес первого года эпохи демократизации «Огонек» поместил письмо Л. Ан­нинского[4], где известный наш критик притворно-добродушно поправлял Евг. Евтушенко, уравняв­шего в правах Блюхера и Якира: нельзя, грешно, один подписывал смертный приговор другому[5], и вообще все виноваты, не нужно никого возвышать или принижать. По форме поправка верна: восславленная «Огоньком» «ленинская гвардия» сама подготовила свою гибель, и у Раскольникова руки были по локоть в крови, и Бухарин играл в жутковатые игры. Но по сути — взамен концепции неумеренного прославления сомнительных личностей была предложена концепция «свального греха», когда проблема неравенства вины попросту снималась, стало быть, и вопрос о необходимости личного покаяния. Аннинскому возражали другие читатели, возра­жали столь же однолинейно; и эта полемика лучше всего демонстрирует стремление тогдашнего социума к черно-белому изображению. И кто как, а я скорее примирюсь со склонностью тогдаш­него «Огонька» к белому или, сломив себя, признаю право «Нашего современника» на глухой черный цвет, чем приму смазанно-серый колер философии всеобщей равной вины.

В первой половине 1988-го все вроде бы шло по накатанной колее: маршал Жуков как честнейший партиец (№ 5), деятельность комиссии Политбюро ЦК по реабилитации являет собою «урок твердости и достоинства... преподанный государственно, он обязан преобразовываться в личном опыте, в делах; невозможно без него прийти к будущему, достойному ленинской мечты» (№ 7, колонка редактора); первый секретарь ЦК комсомола Александр Косарев — жертва рябого вождя; «круглый стол» «Больше социализма!» (№ 12, 14); письмо старых большевиков о необходи­мости переиздать «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова.

Но появляются и кое-какие новые интонации. В поэтической антологии, которую по-люби­тельски, но искренне и потому хорошо вел в 1987—1988 годах Евг. Евтушенко, была напечатана подборка стихов Ильи Эренбурга (№ 7); и предисловие к ней составитель построил иначе, нежели редакция к эренбурговским мемориям в 1987 году: «...в том тяжелейшем положении, в котором оказался Эренбург, как между молотом и наковальней — между Европой и Сталиным, я думаю, он делал максимум возможного, чтобы помогать другим, не переходя, однако, грань, после которой его самого бы ждала колючая проволока. Судить Эренбурга издали легко, быть Эренбургом было тяжко» (разрядка моя. — А. А.). Положим, я лично сказал бы жестче и мягче одновременно — о трагедии личности, которая ведет постоянную двойную игру и соглашается на сомнительную роль «козырной карты» Советского государства в игре с Европой; о трагедии личности, заживо ставшей музейным экспонатом, который вывозят в застекленной витрине за границу, дабы все видели: у нас и демократы имеются... Но я и не печатался в «Огоньке», а только издали сочувствовал ему (иной раз подавляя раздражение). А Евтушенко печатался и в определенные моменты задавал тон; появление драматического подте­кста в его статье о вчерашнем «идеальном герое» журнала могло быть вызвано и личными причинами, но «Огонек», который печатал это, не мог не сознавать, что тем самым несколько смещает свою позицию, лишает ее однозначности.

Другими «поправками к курсу» стали беседа А. Чернова с академиком Д. С. Лихачевым к 1000-летию Крещения Руси (№ 10), выступление Ю. Карякина в пресловутом «круглом столе» «Больше социализма!» (МЬ 14), публикация рассказа И. Друцэ «Самаритянка» (№ 23; вообще это, может быть, лучшая литературная публикация «Огонька» за все годы его обновления) и карякинская же статья «„Ждановская жидкость”...» (№ 19). При всей разнородности этих материалов их объединяет многое, и прежде всего — ни один из них не укладывается в прокрустово ложе философии «социализма с человеческим лицом», ибо во всех них упор сделан не на общественное устройство и переустройство, а на суверенную ценность человеческой личности, ответственной перед Богом (Д. С. Лихачев, И. Друцэ) или другими людьми (Ю. Карякин) и потому готовой признать, что «существует объективность законов нравственности», и предъявить себе какой-то последний счет (№ 14). Я совсем не хочу сказать, что православие стало для «Огонька» чем-то большим, нежели тема, способная дать мощный социальный резонанс, но оно перестало быть для него «атрибутом» памятливых настроений; я не хочу сказать, что «Огонек» сам решил вступить на стезю преодоления «шестидесятничества» (такого преодоления, которое включает преодоленное явление в состав созидаемого на правах неотторжимого, хотя и подчиненного другой структуре элемента), но теперь он оказался готов открыть свои страницы и такой точке зрения. А значит, и православие (вера вообще) и «антишестидесятничество» утратили для него ассоциативную связь с тоталитарной идеей. И произойти это могло лишь благодаря назревавшим переменам в нашем общественном сознании. Причем ситуация развивалась столь быстро, что «Огонек» едва ли не единственный раз в своей практике на мгновение отстал от нее.

Вспомним: 1988 год начался скандалом вокруг пьесы Михаила Шатрова «Дальше... дальше... дальше!» («Знамя», № 1). «Правда» попыталась использовать ее как повод, чтобы положить предел постепенному, но неуклонному освобождению общества, и отстаивать позиции Шатрова в первом квартале значило отстаивать позиции демократии. Но вот незаметно подошел третий квартал; и пирамида как бы перевернулась. Права Шатрова высказывать свои убеждения никто больше не ставил под сомнение, однако многие из вчерашних его «тактических» защитников начали задавать логичный вопрос: а куда «дальше... дальше... дальше»? И в поисках ответа обратились к Солженицыну. Именно тогда и прозвучали знаменитые слова одного значительного лица о том, что Солженицын не вписывается в рамки социалистического плюрализма, и «Огонек» решил весьма оригинальным способом поспорить с этим утверждением. В № 45 появилась беседа со вчерашним гонимым, М. Шатровым, — беседа, заставившая вспомнить фразу Евг. Евтушенко об Илье Эренбурге. Наш искушенный тактик со страниц журнала предложил властям своего рода компромисс: вы позволите напечатать Солженицына, а мы возразим ему следующее:

а) спорить можно лишь о том, когда началось отступление от ленинского плана построения
социализма — в 1924-м или в 1929-м, но говорить, что «катастрофа России» началась 25 октября
1917 года, нельзя;

б) да, критиковать Ленина нужно, но только ради поддержания его авторитета (не символ, а
живой и потому еще более близкий нам человек);

в) пока Солженицын отвергает сталинщину — он с нами, как только идет дальше нее — он
идет и против нас;

г) а главное — давайте скорее канонизируем идеалы «детей XX съезда» в качестве новой,
прогрессивной «идеологии», тогда никакой Солженицын нам будет не страшен.

Если я и утрирую, то совсем немного. В принципе любая точка зрения имеет право на существование, точка зрения М. Шатрова в том числе; опасно было другое: этим интервью оппо­зиционный «Огонек» демонстрировал готовность придать своей позиции «официальный статус». На этом он мог кончиться, ибо власти, поартачившись, согласились бы, и тогда пришлось бы строить все номера так, как был построен № 45, из которого было изгнано любое инакомыслие: ничего «карякинского» или «лихачевского», только программа Шатрова; только поддержка пар­тийной формулы «репрессии, имевшие место в 30—40-е и начале 50-х годов» (с некоторыми оговорками о трагедии крестьянства); только прославление кровавого вождя венгерской револю­ции Бела Куна; только столкновение Сталина с Бухариным... Что спасло журнал от роковых шагов? Уверен: настроенность на общественную волну. Поскольку в ответ на обращение Шатрова (ничем не отличающееся от призыва авторов упомянутой уже статьи о «Памяти») ко всем «единомышленникам, всем, кому пепел оболганной, преданной и расстрелянной Сталиным Октябрьской революции постоянно стучит в сердце...» — последовало гробовое молчание.

Отдадим «Огоньку» должное: он быстро сделал необходимые выводы. В № 49 за 1988 год появилась статья Вяч. Костикова «О «феномене Лоханкина» и русской интеллигенции», во мно­гом для журнала поворотная. И столь значимая, что автор и редакция еще несколько раз (1989, № 22, 32 и т. д.) возвращались к заявленной здесь теме и «закрученному» сюжету, чтобы уточ­нить позиции, восстановить цензурные пробелы и дезавуировать конъюнктурные искажения. В этой статье многого еще не было, но многое и было; «Огонек» пока не чувствовал себя гото­вым сказать о судьбе русской интеллигенции в революции как о трагической расплате за социально-мессианические (в противовес национально-мессианическим) чаяния начала века, но был уже готов сказать, что сама революция (а не ее враги), «подготовленная несколькими поколе­ниями русской интеллигенции», через десять лет обратила меч против своих зачинателей. Не пришло время сказать открыто (по-моему, впервые это было сделано только в статье С. Хоружего в «Литературной газете», 6.06.90) о роли Ленина в высылке группы оппозиционной интел­лигенции на «философском пароходе» в 1922 году, но о самой высылке как бесповоротно роко­вой для страны акции — сказано. И бухаринская фраза («... будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике») не предана стыдливому замалчиванию, хотя оговорка о «трагическом ослеплении» по-прежнему присутствует. И еще в том же номере опубликована запись Фриды Вигдоровой «Судилище» — о суде над Иосифом Бродским. Запись, которая в момент публикации показалась просто очередной брешью в цензурной стене, но стала камерто­ном к целому циклу публикаций, сменившему историко-революционный цикл: судьба российских диссидентов (о Юрии Орлове — № 35, о П. Абовине-Егидесе — № 50; обе публикации — в 1989 году), ,

На журнальном языке тандем материалов Костикова и Вигдоровой означал следующее: редакция не отказывается от своей «революционной» направленности, но в качестве движущей выдвигает совсем иную силу, чем прежде. Не пламенных сподвижников вождя, не страдальцев за дело социализма, но жертвенно противостоящую тоталитарному строю интеллигенцию. И одновременно начнется медленная, но неуклонная работа по развенчанию вчерашних кумиров.

Результаты не заставили себя долго ждать: блестящее разоблачение лидера Промпартии Рамзина (№ 12) просто не могло появиться в «Огоньке» годом раньше. Письмо В. Вилина о том, что Хрущев разрушил русскую деревню (№ 2),— тоже. И выяснилось, что «Огонек» не просчитался; недоуменное молчание, вакуумом окружившее его после № 45, сменилось оживлен­ным хором; причем иной раз читатели чувствовали новый настрой журнала лучше самой редак­ции и, когда та пыталась вплести в меняющуюся партитуру старую мелодию, тут же указывали ей на фальшь. Стоило в № 9 поместить «интервью с антигероем» — автором подметного письма от имени «Памяти» А. Норинским,— как пришло письмо М. Салопа (№ 14) с призывом быть разборчивей в знакомствах...

И вот на этой-то волне «Огонек» вышел на Андрея Дмитриевича Сахарова; вышел — и пошел за ним до конца. Что это значило для журнала? Не только необходимость и неизбеж­ность окончательного преодоления эренбурговского комплекса — комплекса лавирующего демо­кратизма[6]. Не только появление здорового — вполне «союзнического», но и вполне свободного тоже — скептицизма в отношении к не раз воспетой им перестройке, но прежде всего переос­мысление ведущей для «Огонька» революционной идеи. Ведь даже когда «Огонек» от воспева­ния «ленинской гвардии» перешел к рассказу о судьбах диссидентов, он поначалу в оппозицион­ном движении 70-х годов ценил именно то, что оно — движение, что — форма коллективного сопротивления режиму. В лице же Сахарова, мне кажется, всему нашему обществу (и «Огоньку» — как следствие) было явлено, что в «коллективистском» XX столетии не коллектив является центром исторического процесса, каким бы этот коллектив ни был — патриархально-общинным, социалистически-массовым, оппозиционно сплоченным,— но именно одинокая чело­веческая личность, бросающая вызов веку сему и князьям его и протягивающая руку и откры­вающая сердце другим людям. Вступающая в борьбу не ради победы, но ради самостоянья, того, о котором писал Пушкин. В самостоянье заключен секрет «единства противоположностей» — Сахарова и Солженицына; самостоянье и есть то, что толкает нас на личное покаяние, избавляя от принародной исповеди и предостерегая от сомнительных теорий общей равной вины.

А если так, если журнал принимает такую «огласовку» идеи свободы, то он неизбежно должен открыть двери всему и всем, что помогает личности выстоять,— вере предков, традициям родной истории, идеям либералов и умеренных консерваторов, демократов и монархистов. Кто регулярно читает «Огонек», тот знает: в течение 1990 года всему этому нашлось место в нем. И беседе с великим князем Владимиром Кирилловичем (№ 2). И глубоко концептуальной рубрике «150 лет фотографии», где старая Россия, возлюбленная нами о Господе, предстает во всех своих — таких родных, таких непоправимо утраченных — проявлениях. И статья Ю. Гаврилова о том, почему не состоялось Учредительное собрание... На идее личности журнал примирил столь несхожих авторов, как заядлый эгоцентрик (мне лично «литературно неприятный») Эдуард Лимонов и глубоко чело­вечный (вскоре ушедший от нас) Сергей Довлатов... Это не мешает «Огоньку» образца 1990 года иной раз срываться в пошлость (необъяснимый пример которой — юмореска Татьяны Толстой в первоапрельском номере); это не мешает ему выбирать не самые удачные стихи у талантливых поэтов — Тимура Кибирева, Юрия Карабчиевского. Или неквалифицированно готовить архивные публикации (письма Б. Л. Пастернака.— № 1)... (Точно так же, как ничто не мешало «Огоньку» 1989 года действовать вполне пиратскими методами ради того, чтобы быть первым во всем, в том числе и в возвращении в отечественные пределы «отлученных» произведений. О самом неприят­ном примере такого пиратства я имел случай сказать в «Дружбе народов», 1989, № 10, стр. 242.)

Но это позволяет ему быть действительно журналом для большинства, ибо день ото дня яснее, что общественный консенсус (если вернуть слову его изначальный, «непарламентский» смысл) может быть достигнут ныне только на основе уважения к личности. Тут, однако, возникает противоречие, вряд ли устранимое: чтобы проводить новую линию последовательно, «Огонек» должен будет или превратиться в информационно-просветительское издание, «народный журнал», или пойти в разработке темы вглубь и потерять значительную часть подписчиков, не готовых к этому. Ни то, ни другое огоньковцев не устроит... Но бесполезно загадывать наперед. Изменится ситуация — изменится и «Огонек». Главное — во всех переменах помнить, что он — зеркало, очень хорошее, но зеркало. И незачем на него пенять.

 

2. В ОБЪЯТИЯХ «ЗАСЛУЖЕННОГО СОБЕСЕДНИКА»

 

Боюсь, читатель журнальной критики уже затаился: а будет ли что про евреев? Спешу утешить: будет. Но после. И совсем немного. Мы же начнем вот с чего.

Толстый журнал в отличие от тонкого, как было сказано, не призван следовать за кривой общественного развития; ему достаточно однажды заявить свою позицию, а потом углублять ее, варьировать; принципиально иначе строятся его взаимоотношения с читателем: не «все флаги в гости будут к нам», а «звезда с звездою говорит». Что касается «Нашего современника», то, при всех его достоинствах (или недостатках), до 1986 года далекий от литературной элиты и не интересую­щийся «междусобойчиком» читатель воспринимал его скорее как альманах, чем как собственно журнал, обладающий неким особым надтекстовым единством. Одни брали в руки книжки «Нашего современника», когда здесь появлялись новые вещи Распутина, Белова, Астафьева, Абра­мова, публицистика И. Васильева. Другие записывались в библиотечную очередь, как только на страницы ежемесячника прорывались бурные страсти российской истории, представленные в лицах В. Пикулем. Но не было более или менее обширного слоя читающей публики, которая ждала бы прихода каждого номера «Нашего современника» как целостное о, совокупного ответа на волнующие ее вопросы социального, житейского, духовного мироустройства, хотя такие ответы «НС», пусть и в смутной, форме, готов был бы дать и тогда. Его потенциальный подписчик из провинции видел и ценил другое: «НС» печатает писателей из глубинки, он горой стоит за русскую деревню и душой болеет за печальные судьбы выходцев из нее, горожан первого поколения, он по мере сил и понятными словами пишет про нашу историю; этого было достаточно, чтобы издание знали и любили (или не любили). Но этого было мало, чтобы оно стало печатным органом в старом, классическом смысле, в том, в каком были им «Русский вестник» и «Вестник Европы», «Отечественные записки» и «Москвитянин», «Новый мир» и «Октябрь».

Рискну предположить, что в этом смысле начальный год перестройки ничего в судьбе «НС» не изменил; вспомните 1985-й: все рвали друг у друга из рук номер с распутинским «Пожаром», реже, но интересовались «аграрной» публицистикой Ивана Васильева, по тем временам смелой и глубокой и (по любым временам) честной, однако что-то не слышал я, чтобы за пределами окололитератур­ного круга деятельность «НС» обсуждали именно как деятельность — «журнально-и д е о л о г и ческую».

1986-й стал «годом великого перелома».

Напомню: в 1986-м «НС» среди прочего опубликовал роман молодого вологодского прозаика Сергея Алексеева «Рой» (№ 9—11), публицистические статьи Мих. Антонова «Гармония про­гресса» (№ 1) и «Ускорение: возможности и преграды» (№ 7); критические — «Чувство Родины» Сергея Журавлева (№ 9) и «Простые истины» Александра Казинцева (№ 10), тогда почти рядового сотрудника «НС», а в скором будущем заместителя его главного редактора; миниатюры В. Пикуля «Кровь, слезы и лавры» (№ 9). Эти публикации не просто перекликались между собою; они сплетались в единый узор; они звучали в унисон и своей единой тональностью как бы задавали гамму, которую журналу предстояло разучивать по крайней мере еще три года.

Об «эстрадной», «авангардистской», «массовой» литературе в «НС» неприязненно писали и до Казинцева, но никогда схема противоборства не прорисовывалась так четко, никогда под эстетиче­ский спор не подводились столь политизированные основания: по одну сторону те, кто радеет об отечестве, по другую те, кто разрушает его.

О том же противоборстве как о явлении архетипическом, уходящем корнями в глубины истории, в принципе говорили здесь и раньше; но вряд ли эта историософия, основанная на последовательном разграничении своего — чужого, своеродного — инород­ного, достигала той сияющей однозначности, какой достигла она в статье С. Журавлева о Пикуле; да и сам автор исторических миниатюр, и ранее склонный к мифологическим структурам, не соблюдал в своих произведениях законы построения мифа с той строгостью, на какую решился в «Крови, слезах и лаврах».

Далее: публицистика «НС» всегда готова была воспевать идеал социальной справедливости, возводимый ею к идеалу общины, крестьянской вселенной; но в статьях М. Антонова осуждение социального прогресса исключительно как идеи не-справедливой, не-социалистической, а потому вне-положной нравственному закону достигло предельной резкости.

Наконец, тоска по утраченному родству с «Матёрой», прощальная интонация, согревавшая своей горечью лучшие книги деревенщиков, не преобразовывалась прежде в столь жесткую и холодно-рационалистическую концепцию «роения» в границах рода — панацеи от внеродовой «космополитической» интеллигентской жизни, как преобразовалась она в романе молодого эпи­гона деревенской прозы Сергея Алексеева[7].

Но это была присказка: сказка же была — вся впереди. Собственно, аналоги статьям Казинцева, Антонова, Журавлева, прозе Пикуля и Алексеева в 1986-м можно было найти в журнальных книжках других, «сопредельных» «НС» изданий: «Москвы», «Молодой гвардии»... Но журналом в терминологически точном смысле слова стал тогда только «НС». Ибо в нем перечисленные публикации послужили контрастным фоном для одного стержневого, вызы­вающего огонь на себя произведения — понятно, что речь о романе Василия Белова «Все впереди» (№ 7—8). Они потому лишь были прочитаны и восприняты более или менее широким читателем, что был прочитан и воспринят — Белов.

Говорить сейчас о романе трудно. Слишком много о нем было написано. Уже осенью 1986-го, оправившись от некоторого шока, критики разных направлений принялись возмущаться (восхи­щаться) реакционностью (смелостью) писателя, посмевшего (решившегося) открыто заявить о неприязни ко всему и всем, что и кто открывает себя западному влиянию,— от женщин, увлекаю­щихся эмансипацией и сексологией, а потому изменяющих мужьям, до молодежи, поглощенной роком, и мужчин, пьющих «Белую лошадь» и сочувствующих идее частной собственности. Кри­тики писали о том, что «царством зла» предстала в романе Москва, носительницей духовно-болезнетворного вируса (о СПИДе тогда не знали) — городская интеллигенция, олицетворением ее — безродный Бриш, жертвами — слабые русские мужчины, сообщницами — сильные русские женщины... На Бриша все обратили внимание; что впереди ничего хорошего нас не ждет, тоже было понятно; ироничные оппоненты Белова называли свои статьи «Все позади?»... Но ч т о же позади? что мы утратим, если поддадимся западному соблазну? — эти вопросы, кажется, не были заданы. Вопросы ключевые как для понимания «антинигилистического» романа Белова, так и для интерпретации «охранительной» программы «НС»: нельзя же охранять пустоту.

И тут «оркеструющие» роман и названные выше публикации могли бы сыграть неоценимую роль. Именно в силу своей прямолинейности, однозначности. Что у Белова было «на уме», но художественно опосредовалось (хотя «Все впереди» по чисто эстетическим критериям трудно отнести к вершинам беловского творчества), то у них было «на языке» — спрямлялось, огрубля­лось, а значит, и прояснялось.

Так вот, по ним видно, что «националистическое», «великодержавное» зерно современниковской философии, то лыко, что журналу постоянно ставят в строку, отнюдь не составляло ее смыслового ядра. «Позади» согласно авторам «НС» был целостный жизнеуклад, в котором национальное выступало смыслом и оправданием социального. Авторы и редакторы тогдашнего «НС» вряд ли отдавали себе в том отчет, но объективно восстановлению исконно русских традиций, возвраще­нию к трудовой этике и коллективному идеалу общины, отвержению всего инородного (социально, и национально, и духовно), поддержанию трезвости и сохранению крепкой семьи отводилась служебная роль. Все это представало совокупным условием возвращения к основам социалистического мироустройства в исконно русском его варианте. При этом «русский» было всего лишь прилагательным, а существительным был — «социализм».

Примеры можно было бы приводить и в хронологическом порядке, «поступательно»; но лучше действовать — наступательно, сразу назвав две ключевые публикации, а затем поставив их в общий контекст. Первая — статья Михаила Антонова «Несуществующие люди» (1989, № 2), хороша тем, что до конца проговаривает и то, что неосознанно вторгалось в «идеологические» поиски автора «Все впереди», и на что намекал в своей «антифермерской» публицистике Анатолий Салуцкий, и что имел в виду в своих многословных апологиях «Народности» и «Партийности» в литературе Доктор Филологических Наук Николай Федь. Вторая, «Четыре процента и наш народ» Александра Казинцева (1989, № 10),— тем, что популяризирует, доводит до состояния трюизма тезисы экономистов современниковского круга и проецирует их из экономики — в культуру, политику, философию, сферу национальных отношений:

Сначала мысль воплощена

В поэму сжатую поэта,

Как дева юная, темна

Для невнимательного света

. . . . . . . . . .

Болтунья старая, затем

Она, подъемля крик нахальный,

Плодит в полемике журнальной

Давно уж ведомое всем.

(Е. Боратынский)

 

Антонов воюет с «рыночниками»; дело нехитрое. Но одно — воевать с теми, кто рынок фетишизирует, полагая его идеалом не только экономическим, но и «духовным», для кого сытость действительно является смыслом и целью человеческого существования. И совсем иное — с теми, кто, стоя на христианских позициях, признают рынок необходимым мини­мальным злом, ибо он единственная форма «торгового взаимоустройства» людей, которая, не претендуя на создание «царствия Божия на земле», позволяет каждому человеку действительно бескровно выбрать свой путь — путь купца, продающего все, чтобы купить жемчужину Цар­ства Небесного; или путь богача, утешающего себя тем, что закрома его полны, и не ведающего, что завтра умрет. Одно дело спорить с кадетами и совсем другое — с октябристами; одно — с теми, кто считает, что «право сильного», право богатого и удачливого и есть справедливость, и совсем другое дело — с теми, кто убежден, что справедливым может быть только Бог, а дело человека — быть праведным. Антонов воюет с последними. Антигероями его статьи (чисто экономической стороны не касаюсь — не специалист) становятся Лариса Пияшева и Василий Селюнин, ибо цель их — «смазать в нашем сознании различие между капитализмом и социализмом, чтобы облегчить решение задачи насаждения[8] идеологии торгашества, которая имеет мало шансов на успех, пока основная масса населения нашей страны остается приверженной социалистическим ценностям, принципу социальной справедливости». Что в этом пассаже «националистического» и «великодержавного», не пойму; зато коммунистического в нем очень много. И прежде всего — иллюзия, будто все призваны в этот мир для получения равной доли счастья; что у руля власти могут и должны находиться не богатые, знатные и компетентные, а бедные, честные и справедли­вые; что цель общества — не помощь нуждающимся через систему налогов и фондов и ограниче­ние капитала лишь в той мере, в какой он подавляет сам себя излишней монополизацией, а полный отказ от имущественного и классового расслоения. И разве не теми же самыми социалисти­ческими идеалами воодушевлялся Анатолий Салуцкий в статье «Умозрения и реальности» (1988, № 6), когда противопоставлял фермера крес т ь я н и н у (как капиталиста социали­сту) или когда в беседе с застарелым марксистом профессором Сергеевым (многие помнят его энергично-однообразные выступления на Учредительном съезде РКП) защищал идею плана и распределения как идею опять же справедливую? И здесь я тоже не вижу ничего специфи­чески русского; нужно хорошо забыть историю России, чтобы утверждать, будто фермерское начало несвойственно ей; нужно отречься от крестьянского опыта Русского Севера; нужно отверг­нуть с порога столыпинские проекты земельных реформ...

Единственное «национально-религиозное» обоснование, которое дает право публици­стам «НС» называть свой социализм русским,— это последовательное отрицание идеи револю­ционного насилия, кровопролития. То есть своего рода христианизация социалистической идеи (о чем впрямую и пишет Антонов). Но ведь христианские ценности не обращены к обществу и его устройству — они обращены исключительно к личности (а в идеале — к Собору личностей). Если кесарь требует подать — что же, дадим, но сами мы — Божьи; если есть возможность стать свободными — станем, а если призваны в мир рабами, останемся в том звании, в каком призваны; если хочет богач спастись, он услышит мольбу Лазаря о подаянии, а не хочет по смерти пребывать в лоне Авраамовом — дело его; мир же во зле лежит, и любая попытка не себя лично из этого зла вытащить (да хоть за волосы, как то делал один небезызвестный литературный герой), а само зло изъять из состава мира, в том числе социального, без крови невозможна[9]. История, и европейская и отечественная, демонстрировала то не раз, да все не впрок.

Если бы М. Антонов написал о Святой Руси как о цели особого духовного строительства, несовместимого с идеей личного обогащения и с теми, кто «не в Бога богатеет», это было бы дело другое; границы Святой Руси не совпадают с земными границами и как бы размыкают наше «здешнее» отечество в Отечество Небесное. Это строительство Божественного Космоса, которое наши отцы свершали через соборный подвиг молитвы[10], покаяния, духовного делания и которое попросту внеположно «экономике» и «политике». Но М. Антонов пишет о Руси в «нормальных» земных границах, подчиняющейся «нормальным» земным законам. И его отсылка к христианскому опыту — не более чем отсылка; самого опыта здесь нет.

И хорошо, что нет. Иначе христианский идеал, подкрепляемый бесконечно цитируемым учением Маркса — Энгельса — Ленина, был бы оскорблен коммунистической хулою, а марксизм, реанимируемый с помощью религии, чувствовал бы себя очень уж неловко. Впрочем, ему-то на страницах «национально-справедливого» журнала до 1990-го ничто не угрожало. Причем — в отличие от «Огонька» — современниковский марксизм имел не столько конъюнктурный, сколько искренне мировоззренческий характер.

О бесконечных статьях типа: П. Мезенцев, «Ленинский образ революции» (1987, № 4) или Б. Гончарова о Маяковском в борьбе с мещанством и бюрократизмом (1988, № 2),— помолчим, но о более серьезных работах скажем. «Социалистическое», «ленинское» публицисты, «НС» отстаи­вали во всех областях; в литературной тоже. Николай Федь постоянно подчеркивал здесь, что «революционной перестройке нужны смелые, убежденные в коммунистических идеалах и сильные духом люди» (1988, № 6), и «демократов» в лице Михаила Шатрова порицал за то, что «примеря­ются уже и к великому Ленину», а также «с дилетантской серьезностью» муссируют мнения, будто «нашему строю чужд дух социализма и вообще проблематична правильность нашего выбора» (1989, № 4). Тому же М. Шатрову доставалось от В. Бушина — нет, не за реанимацию революцион­ной идеи, не за подновление ее с помощью «бухаринского резерва», а за отступление от «ленин­ского» начала (там же). Сходные мысли высказывал О. Александрович; в статье «И падая стрем­глав, все отрицаю...» (1989, № 3) он берет под защиту начетническое литературоведение 60—70-х; кто имел несчастье получить советское филологическое образование, знает, чем были для нашей бедной науки труды А. И. Метченко, А. И. Овчаренко, С. М. Петрова, Л. Ф. Ершова, П..С. Выходцева: катком, с помощью которого давили любую живую мысль; а если и были у них оппоненты, то лишь еще более советские и социал-реалистические; их споры и ссоры не должны нас вводить в заблуждение: милые бранятся — только тешатся...

Но, быть может, самую откровенную статью на «эстетические» темы напечатал в эти годы на страницах «НС» Б. Гунько. Многие обратили на нее внимание как на работу, восстающую против модели открытой культуры, однако многие ли заметили, какие мотивы руково­дили «восставшим»? — опять же отнюдь не «националистические», не «великодержавные». Именно «с широты (взглядов.— А. А.)...— писал Б. Гунько,— медленно, но верно начиналось в ряде стран игнорирование марксизма, приводившее затем не просто к тем или иным потерям, но и к кровавым антикоммунистическим вакханалиям. Аналогия... не из приятных, но только в этом направлении может вести отказ от принципов марксизма, от идеалов социализма» (1988, № 10). Как раз накануне спасительного для человечества развала «мирового лагеря социализма» и освобо­ждения из этого «лагеря» миллионов восточноевропейцев «НС» устами своих постоянных авторов воздавал хвалу тем, кто расстреливал венгерское восстание 1956-го, «пражскую весну» 1968-го, кто помогал вводить в Польше декабря 1981-го военное положение... До казусов, аналогичных тому, что случился с «Молодой гвардией», напечатавшей восторженно-коммунистическое письмо из Румынии в самый разгар румынских событий, здесь не дошло; но главному редактору «Молодой гвардии», вечно-зовущему Анатолию Иванову, слово предоставили (диалог с В. Свининниковым. — 1988, № 5). Опять то же самое: Бухарин плох потому, что выступал против Ленина; в ГДР, Чехословакии, Польше «бывшие хозяева жизни использовали малейший шанс для того, чтобы расшатать скрепы нового строя», их и следовало сажать, ибо разве «удержались бы они от соблазна при любой ошибке в беспрецедентно трудном строительстве, дающей возможность подо­греть недовольство масс»?.. Обсуждать этой тогда было не очень интересно, а сейчас и вовсе скучно. Точно так же как читать в статье Евг. Черных «Наступление продолжается» (там же) оду всесильному сибирскому старцу Егору Кузьмичу, который в томский период своего партийного творчества «сокращал время продажи спиртного, ограничивал число винно-водочных магазинов», создавая на морозе огромные очереди... Странно только, как могли современниковцы полагать свой журнал христианским и противопоставлять его земному, низменному «Огоньку» — и не помнить слов апостола: «Если мертвые не воскресают... станем есть и пить, ибо завтра умрем»? (I Кор., 15, 32) Что не в водке причина пьянства, а в неверии, в обессмысливании жизни?.. Впрочем, к религиозным канонам отношение в «НС» всегда было своеобразное; историк Аполлон Кузьмин даже решился упрекнуть христианство за то, что оно «сохранило без осуждения и «Книгу Эсфирь» с празднованием Пурим... и далеко не христианские высказывания некоторых христиан­ских пророков»[11] (1989, № 3)...

Но, как и следовало ожидать, именно живому и бойкому перу Александра Казинцева удалось прописать все до логического большевистского итога. В статье с характерным рас­пределительным названием «Четыре процента и наш народ» он не только

разгромил нынешнее кооперативное движение;

обнаружил в этом движении «ротшильдовские» черты (что, по-моему, слишком лестно);

поименно назвал политических «ставленников» новых толстосумов (догадливому читателю не составит труда реконструировать список);

не только с поистине ленинской прямотой и в поистине ленинском стиле поставил свой главный вопрос: «...за счет кого богатеют богатые, не за счет ли нас с вами и наших тощих кошельков?», —

но и дал ответ: «...тесно связано неприятие социальной справедливости с проповедью космо­политизма».

Так была до конца обнажена схема причинно-следственных отношений, закодированная в программе «НС». А именно: космополитизм есть результат отрицания второго, централь­ного лозунга Великой французской революции — лозунга Равенства. И наоборот: признание этого лозунга влечет за собою патриотизм. Социалистический принцип был глубоко укоренен в национальную почву.

Тот же мотив прозвучал и в цитированной статье сурового судии христианской традиции Аполлона Кузьмина: «...социальная справедливость требует, чтобы в вузах были пропорционально представлены все этнические группы Советского Союза». В этой формуле — суть современниковского патриотизма. Не сокровенное созерцание исторических судеб отечества (хотя и оно: вспом­ните очерки В. Распутина «Сибирь, Сибирь...»), не скорбное поминовение невосполнимых утрат (хотя и оно: кто читал главы из «Последнего поклона» В. Астафьева в № 6 или «Деревенское утро» В. Белова в № 10 за тот же 1988-й, в том не усомнится), не слезная молитва о воскресении России в Боге, не жесткий счет режиму (хотя и это: «Верните людям их праздники, ярмарки, лошадей, мельницы, землю, то есть — свободу».— В. Солоухин, 1988, № 3); главной, по-моему, была здесь идея равномерного распределения, спроецированная на жизнь этносов.

Отсюда и то, что многие принимают за «охотнорядский» антисемитизм «НС»: его болезненная, какая-то фрейдистская привязанность к еврейской теме. Я не хочу сказать, что среди авторов «НС» нет пылких антисемитов; есть, и немало[12]; и все же «русское» и «еврейское» здесь чаще всего оказываются псевдонимами «социально справедливого» и «социально несправедливого», а все то, что публицисты круга «Огонька» привыкли связывать исключительно с современниковским «шовинизмом», во многом есть превращенная форма современниковского «социализма с нацио­нальным лицом». Причем форма, поддающаяся гипотетической замене. Так, А. Кузьмин, или Ст. Куняев (статья «Палка о двух концах».— 1989, № 6) убеждены в том, что (говоря по-куняевски) «традиционно высокая доля» евреев среди специалистов «была и впрямь именно в ы с о к о й, а не сообразованной с национальной пропорциональностью, чем противоречила принципу равенства прав всех наций на образование, фактически бесплатное в нашей стране». Но понятие справедливо­сти — палка о двух концах; «Современник» ухватился за один конец, кто-то (вослед столь часто порицаемым на страницах «НС» деятелям октябрьского переворота) ухватится за противополож­ный — и окажется, что справедливо именно «малым народам» давать преимущество в получении образования, чтобы не обидеть их «великодержавностью»...

Слагаемые можно поменять местами; сумма от того, увы, не изменится. И потому — заострю мысль — в принципе я готов представить «НС» викуловского образца отрекшимся от гипер­трофированного национального чувства и притом сохранившим узнаваемые черты; представить же его отказавшимся от философии социального уравнительства, от этики «черного передела» и оставшимся самим собой — не могу.

Но постоянная мысль о справедливости провоцирует — не может не провоцировать! — нарастающее ощущение не-справедливости, царящей в мире. А у не-справедливости должен быть источник и должны быть силы, тайно им управляющие. Так — а не иначе! — формируется теория заговора против России — масонского ли, сионистского ли, не важно; так начинается розыск врага, крепнет убеждение, что неспроста «сплошь и рядом получается... что вины много, а виноватых нет» (разрядка В. Пикуля и С. Журавлева); всюду — вплоть до театральных декораций — мерещатся скрытые, зашифрованные знаки угрозы; пафосом «Несвоевременных мыслей» Горького объявляется «вовсе не «национальная самокритика»... а трагический и неумоли­мый иск человека, всю жизнь боровшегося за идеалы социализма, к тем, кто вольно или невольно компрометировал эти идеалы в глазах русского человека и всего человечества» (О. Александро­вич). Сочувствовать этому невозможно; но важно разобраться в том, почему в разыгрываемом детективном спектакле роль заговорщика отвели именно «безродному космополитизму» (а не родовитому дворянству, скажем) и почему принципиально смешали стили и жанры, от раешника до философской драмы, от балагана до мистерии. На первый вопрос ответить проще, чем на второй, достаточно процитировать классическую статью польского социолога и философа Лешека Колаковского «Антисемиты» (1956): «Борьба против евреев редко является целью как таковой... Соци­ально важнейшая миссия антисемитизма состоит в том, чтобы создать универсальный символ зла и соединить в сознании людей с теми явлениями в политике, культуре и науке, над которыми хотят одержать победу... нет лучшего объекта на роль такого символа, чем евреи. Рассеянные по всему свету, они проще простого обретают характер универсальной и международной «силы зла»...» («Новое время», 1990, № 45). Что же до смешения жанров, то на низовом уровне самым характер­ным в этом отношении произведением оказался роман Виктора Иванова «Судный день» ( 1988, № 4—6), на уровне элитарном — труд Игоря Шафаревича «Русофобия» (1989, № 6 и 11). Ни веселиться по поводу первого, ни анализировать второй я не буду; «Судный день» с его шпион­скими страстями, отечестволюбивыми разведчиками и русофобами-резидентами, разрушающими социализм с помощью порнографии, честными советскими еврейками, бросающими вызов миро­вому сионизму, и самодовольно-безродной интеллигенцией[13] просто не подлежит обсуждению; а теоретическое сочинение И. Шафаревича было подвергнуто детальному рассмотрению в целом ряде антикритик; к одной из них — статье А. Шмелева в «Знамени» (1990, № 6) — мне просто нечего добавить. Отмечу лишь два существенных обстоятельства.

Во-первых, русофобия столь же реальна, сколь и антисемитизм. И проблема «малого народа», если не сводить ее к еврейской теме, не надуманна; фактически ей — без употребления термина — посвящены затеянные М. О. Гершензоном «Вехи», а через десятилетия она была подхвачена авторами составленного Солженицыным сборника «Из-под глыб». И вина интеллиген­ции (своеродной ли, инородной ли) перед Россией, перед русским народом непомерна, как непо­мерен и свершенный ею в годы советской власти покаянный подвиг страдания. Но будучи сом­кнутой с теорией «заговора», теория «малого народа» заряжается отрицательным импульсом и, описав круг, сокрушающим ударом обрушивается на запустившего ее в свет. Провоцируя ежеми­нутную тревогу в ожидании незримого нападения, смещая «доминанту» национальной психики со спокойного созерцания своего на возбужденное лицезрение чужого, она — вопреки всем «интернационалистским» оппонентам «НС» — не вырабатывает комплекс «великодержавного» высокомерия, а, наоборот, разрушает в великом народе великодержавный иммунитет и прививает ему психологию народа малого. Народа, который не свысока смотрит на пытаю­щегося повредить ему и не понимающего, что колоссу повредить невозможно, а вздрагивает при каждом стуке. Народа, который действительно может исчезнуть, раствориться в истории без следа и, как всякий бедняк, готов убить за украденный колосок... Колоссу колоска не жалко, разорение ему не грозит; всем ворам мира не растащить его несметное богатство; а Великороссия была не только богатой и сильной, она была страной боголюбивой. И значит, поддерживала свое царственное спокойствие еще и мыслью о том, что все в руках Божиих: «Бог дал, Бог взял, благословенно Имя Господне!»; без воли Божией ни один волосок не падет с головы, тем более не исчезнет ни один народ. Вот что такое была — русская великодержавность; и в принципе путь национального спасения всех народов земли, независимо от их численного состава, лежит через обретение ими великодержавного иммунитета. Увы, идеология «малонародия» ныне побеждает повсеместно. До добра это никого не доведет, но вольному воля. Однако попытка занести этот вирус именно к нам и именно сейчас, когда национальный организм действительно ослаблен после перенесенного семидесятилетнего заболевания, попросту преступна.

Во-вторых, еще раз обратим внимание на постоянное смешение «французского с нижего­родским» в современниковской отповеди русофобии, масонам и «малому народу»: на странное, никакими логическими доводами не объяснимое единство «высоколобой» публицистики Шафаревича, суховато-ученой, стилизованной под академизм критики Вадима Кожинова и буйно-востор­женных фантазий В. Иванова и В. Пикуля; многословной, трудноуловимой эссеистики Татьяны Глушковой — и почти крокодильских фельетонов вроде этого: «Как Аркадий Михайлович уж больно шибко Григория Яковлевича настращал, а тот его за это на полтора года упек»... Что выступает здесь равнодействующей? и кто способен стать идеальным адресатом современнико­вской «жизнефилософии»? Начнем с поисков ответа на второй вопрос; постепенно обретем ответ и на первый.

Итак, кто же он, этот «поэта неведомый друг», кому «на земле... любезно бытие» «Нашего современника», какой социальной группе созвучно его мироощущение? Еще раз: сердцевина его не в «национализме», а в идее справедливости, лишенной религиозной подоплеки, сведенной к «распределительной» функции. Носитель православной культуры отвергнет эту идею с порога — по причинам, указанным выше. Носитель мирской «интеллигентской» традиции слишком хорошо знает, чем кончались на Руси (и не только на Руси) призывы к Свободе в Равенстве, этим его не купишь. Высококвалифицированный рабочий и крепкий умом крестьянин, потенциальный купец и талантливый арендатор тоже не годятся — их трудовая этика не терпит уравниловки; «все поделить» по справедливости — не их лозунг; тоскливым зрелищем наших с Александром Казинцевым тощих кошельков их не разжалобишь[14]. Точно так же — перечисленные «группы» не нуждаются в равномерном национальном представительстве.


Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 122 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
МЕЖДУ СВОБОДОЙ И РАВЕНСТВОМ| Глава 9. О духовной свободе

mybiblioteka.su - 2015-2021 год. (0.104 сек.)