Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

В саду благословенных

 

Если Дэн и спустил на воду столь странный корабль, подчинившись неожиданному порыву, то кое в чём другом его действия были гораздо более обыденными. По правде говоря, он всё больше влюблялся в эту свою идею — написать роман. Сдержанность, проявленная им по этому поводу в разговоре с Джейн, была типичным англичанством. Фактически, хотя Дэн тщательно хранил свою тайну, с каждым днём его идея всё более становилась не столько простой возможностью, сколько твёрдым решением, несмотря на то что чувство, которое он испытывал, весьма напоминало реакцию человека на санках, обнаружившего, что склон гораздо круче, чем он ожидал: то есть, наряду с решимостью, Дэна охватывал всё усиливающийся страх. Ни сюжета, ни персонажей — в практическом смысле слова — у него ещё не было, но он начинал смутно провидеть некую общую цель, некое направление; если воспользоваться языком архитектуры — строительную площадку, но пока ещё не дом, который здесь встанет, и менее всего — семью, что будет в нём жить. Однако, по мере того как его судно набирало скорость, он разглядел и весьма неприятное препятствие, полускрытое за снежной завесой впереди.

Он уже принял, не признавшись в этом Дженни, имя, предложенное ею для предполагаемого героя: Саймон Вольф, призрак с Альтадена-драйв, имя, найденное «методом тыка». Имя ему не нравилось, и он знал, что на самом деле никогда им не воспользуется, но это инстинктивное отторжение придавало имени некую полезную инакость, некую объективность, когда необходимо было провести грань между своим собственным, реальным «я» и гипотетическим литературным образом самого себя.

Минуты две он постоял у входной двери, на крыльце с выбитой над входом датой, и вдруг ему захотелось по-настоящему погрузиться в ночь. Он вернулся в дом, снял с крюка старое пальто, сбросил ботинки, влез в резиновые сапоги и подошёл к воротам. Там он на миг обернулся: одно окно наверху светилось, сквозь тонкие занавеси лился рассеянный тёплый свет, образуя прозрачный ореол в пропитанной влагой дымке. Комната Джейн; однако думал он не столько о ней самой, сколько о том лучике света, тоже рассеянного и неяркого, которым она, сама того не зная, высветила его проблему. Он вышел за ворота, пересёк короткую въездную аллею, ведущую от просёлка к ферме, потом беззвучно отворил старую калитку и вошёл в сад, где мальчишкой выкашивал под яблонями траву: до сих пор его самое любимое место в Торнкуме. Некоторые деревья были такими старыми, что уже не давали плодов, большинство яблок выродились, были несъедобны и годились лишь на сидр. Но он любил искорёженные, покрытые лишайниками стволы старых яблонь, их весеннее цветение, их древность, то, что они всегда были здесь. Он медленно пошёл меж старыми деревьями. Снизу, от ручья, доносилось привычно негромкое журчание воды, струившейся по отмелям меж камней. Он его не слышал.

А проблема была вот в чём: он слишком благополучен; это вызывало у него, если говорить об образе Саймона Вольфа, чувство недостоверности, ощущение почти полного бессилия. Он ощутил это уже в Комптоне, когда втайне критиковал Фенуика, в то же время считая, что не вправе критиковать человека, самодовольно предсказывающего социальную катастрофу, ибо и сам, на личностном уровне, повинен в тех же грехах, хоть и не пытается такую катастрофу предсказывать. И опять-таки в Комптоне все его разговоры о неудовлетворённости жизнью очень смахивали на попытки Нэлл представить Комптон этаким «белым слоном», где жизнь — сплошная мука… а ведь он насмешливо улыбался, выслушивая её жалобы.

Одним словом, он чувствовал, что, как с точки зрения творческой, так и в реальной жизни, оказался в старой как мир гуманистической ловушке: ему было дано (по какой-то не вполне заслуженной привилегии) наслаждаться жизнью в слишком большой мере, чтобы иметь возможность убедительно отобразить истинное отчаяние или неудовлетворённость. Как могло быть что-либо «трагическое» в главном персонаже, если у того в жизни был литературный аналог Дженни, был Торнкум или вот такое же, горящее тёплым светом окно наверху, на склоне холма — залог давно желанного примирения? Если он обладает сравнительной свободой, деньгами и достаточным временем для размышлений? И доставляющей удовольствие (несмотря на теперешнюю воркотню) работой? Любое художественное творчество, каким бы несовершенным или отравленным коммерческими соображениями оно ни было, доставляет большее удовольствие, чем все те занятия, на которые обречена огромная часть человечества. И, шагая по своему саду, Дэн понимал, что полон дурных предчувствий, отчасти подсказанных этой ночной прогулкой, а отчасти — всем случившимся за последние две недели; понимал, что боится счастливого и богатого событиями года, который ждёт его впереди. Именно так — смехотворно и нелепо: его одолевали дурные предчувствия о грядущем, ещё большем счастье, словно он был обречён на комедию в век, лишённый комического… в его древней — улыбчивой, по самой своей сути оптимистической форме. Он думал: вот, к примеру — к весьма многозначительному примеру, — всю свою писательскую жизнь, и как драматург, и как сценарист, он избегал счастливых концов, будто счастливый конец — признак дурного вкуса. Даже в том фильме, что сейчас снимался в Калифорнии и был, в общем-то, комедией недоразумений, он постарался, чтобы в конце его герой и героиня расстались и пошли каждый своим путём.

Разумеется, не только он один был повинен в этом. Никто, за всё то время, что сценарий обсуждался во всех его деталях, ни разу не предложил для концовки ничего другого. Все они были напичканы одинаковыми клише, все были жертвами доминирующей и исторически объяснимой ереси (или — культурной гегемонии), которую высмеял Энтони, издевательски возведший в ранг святых Сэмюэла Беккета. В привилегированном кругу интеллектуалов стало считаться оскорбительным во всеуслышание предполагать, что хотя бы что-то в этом мире может обернуться хорошо.. Даже если что-то у кого-то — именно в силу привилегированности — и оборачивалось хорошо, он не осмеливался отразить это в своём художественном творчестве. Возник какой-то новый вариант «прикосновения Мидаса»[306], только вместо золота при этом возникало отчаяние. Это отчаяние могло порой проистекать из истинного — метафизического — чувства пессимизма, вины или сострадания обездоленным. Но чаще всего его истоком была чувствительность к статистическим изменениям (и таким образом, оно попадало уже в область маркетинговых исследований), поскольку в период интенсивного и всеобщего обострения самосознания мало кто мог быть доволен выпавшей ему на долю судьбой.

Осуждающий всех и вся — и себя в том числе — художник становился поэтому кем-то вроде ирландского плакальщика, платного демонстратора знаковых чувств, скорбящего за нескорбящих. А может быть, более точным было бы сравнение с абсолютным монархом, с оглядкой приспосабливающимся к забрезжившему на горизонте просветительству, или — с сегодняшними администраторами, устанавливающими добрые отношения с рабочими. Эти параллели неудачны лишь в том, что касается мотиваций. Художник не стремился достичь несправедливой политической или экономической власти, но лишь свободы творчества, и вопрос реально заключался в том, совместима ли эта свобода с почтительным отношением к той впитанной им идее века, что лишь трагический, абсурдистский, мрачно-комический взгляд на человеческие судьбы (при котором даже агностицизм «открытой» концовки представляется подозрительным) может считаться поистине репрезентативным и «серьёзным».

Эти соображения снизошли на Дэна как неприятное открытие. Когда впервые он стал задумываться о самоотчёте — или о поисках убежища — в форме романа (фактически это началось незадолго до того дня в Тсанкави), он искренне объяснял свою депрессию разочарованием в том, кем он стал. Но самая способность распознать причину породила постепенное, едва уловимое понимание и возможность осмыслить ситуацию более реалистично; и может быть, не вполне сознательно используя профессиональный опыт отделения существенного от излишнего, он пришёл к выводу, что истинная его дилемма заключается как раз в обратном. Если быть честным с самим собой пред зеркалом вечности, то надо сказать, что он вовсе не так уж разочарован из-за того, кем ему не удалось стать: в гораздо большей степени он готов принимать то, что выпало ему на долю. Он вовсе не сбрасывал со счётов свои неудачи; просто его ens[307], в старом, алхимическом смысле этого слова, то есть «наиболее действенная часть единого материально-духовного тела», восторжествовала над внешней стороной его биографии. Пожалуй, он научился вполне комфортабельно сосуществовать с множеством своих недостатков — ведь он жил в таком мире, где недостатки, как личные, так и социальные, были гораздо страшнее, чем у него; кроме того, он понимал, что хотя бы некоторые из них так прочно сращены с его достоинствами, что избавление от первых означало бы значительное ослабление вторых.

По сути, именно это и смущало его в Джейн. Он заметил в ней способность не только разочароваться в себе самой, не доверять себе, но и оболгать себя; в былые времена он тоже мог быть способен на это, но лишь в подражание кому-то (как только что — из сочувствия — предавался пессимизму), но никогда по-настоящему такой способностью не обладал. Какой-то частью своего «я» — той, что любила поэзию, любила познавать природу, — Дэн мог наблюдать за Джейн и даже обвинять её в чём-то; мог более или менее объяснить её феномен с точки зрения психиатрии (что он и сделал, пока оба молчали) и в то же время испытывать к ней симпатию, поскольку способность сочувствовать, понимать, видеть составляла суть его ens, то, без чего он просто не мог быть счастлив. Однако другой частью своего существа он постоянно ощущал, что умалён, унижен ею… так бывало и прежде, но в силу иных причин.

Может быть, дело было в женственности, в женском начале, но она умела каким-то образом быть и самой собой (что ему не всегда и не вполне удавалось), и не самой собой (а это ему давалось без особых усилий и вызывало чувство ленивого самодовольства). Отсюда и его странное приглашение, сделавшее необязательную поездку в Египет неизбежной, и сознательно упущенная возможность отказаться от этой идеи во время дальнейшего её обсуждения. Джейн всегда была в его жизни загадкой, которую нужно было разгадать во что бы то ни стало, приручить и расшифровать. Пожалуй, хотя опять-таки он не думал об этом сознательно (но ведь характерные структуры и процедуры обыденной жизни просачиваются в подсознание и формируют его структуры), в Джейн он увидел нечто, напоминавшее ему сценарий о Китченере: она тоже была задачей, которую нужно решить, перевести на язык иного средства информации, правда, не художественного, а эмоционального.

Он уже проигрывал два варианта решения другой, становившейся всё более близкой ему проблемы, связанной с романом. Один из возможных вариантов (он даже сделал пару пометок по этому поводу) был наделить Саймона Вольфа некоторой ущербностью, несвойственной ему самому: ещё менее содержательной профессией, ещё более неблагополучной семьёй, никакой Дженни в его жизни… Он даже опустился настолько низко, что подумывал — из-за реального случая с Энтони (и под влиянием восхитившего его фильма Куросавы «Записки живого»[308]) — о такой болезни, как рак, только не в неизлечимой форме. Отчасти его сегодняшние муки — так уж проста была эта сторона его натуры — объяснялись сознанием, что сам-то он в реальности не был болен раком, и утверждать, что был, пусть даже через вымышленный литературный образ, но образ, полный внутреннего, личного символизма, для Дэна означало бы — солгать. Иными словами, такое почтение к Zeitgeist[309]означало бы, что он не сможет, не покривив душой, отправиться на поиски земли, вдохновившей его предпринять путешествие в неведомое: земли под названием «Я сам».

Другой вариант решения сводился к тому, чтобы представить персонаж, менее погружённый в себя, менее сконцентрированный на собственных восприятиях, менее склонный находить удовольствие именно в них, даже если они оказывались враждебными и вели к критике самого себя, то есть персонаж менее сознательный — фактически и во всех возможных смыслах этого слова, который видит себя так, как — с точки зрения Дэна — могла сейчас видеть себя Джейн… «как человека, неправильно развившегося и нуждающегося в коррекции. Но именно эти черты — если вглядеться внимательно (о вечные, всю жизнь преследующие его зеркала!) — он всегда безжалостно изгонял из всех написанных им работ; собственно, это и было причиной, породившей проблему. Запретив себе себя, он был обречён исследовать души, поначалу требуя изгнания оттуда бесов, и если эта процедура срабатывала, оказывалось, что исследовать уже нечего.

Даже не очень думающий читатель легко может представить себе третий вариант решения, а вот будущему писателю он до этого момента и в голову не пришёл. Дэн подошёл уже к дальнему концу сада, туда, где внизу журчал ручей. Справа, в кустах живой изгороди, слышался шорох: какой-то ночной зверёк, возможно, ёж или барсук. Не видно — слишком темно. Он остановился на миг, отвлёкшись от своих мыслей, прислушиваясь, не раздастся ли ещё какой-нибудь звук. Но всё смолкло. Им овладело — не в первый уже раз — мимолётное чувство несвободы, замкнутости по сравнению с тем миром, в котором существовал этот спугнутый им маленький зверёк: чуть ли не зависть к сладкой жизни, не обременённой самосознанием.

Свобода воли.

И тут, в самой банальной обстановке, посреди ночи, в собственном саду, в полном — и не полном — одиночестве, он вдруг пришёл к самому важному в его жизни решению. Оно явилось к нему вовсе не ослепительной вспышкой, словно свет, озаривший дорогу в Дамаск — большинство важных решений в реальной жизни никогда не приходят таким образом, — но как некая осторожная гипотеза, как семя, которое ещё должно прорасти, как щёлка в двери; ему предстояло ещё подвергаться сомнению, им следовало пока пренебречь, забыть о нём и не упоминать на многих и многих следующих за этой страницах. Тем не менее Дэн хочет — по кое-каким личным причинам — его здесь обозначить, прежде чем оно разрастётся, и подчеркнуть, что, хотя это может показаться в высшей степени эгоцентричной декларацией, на самом деле его решение носит в высшей степени социалистический характер. И то, что большинство современных социалистов никогда не признают его таковым, говорит (или это Дэн приходит к такому заключению) о дефектах в современном социалистическом движении, а не в его решении per se[310].

К чертям модные клише культуры; к чертям элитное чувство вины; к чертям экзистенциальное отвращение; и прежде всего — к чертям такое воображаемое, которое не говорит — ни образом, ни тем, что стоит за образом, — о реальном!

 

Дождь

 

Когда будильник разбудил Дэна на следующее утро, морось превратилась в дождь. Соблазн повернуться на другой бок и снова заснуть был велик, но Дэн слышал, как внизу возится Фиби, и ведь он обещал Полу, что дурная погода не помешает их прогулке. Так что он постучал мальчику в дверь, тихонько пройдя мимо комнаты его матери. За окнами подувал ветер, явно грозивший разгуляться «до сильного», о чём без особой нужды предупредила Фиби, когда он показался на кухне. На самом деле никаким приметам она не верила, если предварительно не слышала прогноза погоды по телевидению. Явился Пол, и они быстренько выпили по кружке кофе.

Через пять минут они уже взбирались по склону холма, через буковую рощу, до самой вершины. Оттуда, подгоняемые ветром, они буквально слетели вниз, к «амвону» — скале, у подножия которой Дэн когда-то лежал рядом с Нэнси. Отсюда открывался самый лучший вид на всю долину. Дождь чуть притих на время, но бесконечная серая пелена туч, как опрокинутое море, нависшая так низко, что вот-вот закроет Дартмур, обычно ясно видимый с этого места, надвигалась на холм с юго-запада… пропитавшиеся водой поля, мёртвые, насквозь промокшие папоротники; мальчик в резиновых сапогах и старой куртке для верховой езды, когда-то принадлежавшей Каро… было ясно видно, что его вчерашний энтузиазм сильно подмочен ненастьем. Дэн указал ему не очень чётко видные внизу остатки двух могильников железного века на одном из лугов и следы проведённых древним плугом борозд на другом. Они попытались разобрать, где изменились границы полей, какие из межевых изгородей самые старые, но, не имея под рукой для сравнения карты угодий, сделать это было почти невозможно. Они походили ещё некоторое время по северному склону долины, над полями, не принадлежащими Дэну. Пейзаж при свете дня выглядел ещё более неживым, чем ночью: несколько лесных голубей свинцового цвета, пара ворон, взлохмаченных порывистым ветром, грустные, намокшие под дождём коровы.

И всё же, как ни странно — или Дэну это только казалось странным, ведь ночью он вернулся домой с уверенностью, что ни к какому решению так и не пришёл, — эта прогулка под дождём доставила ему колоссальное удовольствие. Он ощутил это уже в роще, среди своих буков, хотя вообще-то он презирал само понятие собственности по отношению к этим старым деревьям. В гораздо большей степени они были для него благородным собранием лесных патриархов, немного напоминающих Старого мистера Рида: именно сюда могла бы удалиться его прямая и благородная душа. Раз десять с тех пор, как Торнкум стал его собственностью, остроглазые лесозаготовители стучались в его двери, предлагая валить лес на его участке, и Дэну пришлось придумать ответ. Они мне не принадлежат, говорил он, они сами себе хозяева. Только один из всех понял, что он имеет в виду, улыбнулся, кивнул и больше не уговаривал… и тут же получил разрешение на мелкие лесопильные работы, которые иногда требовалось проводить в буковой роще.

Прогулка вернула его в обыденный мир, в мир простых вещей; он наконец-то почувствовал себя дома, вырвавшимся из затхлого калифорнийского рая с его вечным, хоть и сочащимся сквозь смог, солнечным светом, в гораздо более мягкую и приветливую, пусть даже чуть слишком влажную среду. Эта погода — нескончаемая морось и ветер, солёный запах моря, пропитавший воздух, — была характернее для этих мест, когда он был мальчишкой, примерно того же возраста, что Пол. Я не припомню случая, чтобы Дэну она была неприятна, как бы на неё ни ворчали отец и тётя Милли. Такая погода обволакивала, словно окутывала коконом, вбирала в себя, заставляя мечтать о тех — далёких и близких — местах, куда невозможно добраться; и задолго до того, как началось учение, в самом раннем детстве, Дэн уже знал: она необходима, необходима не только потому, что порождает чудесные ранние вёсны, все эти примулы, фиалки и чистотел на пригорках под кустами, и благоухающе-зелёное, с пробивающимися сквозь густую листву солнечными лучами лето, но необходима ещё и в гораздо более глубоком смысле.

С ней жизнь была интереснее, дарила больше наслаждения, ведь каждый день ты, словно бросая кости, не знал, какая погода тебе выпадет… риск, счастливый шанс… и Дэн так и не мог привыкнуть к скуке и однообразию неизменно голубых небес, не поддался вошедшему в моду стремлению ассоциировать счастливый отдых с сиянием солнца — весьма симптоматичный триумф Майорок и Акапулько нашего мира над его климатически более поэтичными местами.

Интересно, будет ли это так же много значить для Пола, думал он, когда они шагали по краю капустного поля под вновь усилившимся дождём. Вряд ли. При всей его теперешней увлечённости, Пол был горожанином, и мышление его, как и мышление его ровесников, формировалось под влиянием новейшей информации, где преобладали городские взгляды на жизнь… сегодня даже у хлебопашца в кабине трактора обязательно был транзистор. В деревне в ходу была шутка об одном таком парне, который, завернув трактор у края поля, забыл опустить лемеха и, заслушавшись какой-то попсы, проехал весь обратный ряд с «поднятым хвостом, как тот фазан».

Ну а сам Дэн, он-то кто такой? Он ходил по этим мокрым полям раз в год по обещанию, в перерывах между поездками из города в город; любил их — не потому ли, что так легко и надолго мог уехать? И всё же почему-то привязанность к этому климату, к этим пейзажам оказалась единственным, поистине брачным союзом, какой когда-либо существовал в его жизни, и возможно, прежде всего из-за этого он и вернулся сюда; видимо, он знал, что нигде и никогда не сможет заключить союз более прочный.

В Дартингтон они отправились сразу же после завтрака. Дождь зарядил прочно и надолго, и Пол снова умолк. Ехали они по главному шоссе, через Тотнес; и вот мальчик уже пожимает Дэну руку, причём последний вновь совершает ритуально-родственный акт, повторяя уже сделанное ранее приглашение. У Пола есть его торнкумский номер телефона, если ему как-нибудь захочется провести день вне школы, может быть — с приятелем… Джейн скрылась в здании школы вместе с сыном, ей надо было повидаться с завучем, и отсутствовала целых двадцать минут.

— Порядок?

— Они вроде бы полагают, что он выживет.

Перед отъездом из Торнкума она позвонила на станцию — узнать расписание поездов. Был вполне подходящий в два тридцать: Джейн собиралась заночевать в Лондоне, у Роз, прежде чем отправиться домой, в Оксфорд, так что времени хватало, и Дэн поехал в объезд, по мосту через Дарт, у Стейвертона, а потом назад, на восток, по просёлкам, сквозь лабиринт лощин. Они ещё поговорили про Пола и его школу. Дэн твёрдо решил первым не начинать разговора о Египте, но Джейн, видимо, не переставала думать об этом. Она воспользовалась первой же паузой в разговоре, чтобы вернуться к этой теме.

— Дэн, насчёт вчерашнего… наверное, я показалась тебе ужасно неблагодарной.

— Вовсе нет. Глупость какая!

— Это прозвучало так неожиданно.

— Я сам виноват.

— Я всего лишь хотела сказать, что в данный момент я неподходящая компания для кого бы то ни было вообще.

Он улыбнулся, не сводя глаз с узкого просёлка впереди:

— На твоём месте я позволил бы другим об этом судить.

— Тебе так много нужно будет сделать во время поездки.

— Физически — очень немного. Если не говорить об осмотре нескольких съёмочных площадок в Каире и Асуане. А твой совет по этому поводу был бы мне очень ценен.

— Слушай, поговорим серьёзно.

Он опять улыбнулся:

— Ты сможешь быть в полном одиночестве ровно столько, сколько сама захочешь. Быть неприятной и колючей, если захочешь. Не произносить ни слова — пока не захочешь. Но я ни за что ничего этого не приму в качестве причины не ехать.

Она промолчала. Дэн притормозил у глухого, без дорожных знаков, перекрёстка и всмотрелся в её лицо, прежде чем двинуться дальше.

— Слушай, ты вовсе не будешь мне помехой. Хотя бы этому ты можешь поверить?

Джейн низко опустила голову, и всё молчала, явно смущённая его настойчивостью. Он и сам помолчал какое-то время, потом заговорил снова:

— Что скажут люди, да?

— Не представляю себе, чтобы Нэлл сочла это проявлением хорошего вкуса.

— Поскольку её последние инструкции мне были в том духе, что я должен вернуть тебя в лоно буржуазии, я в этом сильно сомневаюсь.

Она быстро взглянула на него, но он упорно вглядывался в дорогу.

— И с каких это пор ты или я принимаем всерьёз её жизненное кредо?

— А что она на самом деле сказала?

— Если отбросить саркастические выпады — что она тебя любит. И искренне беспокоится о тебе. — Помолчав, он продолжал: — Не думаю, что она не хочет видеть тебя такой, как ты есть. Она не хочет видеть тебя несчастной. — И добавил: — А мне будет только приятно позвонить ей, когда мы доберёмся до дома, и изложить эту идею.

— Ой, вот уж не стоит.

— Отчего же нет?

— Потому что не в Нэлл дело.

Некоторое время он вёл машину, не произнося ни слова.

— Это из-за того, о чём Энтони мне сказал? Думаешь, я просто из приличия выполняю завет?

— Ну, я думаю… Отчасти — да.

— Значит, человек не может сделать то, что считает вполне нормальным и разумным, только потому, что это советовал Энтони?

— Просто я уверена, что он вовсе не хотел, чтобы ты вот так лез из кожи вон, чтобы мне помочь.

Дэн опять замолчал, на этот раз — надолго, обдумывая новую линию атаки.

— Мне кажется, что его самоубийство было, хотя бы в какой-то мере, попыткой сделать невозможным то твоё отношение ко мне, которое было так заметно до того, как мы услышали о его смерти. Я не имею в виду твоё отношение ко мне лично. А то, что за ним крылось, твоё отношение ко всему остальному. Я начинаю думать, что реальный значительный шаг, который тебе предстоит совершить, это — снизойти до того, чтобы признать за некоторыми вещами право быть такими, каковы они есть.

— Не за некоторыми вещами. За собой.

— Это вовсе не означает, что Энтони не разобрался в проблеме. В тот вечер он говорил мне о тебе практически то же самое, что потом и ты, — буквально слово в слово.

— Он так и не понял, что я не могу себя простить.

— Не согласен. Я думаю, это он понимал. Но даже если и нет — ты не соглашаешься теперь поехать из-за того, что не можешь себя простить? Это же мазохизм! Самобичевание.

— Зато все остальные так страстно жаждут меня простить! Лишь бы я казалась довольной и счастливой.

Дэн бросил на неё сердитый взгляд:

— Не можешь же ты думать, что испытывать беспокойство о тебе — это что-то вроде дьявольского искушения? Абсурд какой-то.

— Дэн, я же не знаю… — Она быстро поправилась: — Я понимаю, ты ко мне очень добр… — Последовал короткий, осторожный вздох. Дух загнан в угол. Но не сломлен.

— Это что, опять твоё старое — «подумалось, что так будет правильно»?

Она медлила с ответом и ответила не совсем прямо:

— Когда я проснулась сегодня утром, мне было совершенно ясно, что я никоим образом не могу поехать.

Дэн ещё раньше заметил, что, когда Джейн загоняют в угол, она бессознательно (в противоположность сознательной насмешливости) укрывается за типичными клише среднего класса, что в обычных условиях ей совершенно несвойственно; возникают типичные усилители значения, это «никоим образом»; и, разумеется, типично английское стремление укрыться, избежать той откровенности, которая у любого другого народа принята в обыденных разговорах между близко знакомыми людьми. Но, подумал он, может, это — просто как дождь, который хлещет в ветровое стекло; и неожиданно для себя самого вдруг вспомнил четверостишие начала шестнадцатого века, которое так полюбилось Генриху VIII:

 

О, ветер западный, когда ж подуешь ты

и лёгкий дождь прольёшь вниз из небес купели?

О Боже, если б воплотить мои мечты,

и милую обнять, и быть в своей постели!

 

Ни в первом, ни в третьем лице, каким он теперь тоже был, Дэн вовсе не мечтал снова обнять Джейн, во всяком случае, в том смысле, в каком старый сладострастник Генрих VIII мог это себе вообразить; но так же, как определённая погода всегда заставляла его уходить в воображаемое, этот психологический кокон из туч и дождя, эти условности, традиционность речи, реакций и восприятий, отвергая живущую внутри тебя панораму, заставляли эту панораму вообразить, приглашали её исследовать; даже в самом простом обмене самыми простыми репликами возникало некое неизвестное число, загадка, тайна. И как ребёнком он смутно понимал, что кокон такой вот зимней погоды был неизбежен и необходим, так и сейчас, подумал он, была неизбежна и необходима эта непрозрачность теперешнего поведения; оно тоже всё время требовало от своих жертв веры в присущую ему плодородность, требовало делать ставку на то, что из кокона вылупится красавица бабочка, что ясная погода ждёт впереди.

А в реальном настоящем он протянул руку и коснулся рукава её пальто.

— Я ведь только предлагаю сделать совсем маленький шаг — выйти на солнце. Для разнообразия.

Джейн улыбнулась, но лицо её было печальным.

— Ну, скажу я тебе, в такую погоду…

— Обещай мне хотя бы обсудить это сегодня с Роз, ладно? Если она побелеет от ужаса, я признаю своё поражение.

Губы её ещё хранили улыбку; она помолчала, колеблясь, потом кивнула, на время сдавая позиции:

— Хорошо. Обещаю.

Дэн понял: больше всего на свете ей хотелось бы запереть свой отказ в сейф, чтобы навсегда закрыть к нему доступ; но она снова оказалась в плену условностей, требовавших оставить хоть малую возможность выбора.

Они въехали в деревню с противоположной Торнкуму стороны, и Дэн спросил (дождь к этому времени несколько умерил силу), не хочет ли Джейн заглянуть в церковь. Ему подумалось, это может напомнить ей, что и другие в детстве вынуждены были пройти через своё чистилище. Но для неё это вовсе не оказалось очевидным: она восхищалась церковью, её открытостью, её колоннами из крупнозернистого песчаника, пышной резьбой и цветными медальонами крестной перегородки. Потом они, под моросящим дождём, прошли несколько шагов по дорожке к двум могилам; а ещё Дэн показал ей, остановившись у ворот, ведущих с кладбища к пасторскому дому, дом, в котором родился. Когда они повернули назад, Джейн на миг снова остановилась у могил — прочесть надпись на памятнике матери. Камень чуть покосился, наклонился вперёд, и с одного угла на могилу падали капли — словно упрёк Дэну за так и не пролитые (во всяком случае, на его памяти) слёзы о матери.

— Почему ты молчал обо всём этом тогда, в Оксфорде, Дэн?

— Может, пытался сделать вид, что этого не было?

— Я помню только, что ты над всем этим посмеивался,

— Но я ведь написал ту пьесу.

— Ох, да, конечно. Я совсем забыла. — Она чуть улыбнулась ему и снова опустила глаза на могилу. — Завидую тебе. Когда вспоминаю наши вечные скитания из одного посольства в другое.

— Всё началось, когда я увидел, что на самом деле за этим кроется. Приходилось так много всего скрывать. — Они повернули назад и направились к машине. — Я был много хуже, чем твой Пол. Он по крайней мере может не скрывать того, что чувствует. А мне даже этого делать не дозволялось.

— Что же заставило тебя вернуться сюда?

Накануне, за ужином, они немного поговорили об этом, но Джейн, видимо, чувствовала, что Дэн был не так уж откровенен с ней. Он пристально смотрел на дорожку, потом бросил на Джейн взгляд, в котором прятались озорные смешинки.

— Деревенская толстушка с божественно синими глазами.

И вдруг Джейн широко улыбнулась и всплеснула руками в перчатках, на миг став самой собой — прежней.

— О, Дэн, как трогательно!

— В этом больше правды, чем тебе кажется, — пробормотал он.

Пока они ехали по тому же просёлку, что он когда-то каждое утро проезжал на велосипеде, он рассказывал ей про Ридов и про свой трагикомический роман с Нэнси.

— И ты её больше никогда не видел?

Он рассказал про последнюю встречу.

— Бедная женщина.

— Я почти и не вспоминал о ней. На самом-то деле причина не в ней. В тот первый раз, что я привёз сюда Каро… Думаю, всё дело — в чувстве утраченного домена. Я понял это сегодня утром, когда мы с Полом ходили. Кажется — абсурд, в эту ужасную погоду… но вроде бы возникло какое-то чувство… вновь обретённой невинности, что ли? Не уверен, что это так уж здорово. Очень уж смахивает на то, как миллионеры покупают жалкие домишки, в которых появились на свет.

— Ну, миллионеры делают кое-что и похуже этого. Насколько я могу судить.

Дэн усмехнулся в ответ на сухую иронию её тона.

— По всей вероятности, они так делают, чтобы напомнить себе, как далеко они с тех пор продвинулись. А я стал подозревать, что поступил таким образом, чтобы выяснить, как мало у меня осталось. — Он помолчал и добавил: — Видно, поэтому я больше сочувствую Эндрю, чем ты.

— Я никогда не смеялась над этой стороной его любви к Комптону. Ведь это именно то, чего нам так недоставало в детстве. Родного дома.

— Во всяком случае, у Нэлл он теперь есть.

— Да. Ей я тоже завидую.

Он взглянул ей в глаза, и она горестно сжала губы, как бы признавая, что сестринские разногласия не сводятся к одной лишь политике. И тут же, чуть слишком поспешно, словно испугавшись, что они погружаются слишком глубоко, оставив поверхностные слои далеко позади, спросила, видел ли он фильм Альбикокко «Le Grand Meaulnes»[311]?

Преодолели последний холм и по крутому спуску проехали вниз, мимо старых печей для обжига извести; на противоположном склоне долины, прямо напротив дороги, виднелась ферма.

Через пару часов они были уже в Ньютон-Эбботе; поезд Джейн пришёл точно по расписанию. Дэн попытался было купить ей билет, но сделать это ему позволено не было; так что он удовольствовался тем, что усадил её в вагон второго класса и постоял на платформе, улыбаясь снизу вверх, ей в окно.

— Спасибо тебе, Дэн, огромное. И за терпение тоже.

— Ты всё-таки подумай про те десять дней в Египте. Только слово скажи — и hey presto![312]

Он больше не пытался прямо её уговаривать, просто за ленчем рассказывал про Египет, про Нил и вытянул у неё признание, что они с Энтони несколько лет назад тоже подумывали о таком путешествии, но из этого ничего не вышло. Теперь она смотрела из окна вниз, прямо ему в глаза, молчала, не находя слов. Он заговорил, прежде чем она успела рот раскрыть:

— Обещаю затаить на тебя зло за это.

Она улыбнулась, пытливо вглядываясь в его глаза, ища подтверждения каким-то своим сомнениям; напоследок притворилась беззащитной жертвой несправедливых поддразниваний. И сказала:

— Я влюбилась в твою ферму.

Раздался свисток, Джейн ещё раз сказала «Спасибо». Поезд тронулся, и она прощальным жестом подняла руку: бледное, замкнутое, вежливо отстраняющееся женское лицо, в котором в тот момент виделась какая-то озадаченность, сожаление, словно она ехала сюда, зная, что Дэн собой представляет, но теперь утратила уверенность в этом.

Он глядел вслед поезду ещё долго после того, как Джейн отошла от окна к своему месту в купе; он пытался уже теперь придумать предлог, чтобы — если она в конце концов откажется ехать в Египет — правдоподобно объяснить, почему он счёл поездку не столь обязательной и для себя самого.

Фиби приехала в Ньютон-Эббот вместе с ними — ей нужно было сделать кое-какие покупки, и ему пришлось полчаса ждать на стоянке около рынка, где он обещал встретиться с ней, чтобы отвезти домой. Он сидел в машине, курил, смотрел перед собой, вряд ли видя что-либо на самом деле. Какой-то частью своего «я» он прекрасно понимал, что Джейн права, сопротивляясь его предложению. Дело было не столько в потере времени — сценарий уже обретал форму, он успевал со сроками и мог бы сделать кое-что ещё в Египте, да и вообще Малевич дал ему дополнительное время для выполнения договора, — сколько в Дженни. Её взгляды в отношении других женщин были вовсе не так широки, как он пытался внушить Джейн. Лицом к лицу он мог бы попробовать её убедить; особенно если бы она познакомилась с Джейн, узнала бы все обстоятельства; но — по телефону, за тысячи миль друг от друга… это совсем другое дело. Она сочтёт, что здесь есть какой-то душок, и вряд ли он придётся ей по вкусу; ему нужно будет очень чётко объяснить, с чего это вдруг он воспылал такой жалостью к кому-то, кто столько лет был ему совершенно чужд, о ком он фактически ни разу с Дженни не говорил иначе как обиняками; и даже эти обиняки, в тот последний вечер, вызвали её возмущение.

Он кое-что говорил о ней в одном-двух телефонных разговорах, после самоубийства Энтони, но Дженни гораздо больше интересовала его реакция на Нэлл… и Каро.

Что же он мог бы сказать ей?

Существовал такой довод, как желание показать, что не так уж он велик и славен, чтобы пренебречь старой дружбой, что хочет закрепить состоявшееся примирение. Благодарность за помощь Каро: об этом, к счастью, он уже говорил ей. Вот практически и всё. Он легко мог рассеять любые подозрения о «сексуальной почве», но не мог признаться, что истина заключалась в другом: эта непонятная женщина, его бывшая невестка, была человеком, чья душа оставалась для него единственной, не похожей на душу ни одной из встреченных им женщин; что она из тех людей, которых невозможно исключить из своей жизни, невозможно классифицировать, поставить на определённую полочку… она задаёт загадки, за отказ от решения которых расплачиваешься дорогой ценой; она — как сама природа, — не сознавая того, самой сутью своей катализирует и растворяет время и ту среду, что стоит между исследователем природы и реальностью, в которой он существует.

Он снова вернулся мыслями к сегодняшнему утру, к этой поездке сквозь дождь, к тому, что было сказано и что — не сказано. Всё это носило прямо-таки эвристический характер. Даже когда она не задумывалась над тем, что говорила, она заставляла его думать. Возможно, это было как-то связано с непрозрачностью её характера, но скорее всего с той ролью, какую она играла в его прошлом; и чем дальше, тем яснее он понимал, как это важно для него, для обеих его ипостасей — для Дэниела Мартина и для Саймона Вольфа. Его metier долгое время заставляло его мыслить визуальными символами, представлять себе декорации, съёмочные площадки, движения, жесты, внешность действующих лиц, определённого актёра или актрису. Но это психологически непонятное существо принадлежало — или теперь стало принадлежать — к совершенно иному роду искусства, иной системе, той, в которую он только собирался проникнуть.

Прежде всего ему следовало отграничить своё реальное «я» от предполагаемого литературного двойника; и хотя наработанное мастерство и жёсткий принцип того рода искусства, в котором он работал, всегда рассматривать происходящее с точки зрения «третьего лица» могли, казалось бы, способствовать такой хирургической операции над самим собой, он вовсе не был уверен, что это ему удастся. Он предчувствовал, что и здесь Джейн могла бы ему помочь, ведь то, что она «заставляла его думать», фактически означало, что он начинает смотреть на себя её глазами. А её непрозрачность… ему вдруг пришло в голову, что она уникальна ещё и в том, что он не так уж ясно видит в ней своё отражение, что она вовсе не отражает того, что он обычно видел в других — не столь мыслящих, не столь несговорчивых и, может быть даже, не столь кривых — зеркалах более ординарных умов. Оставалось подозрение, что ей «думалось, что в нём что-то неправильно», несмотря на возникающие внешние проявления былой душевной близости. Она всё ещё, как когда-то, смешивала образы, меняла голос, переигрывала уже сыгранные сцены; так же поступала и Дженни, правда, иначе, по-своему, более искусственно, рассчитанно, агрессивно, словно привнося в личную жизнь профессиональное стремление не застыть в одном и том же амплуа.

В сущности, он не столько думал обо всём этом, сколько чувствовал: чувствовал, как переплетаются цветные пряди, идущие и от последних двенадцати часов, и от далеко за ними лежащего прошлого, создавая странную амальгаму из дождя и пейзажей, разнообразного прошлого, плодородия и женственности земли, женских фигур… и может быть, может быть, всё это исходило от единственного, вымоченного дождём надгробного камня — памятника его матери, которой он не знал, на который он недолго глядел этим утром; и уж наверняка это могло исходить от того позеленевшего старого мудреца в бронзе, на которого Дэн мельком бросил любопытный взгляд, проезжая накануне через Дорчестер.

Но сам я, в неумолимой ипостаси первого лица, в тот момент вовсе ни из чего не исходил, потому что гораздо более прозаическая женская фигура возникла вдруг у задней двери автомобиля и тихонько постукивала в стекло. Фиби принесла с собой прозу реальной жизни. Шансов, что Джейн согласится, было так мало, что мне наверняка не придётся прибегать ко лжи во спасение.

Тем не менее, доставив Фиби с её корзинками домой, я немедленно отправился звонить Роз, чтобы застать её на работе. Я знал, она работает в том отделе Би-би-си, что в Кенсингтон-Хаусе. Мне повезло. Роз разыскали, и — да, она сможет сейчас поговорить. Как прошли выходные? Я коротко отчитался и тут же взял быка за рога.

— Роз, я только что усадил твою мамашу в поезд в состоянии довольно-таки обескураженном. Мне надо съездить в Египет на несколько дней — из-за сценария, и я нахально предложил ей отправиться со мной и совершить семидневное путешествие по Нилу. Она рассказала мне о разрыве. Мне дали понять, что я не должен был делать таких аморальных предложений. Хотя я очень старался убедительно доказать, что ничего такого не делаю.

Я очень боялся, что ответом будет смущённое молчание, такая же обескураженность. Но ответ последовал с ободряющей быстротой.

— Ох, вот глупая женщина!

— Но ведь это недёшево.

— Она не так уж стеснена в средствах.

— А что скажут люди?

— Я знаю, кого она имеет в виду. Злосчастных оксфордских дружков из левых кружков.

— Боюсь, она беспокоится из-за Пола.

— Давно пора беспокоиться о нём поменьше. В любом случае с ним я сама вполне управлюсь.

— Я не хочу давить на неё, Роз. Но чувствую, что это пошло бы ей на пользу. Может быть, её просто надо чуть-чуть подтолкнуть?

— Не беспокойтесь. Я её так подтолкну! И вы это здорово придумали — спасибо вам. Это как раз то, что ей нужно.

— Если бы только ты дала ей самой заговорить на эту тему. Мне не хотелось бы, чтобы она почувствовала… Ну, сама понимаешь.

— Ещё бы.

— Займёт дней десять, от силы две недели. Она сможет остановиться во Флоренции и навестить твою сестру, если захочет.

Роз с минуту ничего не говорила.

— Волшебники-крёстные.

— Сознающие свою вину.

— Если она откажется, я предложу себя в заместительницы.

— Мне очень пригодился бы опытный ассистент-исследователь.

— А вы и вправду уверены, что хотите путешествовать с такой старой занудой, как Джейн? От меня было бы гораздо больше пользы.

Мы потратили ещё пару-тройку фраз на предательское подначивание; потом я перешёл к деталям поездки, и к тому моменту, как Роз повесила трубку, Джейн уже ехала со мной… под дулом пистолета, если понадобится.

Я знал, в попытке обеспечить помощь Роз были элементы риска — это могло заставить Джейн открыть дочери кое-что, что было ей неизвестно, и тем придать отказу большую эмоциональную убедительность. Она ведь тоже строила свою жизнь на твёрдом фундаменте из былых ошибок и неверных решений, так что избавление от них могло представляться опасным; и я догадывался, что по-прежнему кажусь (хотя моя невиновность и признавалась в разговорах лицом к лицу) причиной несчастной случайности, приведшей к далеко идущим последствиям… словно ошибка на карте, которую не за что винить, поскольку порождена она невежеством картографа, но всё равно повинная в том, к чему это привело. Такие обвинения могут приобрести невероятную важность в подсознательной структуре умственной жизни, и возможно, именно это и отягощало Джейн больше всего. Поехать со мной означало бы притворяться — хотя бы отчасти. Впрочем, то же самое должно было бы удержать её от того, чтобы выложить всю правду Роз и ослабить доводы в пользу отказа.

Я же тем временем нашёл убежище в Китченере: перечитал то, что было написано до сегодняшнего дня, выдернул одну из черновых сцен и переписал её начисто; разглядел возможность использовать обратные кадры внутри одной из ретроспекций и ещё одну ретроспекцию внутри этих обратных кадров: приём китайской шкатулки, но с большими возможностями. Потом заставил себя решить проблему — как втиснуть Керзона и Индию — семилетний период! — в двадцать минут экранного времени. Восемь часов спустя, около полуночи, проблема всё ещё не была решена, но я уже знал, на чём следует сосредоточить силы. В Индии Керзон и Китченер были словно два носорога; непомерные, маниакальные личные амбиции каждого удовлетворялись путём двурушничества по отношению друг к другу, в постоянных столкновениях. Показать драматические удары мощных рогов друг о друга не представляло трудности; гораздо труднее было передать то, с каким рвением оба нажимали на правительственные пружины на родине. Однако к тому времени, как я улёгся в постель, мне казалось, что я нашёл выход. Время от времени я подумывал о том, что же происходит сейчас в квартире у Роз, и вполуха прислушивался, не зазвонит ли телефон. Но на самом деле звонка я не ждал, уверенный, что мои собственные уловки, сочетавшие в себе и хитрость и прямоту, не возымели успеха и что Джейн — не тот человек, чтобы следовать чужой воле, пусть даже и воле собственной дочери.

Прежде чем мне удалось разгадать эту тайну, возникла новая. Телефон всё-таки зазвонил, правда, в семь часов на следующее утро, во вторник. Я спал, но Фиби уже встала, так что взяла трубку и разбудила меня. Звонила Дженни. Её второй «вклад» пришёл в Лондон дня три-четыре назад, мы успели его обсудить. Сейчас она была в Бель-Эре, в «Хижине», собиралась лечь спать. Как и Роз, она хотела знать, как прошли выходные, каково это — снова вернуться в Торнкум, который теперь час, какая у нас погода… я начал подозревать, что за всем этим кроется что-то совершенно иное. Наступило молчание.

— Что-нибудь не так?

— Да.

Снова — молчание.

— Дженни?

— Если бы ты не ответил, я вылетела бы в Лондон первым же самолётом.

— Господи, да что же произошло?

— Не знаю, как и сказать.

— Что-нибудь на студии?

— Нет, дело в нас. Не в работе.

— Ты должна мне всё сказать.

— Я что-то написала.

Я облегчённо вздохнул, даже улыбнулся про себя.

— А я уж подумал, что речь по меньшей мере идёт об оргии в Малибу.

— О Боже! Почему ты так сказал?

— Да ладно тебе! Ты прекрасно пишешь. Мне нравится. И я не обижаюсь на сермяжную правду.

— Ну на этот раз это вовсе не про тебя. И это всё неправда. Ты не должен верить ни одному слову.

— Тогда в чём дело?

— Я отправила письма сегодня утром. Писала все выходные. — И добавила с силой: — Обещай, что не поверишь!

Чувствуя себя неловко, Дэн глянул в сторону кухни. Дверь была приоткрыта, и радио, которое обычно слушала Фиби, не было включено.

— Я верю всему, что ты пишешь.

Снова воцарилось молчание.

— Ты не понимаешь. И не дразнись.

— Ну тогда я не верю ни одному написанному тобой слову.

— Я хочу, чтобы ты сжёг его, не распечатав. — Я промолчал. — У меня сейчас лунный период. Я немного не в себе. Пытаюсь уговорить себя, что ты мне не нужен.

— Может, всё-таки что-то на работе не в порядке?

— Пожалуйста, обещай его сжечь. Не распечатав.

Наконец что-то в её голосе, в частых паузах, смене интонаций заставило меня догадаться.

— Ты что, накурилась, Дженни?

— Я чувствую себя такой несчастной.

— Но ведь это не поможет.

— Знаю. — Она помолчала. — Это всё выдумки. Я всё сочинила.

— А Милдред дома?

— Мне не нужна Милдред. Мне нужен ты.

— Я думал, мы договорились… — Я собирался сказать что-то про «накурилась», но она перебила:

— Обещай, что сожжёшь. Клянусь, это всё неправда.

— Тогда — ничего страшного.

— Я сегодня в полном раздрыге. Ни о чём думать не могла. Реплики забывала. И зачем только я его отправила!

— Тебе нужно успокоиться.

Она опять долго молчала. Потом сказала напряжённым, более официальным тоном:

— Тебе хорошо там? В твоём сереньком домике на английском западе?

— Видел сегодня первые примулы. Жалел, что тебя здесь нет.

— Пошёл ты к чёрту.

— Почему вдруг?

— Твоё знаменитое воображение на этот раз тебя подвело. Ты не представляешь, что примулы тут кажутся пришельцами с иных планет.

— Только кажутся.

— Дэн, я не хочу больше участвовать в этих кошмарных мудацких играх.

Такие выражения в её языке встречались очень редко.

— Я очень хочу, чтобы ты спустилась в большой дом и поговорила с Милдред.

— Да я в порядке. — Она помолчала. — Мне просто стыдно.

— Тебе не следует воспринимать всё так уж всерьёз. Меня, во всяком случае.

— Ну вот, теперь ты заговорил своим «успокой кинозвездочку» тоном.

— Именно это я сейчас и пытаюсь сделать.

Молчание на этот раз длилось так долго, что я в конце концов вынужден был окликнуть её по имени.

— Я просто пыталась свободно мыслить. Получилось великолепно. Тебе придётся поверить.

— Это требует перевода.

— Почему мне приходится столько лгать самой себе.

— Это — привилегия не только женской части человечества.

— Ты уверен, что живёшь не на луне?

— О чём это ты?

И опять — молчание. Но вдруг её голос зазвучал почти нормально:

— Скажи мне, на что ты сейчас смотришь, там, у тебя в доме. Назови хоть что-нибудь. — Я замешкался. — Ну пожалуйста.

— Я сейчас в двух шагах от кошмарной акварели, изображающей церковь моего отца и деревню. Художник — какая-то Элайза Гэлт. Датирована тысяча восемьсот шестьдесят четвёртым годом. Думаю, это переделка религиозной гравюры. Там сверху надпись, в виде чёрной радуги на небесах: «Бог всё видит».

— Звучит ужасно.

— Элайзе в её небесах не хватило места, и «всё видит» она написала как одно слово. «Бог всёвидит». Из-за этого я её и купил.

— А я думала, ты презираешь дамское рукоделие.

— Только в тех случаях, когда оно мне не по душе.

— Ты так сказал, чтобы я знала своё место?

— Не будь слишком обидчивой.

— Я так боялась, что ты вот таким тоном и будешь со мной говорить.

— Я здесь пробыл всего каких-нибудь тридцать шесть часов и уже сто раз успел подумать: «А ей здесь понравится?»

— То, что я написала… это оттого, что на самом деле я тебя не знаю. Я только думаю, что знаю тебя.

— А ты уверена, что дело не в том, что ты и себя не всегда знаешь?

— И в этом тоже. — И сказала уже спокойнее: — Обещай его сжечь, когда получишь.

— Ладно.

— Я — та, у кого очень неплохо получаются письменные буквы.

— Помню-помню.

— Тогда поклянись.

— Уже поклялся.

— Положа руку на сердце?

— Вот ты и положи. Оно знаешь где? Где-то рядом с тобой. — Она молчала. — Теперь иди, ложись спать.

— А ты что собираешься делать сегодня?

— Буду работать над сценарием. И думать о том, что ты спишь.

Снова — молчание. Последнее из многих, рассыпанных по всему разговору.

— Сорви мне примулу, ладно? Я люблю тебя.

 

Трубка щёлкнула прежде, чем Дэн успел ответить. Он подумал было перезвонить в Калифорнию, дозвониться до Милдред в большом доме и попросить её пойти в «Хижину» взглянуть, в порядке ли Дженни, но решил, что той и самой хватит ума пойти к Милдред, если ей надо поплакаться в жилетку, и что вообще-то лучше заказать разговор на то время, когда Дженни проснётся, попозже, когда здесь, в Англии, день будет близиться к вечеру. Так он и поступил.

Это было неудачно вдвойне. Как только он услышал голос Дженни, угрызения совести из-за Египта и Джейн резко усилились; однако ему хотелось немного поднять ей настроение, прежде чем рассказать об этом, тем более что покамест и особой необходимости в этом признании не было, хотя он уже решил, что имеет смысл сообщить ей о том, что носится в воздухе, уже сейчас, а может, и притвориться, что хочет сначала с ней посоветоваться. Но Дженни, разумеется, сделала даже эту его сомнительную попытку облегчить свою совесть совершенно невозможной. Он слышал её такой далеко не в первый раз. Прежде уже были жалобы на плохой день в студии, раздражительность, слёзы… не так уж неожиданно, поскольку он знал, возможно, даже лучше, чем она сама, до какой степени каждая актриса живёт на нервах, и ошибкой было бы не понимать, что они всего лишь пользуются предменструальной депрессией, чтобы чуть-чуть побыть просто Евой и, поиграв так, очень быстро вернуться к своей обычной, анормальной роли. Но его звонок, к несчастью, лишь усилил впечатление искусственности их отношений. Как это всегда бывало, Торнкум заставил его укрыться в прошлом, в утраченном домене, в ином мире, и миру этому не нужен был её голос, чтобы лишний раз напомнить Дэну о новом расстоянии, их разделившем, — почти равном расстоянию между воображаемым и реальным.

Это было несправедливо по отношению к Дженни… несправедливо даже по отношению к нему самому, так как, пока она говорила, у него росло желание оберечь, защитить её; он даже не лгал, просто немного преувеличил количество раз, когда он думал о ней, приехав на ферму. Он действительно лелеял мысль о её приезде сюда, хотя в то же время не сомневался, что приедет она лишь как гостья: иное будущее для них обоих представить было бы вряд ли возможно. Какая скука владела бы ею здесь, пожертвуй она своей карьерой ради этого «далёка»… и всё же он, словно подросток, видел в мечтах ситуации, когда она, чудом изменив собственную природу, радостно соглашается принять этот образ жизни. К тому же ему недоставало её физически: её небрежной грации, её присутствия рядом, её голоса, движений, жестов и, конечно же, её нагого тела.

Он считал, что давным-давно освободился от представления, что лица, часто встречающиеся на фотографиях, должны — это же аксиома! — принадлежать гораздо более интересным, глубоким и человечным личностям, чем все остальные представители рода человеческого: стоило им оказаться вне экрана и сцены, как все свидетельства — будь то на публике или в частной жизни — доказывали совершенно обратное. Однако сейчас он задумался — а не стал ли он всё-таки, пусть самую малость, жертвой этого представления: увлечённый её живым умом, не забыл ли он, как соблазнительна она и по более ординарным, типично мужским меркам… и, несомненно, была бы не менее соблазнительной, даже если бы оказалась менее интересной и оригинальной личностью. Он ощущал себя человеком, захватившим в плен принцессу и вдруг обнаружившим, что сам пленён её титулом и всем, что этот титул сопровождает; тенёта, разумеется, шёлковые, но — какой абсурд! Почему-то казалось, что международный звонок в Торнкум требует от него гораздо большей терпимости, чем все звонки в Лондон. Звонок этот отдавал особого рода капризностью, сродни комедиям периода Реставрации, этаким манерным забвением обыденной реальности… фунты и доллары беззаботно тратились на сложные технические устройства лишь для того, чтобы лишний раз установить, что они нужны друг другу. Это напрочь расходилось с тем чувством, что Дэн испытал накануне, во время утренней прогулки с Полом; да и с незначительным инцидентом чуть позже днём, совсем мелкой деталью: Джейн предпочла поехать вторым классом, а не первым.

Выбритый и одетый, Дэн на минуту остановился у окна спальни, глядя вниз, за кроны яблонь в саду; и снова грустно подумал о прикосновении Мидаса. Иногда понятия «иметь всё» и «не иметь ничего» гораздо ближе друг к другу, чем могут вообразить те, кому не очень повезло.

 

Он спустился к завтраку. Небо по-прежнему скрывали тучи, но ветер улёгся, а дождь прекратился ещё ночью. С полчаса он слушал болтовню Фиби, рассказал ей что-то ещё про Джейн, про Пола и про двух её дочерей… небольшая уловка, прикрывающая его нежелание объяснять, с кем он разговаривал по телефону. Фиби слушала, одобрительно кивая, хотя он не мог бы сказать, потому ли, что ей понравились Джейн и Пол, или оттого, что она понимала — он наконец-то привозит сюда и других родственников, помимо Каро. Потом он вышел в огород, где уже работал Бен, чтобы тот показал ему, что там произошло за время его отсутствия: ритуал, осуществить который накануне ему помешали погода и гости.

Дэн медленно шагал за стариком меж грядками, слушая его комментарии: весенняя брокколи поднимается не так уж плохо, зелёный лук довольно хорош, «сельдерейным корням» (как Фиби на кухне, Бен испытывал некоторые затруднения из-за экзотических пристрастий Дэна) тут вроде бы по вкусу пришлось… были и первые посадки нового сезона: из красной земли уже показались зелёные ростки шалота и головки бобовых. Поговорили о семенном картофеле, который Бен должен вскорости заказать: всегдашний спор о том, что предпочесть — вкус или урожайность, который всегда решался одинаково. Бен выращивал сорт «король Эдуард», исходя из величины картофелин и здравого смысла, а Дэну разрешалось иметь один-два ряда его любимой «катрионы» и «еловой шишки» (если удавалось достать семена), чтобы похвастаться перед воображалами — лондонскими друзьями.

Отсюда они перешли к недостаткам американского овощеводства, горестную историю которого Бен не уставал выслушивать с неувядаемым интересом: видимо, атавистическое представление крестьян девятнадцатого века об Америке как стране обетованной, где всё вырастает крупнее и вкуснее, как-то застряло в его сознании, и ему доставляло удовольствие, когда из рассказов Дэна становилось ясно, что Бен и его предки поступили мудро, не тронувшись с места. Они же там, в Америке, объявили оранжевый пепин Кокса и бленгеймский ренет[313]пропащими, говорит Дэн, и Бен качает головой, не в силах этому поверить. Он не может представить себе страну, где человек хоть немного да не занимается садоводством или хотя бы хоть немного да не разбирается в нём. (Боюсь, самого Дэна весьма редко можно увидеть с лопатой в руке.)

Они останавливаются над грядкой новомодных заграничных приобретений Дэна — артишоки; их серо-зелёные листья уже начали разворачиваться. Ни Бен, ни Фиби не станут есть то, что тут вырастет, но старик наклоняется и ласково ерошит листья на самом большом из растений, демонстрируя терпимость к этому чужестранцу. Как все огородники, он с нежностью относится к растениям, рано появляющимся из земли — глашатаям весны, когда зима ещё не кончилась; Дэн тоже испытывает приятнейшее чувство смены времён года, пробуждения. Он снова возвращается мыслями к Дженни, искусственности, звонкам из Калифорнии. Да, реальное обитает в здешних местах.

Часом позже, когда он, в своём рабочем кабинете, уже успел вернуться к нереальному, зазвонил телефон. Звонила Роз; она только что проводила мать в Оксфорд; она полагает, что этот узелок ей удалось распутать. В конечном счёте всё сводится к двум противоречащим друг другу обстоятельствам: к социалистическим принципам, в частности — не позволяющим ей ездить иначе как вторым классом, и к тому, что, согласись Джейн ехать с ним, это было бы, как ей думается, не вполне comme il faut[314] — что скажет Нэлл? С последним возражением Роз, в свойственной ей манере, расправилась, немедленно позвонив в Комптон. Нэлл (во всяком случае, по словам Роз) посмеялась над щепетильностью Джейн, мол, жалко, мне никто не предлагает пожариться на солнышке, блеск что за идея, как раз то, что Джейн надо… впрочем, сама Джейн, кажется, до конца ещё не убеждена.

— Она всё толкует о потакании собственным слабостям. У меня и правда на неё зла не хватает, она просто по-идиотски на этом зациклилась. А я ей говорю, никакой ты не социалист. Просто надутая старая брюзга.

— Ну и чем же дело кончилось?

— Она всё-таки призналась, что предложение кажется ей соблазнительным. Скорее всего она передумает. Просто дело в том, что она всегда как мул упирается, если все начинают говорить ей, как надо поступить… она такой же была, когда вы познакомились?

— Сильно смахивала на свою старшую дочь, по правде говоря.

— Эй, это нечестно! Я ужасно сговорчива. — И закончила: — Во всяком случае, она собирается вам позвонить, как только доберётся до дома.

И опять ему выразили благодарность.

Потом он позвонил в лондонскую контору Малевича, выяснить, можно ли всё устроить так быстро и легко, как обещал продюсер, хотя бы в отношении виз и билетов. Секретарь, с которой он говорил, сказала, что выяснит насчёт путешествия по Нилу и сразу же позвонит ему, что и сделала минут через двадцать. Круиз по Нилу начинается в следующий четверг из Луксора, она уже заказала две отдельные каюты. Пассажиров не так много; заказ можно будет аннулировать.

Дэн вернулся к сценарию. Индийские эпизоды постепенно принимали нужную форму, подпитывая друг друга. Потом вдруг зажила собственной жизнью целая страница диалога: её будет легко сыграть. Он съел сандвичи, принесённые Фиби, и решил устроить передышку. Включил музыку: Моцарт, Симфония № 40, соль-минор — и сел в кресло; слушал, курил, глядел в окно. Дождь полил снова. Дэн подошёл к окну, смотрел на дождевые ручьи, несущиеся по въездной аллее, на россыпь подснежников у двух древних камней в форме стога по краям дорожки, ведущей к крыльцу. Музыка за его спиной… он чувствовал, как его заливает нежданная волна счастья, ощущения полноты жизни, плодородия, словно он обогнал стоящее на дворе время года и перенёсся на два месяца вперёд, в самый разгар весны. Семя набухло и готово было прорасти, щёлка в двери расширилась на целый сантиметр… и всё же он чувствовал, что это — чистой воды эгоизм и оптимизм его неоправдан. Возможно, всё это шло от простоты его детства. Ему необходима была сложность, большие обещания, бесконечно разветвляющиеся дороги; и вот сейчас, в этот миг, он просто почувствовал, что всё это у него есть. И как в солнечной, золотисто-зелёной музыке, безмятежно льющейся позади него, за её гармоничностью и лёгкостью укрывались тёмные тени, точно так же и в счастье Дэна скрывалась и печаль: он был счастлив потому, что он, по сути своей, отшельник, а это не могло не калечить душу.

Во время работы над сценарием, не только когда он изучал жизнь Китченера, но и тогда, когда исследовал биографии людей, тесно с ним связанных, Дэну часто приходило в голову, что то, что они ощущали себя британцами, их одержимость чувством патриотизма, долга, судьбами родины, их готовность пожертвовать собственной природой, собственными склонностями (но ни в коем случае не собственными амбициями!) ради системы, ради квазимифической цели, были ему абсолютно чужды, хотя он вроде бы и сам выступал в роли мифотворца. Империя была тяжкой болезнью… aut Caesar, aut nullus[315]; да к тому же явлением совершенно не английским. Весь девятнадцатый век был болезнью, великим заблуждением, называемым «Британия». Истинная Англия — это свобода быть самим собой, плыть по течению или лететь по ветру, словно спора, ни к чему не привязываясь надолго, кроме этой свободы движения. Дэн — один из тех немногих, кому повезло с возможностью почти буквально пользоваться этой свободой: жить там, где хочется, и так, как хочется… отсюда и типичные национальные черты: развивающийся внутренний мир и внешний, застывший в неподвижности лик, ревниво этот мир охраняющий. Это англичанство было свойственно — если судить в ретроспективе — уже архетипу красно-бело-голубого британца, каким и являлся Китченер. Его собственный лик мог казаться воплощением британского патриотизма и Британской империи, но в душе его творилось иное, она была полна хитрости и коварства, подчинена тирании его личного мифа гораздо более, чем мифа национального, который он якобы пытался воплотить в реальность.

Не быть конформистом… любой ценой, только не быть конформистом: вот почему непонятным и неверным, скорее биологически, чем политически, было решение Джейн обратиться к марксизму.

Началась последняя часть, правда, Дэн перестал слышать музыку, разве что подсознательно… да и вообще ничего не слышал. И вдруг до него донёсся голос Фиби: опять телефон. Он взглянул на часы; это мог быть заказанный им разговор с Калифорнией… но до этого разговора оставался ещё целый час; а Фиби, увидев его, сказала — это миссис Мэллори. Спустившись вниз, он помешкал немного, набрал в лёгкие воздуха и сказал:

— Привет, Джейн. Нормально доехала?

— Да, Дэн. Спасибо. — И, чуть поколебавшись, спросила: — Я так понимаю, что Роз успела с тобой поговорить?

— Она говорит, теперь нас трое против одного.

— Я чувствую, что стала жертвой грозного заговора.

— Не жертвой. Благополучателем. Так поедешь?

— Только если ты абсолютно уверен, что тебя не пугает самая мысль об этом.

— Тогда я не стал бы этого предлагать.

— Так ты уверен?

— Это будет чудесно. Уверен, тебе понравится.

— Тогда я с удовольствием поеду. Если можно.

— Вот теперь я чувствую, что и вправду прощён.

Минута. Другая. Она ничего не говорит. Он ждёт.

— Прощение ты получил много лет назад, Дэн.

— Ну хотя бы символически.


Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 162 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Дочь своего отца | Священная долина | Ритуалы | Комптон | Тсанкави | На запад | Филлида 1 страница | Филлида 2 страница | Филлида 3 страница | Филлида 4 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Торнкум| Третий вклад

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.1 сек.)