Читайте также: |
|
— Не всех, не во всем и не всегда, — сказал Зотов. — Иначе мы бы с тобой не встретились. Если жизнь есть, значит, она до сих пор сильнее смерти… Значит, сумма плюсов превышает сумму минусов… простой расчет… Несмотря ни на что — превышает.
— Да… мы с тобой космонавты на земле, — сказала Настя. — Веселые, прилетевшие… Сейчас они отдыхают и у них антракт… Я знаю, как начать стих: — в антракте засиделись космонавты… на сцене пьеса страшная идет… Я не хочу с ними жить…
— С кем?
— С людьми… Я не хочу с ними жить… Я хочу улететь с земли… Петр Алексеевич, давай улетим…
— Нет… — сказал Зотов. — Я останусь.
— С кем?
— С людьми, — сказал Зотов. — У меня чересчур сильное земное притяжение — оно называется любовь… Я всю жизнь принимал в них участие, я участник всего и хочу разделить с ними участь.
На следующий день Настенька уехала.
— Преждевременно она прочла все это, — сказал Панфилов, когда все узнал.
— Я жил в раю, — ответил ему Зотов. — Яблочко сорвала она, а из рая погнали меня… Говорят, прежде случилось наоборот.
Настенька переехала к Генке с Верой, и Люська Зотову обо всем рассказывала. В бытовом смысле все было нормально. Вера присматривала за ними обеими. Но Настенька стала вялая и раздражительная. Она так много спала, что было ясно, что она хочет увидеть то, чего нет. Она не знала, что для того, чтобы на самом деле увидеть то, чего еще нет, надо это превратить в плоть. Она не знала, что в конечном счете духовная работа совершается руками. Она хотела заспать эту жизнь.
И Зотов ничего не мог сделать. Он иногда приходил к ним по утрам, когда уже было ясно, что ночь прошла и спать незачем. Тогда он ее будил:
— Настенька, в школу пора…
Она просыпалась и смотрела сквозь него, как сквозь дым.
Потом она исчезла.
Зотову сказали, что его вызывают на родительское собрание. Но он не пошел на родительское собрание. Он замшелый рабочий, посягнувший найти рабочую магию и пришедший к концу своей дороги, когда он только начал кое о чем догадываться.
Приходили и уходили люди, что-то говорили. Потом кто-то сказал, что она теперь живет у Саньки и Жанна ее боится. Но Зотов понимал, что и это еще не все. Потом пришел Серега-второй.
— Дед, сделай что-нибудь, — сказал он. — Она говорит, я не хочу с ними жить.
— С кем, Сережа? — Он знал ответ, но надеялся, что его не будет.
— С людьми.
Зотов помертвел.
— Дед, сделай что-нибудь… А то она уйдет… Посоветуй что-нибудь, дед!
Да, уйдет. Они, Зотовы, ей не глянулись.
— Я могу посоветовать только одно, — сказал он. — Иди за ней. И не спускай с нее глаз. Я бы сделал то же самое, если бы мне было столько же лет, сколько тебе. Но мне значительно больше.
— Она не хочет меня видеть, — сказал он.
Это был конец. Зотов прикрыл глаза.
— Нет… — произнес странно знакомый голос. — Будет еще хуже. Она предаст тебя.
— С кем я говорю? — молча спросил Зотов, как будто ему позвонили по ошибке.
— С кем надо, — ответил голос. — Беги домой, пока не поздно.
…И Зотов увидел, что они с Серегой сидят на бульваре и что в конце тропы жгут листья и пошевеливают их вилами, чтобы горели.
— Сережа, — сказал Зотов. — Отвези меня домой… Быстро… Поймай такси… Что-то я не того…
— Этого еще не хватает, — сказал он. И кинулся искать машину.
Когда они примчались домой, Зотов сразу понял, что опять опоздал.
Сундук был открыт, и груды тетрадок, в которых Зотов был записан весь, исчезли.
— Ну иди, Сережа, — сказал он. — Все в порядке.
Теперь Зотова не было. Если он теперь умрет, никто не узнает, что он когда-то был и родился. Приходим неименитые и уходим безымянные, сказала Таня.
От человека остается дело. А скорее всего, дело его сейчас догорает на свежем костре возле райского шалаша. Теперь Настя зажгла костер, она этому научилась у Миноги. Но Минога костром сигналила о тревоге, а Настя хочет с ней распрощаться. Она предала его.
Ладно. С этим все. Но она не знает, что она делает с собой. Она не знает, что предают всегда двоих — другого и себя. Она этого не вынесет.
Горит костер, оповещая, что пришло зло. Но чье?
Праправнук ушел. А Зотов оглядел пустой от его жизни сундук, порылся в карманах — денег было как раз на буфет — и спустился вниз.
Денег бы хватило на дорогу до водохранилища и обратно, и мысленно он там побывал. Нет. Не поедет. Полет есть полет. Если Настя подобие того Образа, который неизвестно откуда возник в его душе старого греховодника и путаника, то в ней есть полет. Если нет — нет. И кончено с ней, а значит, и с Зотовым.
Но, видно, кто-то следил за его душой. Когда он пришел, за столиком у самого буфета сидели Нюра и Анкаголик.
— По Насте тоскуешь? — спросила Нюра.
— Не пей, — сказал Анкаголик. — Не спеши.
— Да, — говорит Зотов. — Спешка противна человеческой природе еще больше, чем лень, сказал граф Толстой, народный заступник… Я поспешил, Дима, и вот плоды. Каждый шаг надо делать вовремя. Только я не знаю как.
За соседним столом уже сидели выпившие молодые парни в пестрых куртках. Они смеялись, и сквернословили, и поглядывали на них троих, некрасивых и сильно поношенных.
Болонья прошла к буфету, победно загребая ногами, и открыла ключом дверь своей молельни, где сиял и плавился иконостас цен и этикеток.
— Рабочие, рабочие… — пропела прекрасная буфетчица, — гегемоны чертовы… Житья от них нет… лезут всюду…
Зотов высмеян весь. Как-то незаметно оказалось, что он высмеян весь — его привычки, его внешность, его мысли и его должность — рядовой. О языке и говорить нечего. Если он говорит грамотно и не втыкает через слово невпопад «именно», «в основном», «несколько необычно», «собственно говоря», то это не его заслуга, а учителей, но если он матерится — считается, что это уж точно его изобретение. Хотя все черные слова, весь мат и любая гнусность, которую может произнести человечий язык, есть изобретение людей грамотных, книжных, богатых, сытых, воспитанных и обученных, и так было во все времена. Любой языковед это знает.
Тут Зотов почувствовал, что ему совсем худо. Вот мы догадались: что вовремя — добро, а что не вовремя — зло. И что Образ — это пункт встречи живого и неживого, а также — желанного и нежеланного, и наука станет единая. И вот он высмеян. Потому что детеныши пролистали его жизнь, но не вынесли тяжести мысли. И теперь они смеются над ним и сквернословят. Потому что они еще зеленые… Зотов Настеньке сказал: «Учись, хозяйкой будешь…»- «Я не хочу быть хозяйкой, — сказала Настенька. — Я хочу быть товарищем». А разве это не одно и то же?
— Чего тебе не хватает, старый? — спросила Нюра.
— Ветра, — говорит Зотов. — Полета и бури волос… Пешеходу без этого нельзя.
Пестрые куртки засмеялись.
— Не спешите, ребенки, — сказал Зотов. — Дорога дли-и-ин-ная. Ее без полета не выдержать.
— Вот кого я ненавижу, — неожиданно звонко сказала Болонья. — Старая гнида… Мало ему, что на свете зажился… ему летать надо.
Все малость примолкли и стали глазеть на них.
— Слышь, толстомясая, — возразил непьющий Дима, — летим с нами.
— Кого слушаете? — не откликаясь на призыв, пропела Болонья пестрым курткам. — Он вас задуривает… На его дороге пути нет.
В глазах у Зотова плыли гипертонические круги.
— Верно, ребенки, — сказал он. — Некуда мне вас вести. Она права. Ничего на свете нет, кроме буфета… На буфет, конечно, надо заработать… Это не отменяется. Но заработал — и в буфет… Важно только, чтоб над стойкой свисали две шелковые медовые сиськи… а больше ничего на свете нет… остальное выдумки… не уходите, ребята, далеко от буфета… Вам еще не время понять, а мое время кончилось… я — пас… А наука там, разум, сердце, совесть, стыд, искусство, что там еще… вера, надежда, любовь…
— И мать их София, — сказал Дима, как выругался.
— И мать их София — они все, ребята, либо работают на буфет, либо — выдумки. А любовь и вовсе ловушка — зашла курица в аптеку и сказала ку-ка-реку… дайте, дайте мне духов для приманки петухов, — вот вся любовь, и лягемте у койку. И ничего, кроме буфета, нет… Приняли у стойки свои триста, заели конфеткой и запели: мы дети Галактики, — и все… Жизнь есть жизнь… Все, ребята, отлетался, время мое кончилось.
— Идем, идем, старый, — сказала Нюра. — Баб она продала, а мужика еще в глаза не видала.
— Ты, слышно, много видала, — сказала Болонья негромко.
— А чего мне их видать… — лениво сказала Нюра. — Я их делаю.
Громобоев делает погоду. Нюра — мужиков. Сапожников — идеи. Панфилов — образы, а Зотов — только записки по дороге. Но их нет. Значит, дорога его затоптана. И все они — фантазия.
Нюра повела его к мотающейся стеклянной двери, он споткнулся и вышел, а ребята потянулись вслед не поймешь за кем…
— А платить кто будет? — высоко спросила Болонья.
— Виноват, исправлюсь, — ответил последний из уходящих и кинул на стойку десятку.
Он догнал остальных. Дверь еще мотнулась, и Зотов услышал, как вслед им в стенку со свистом рванул стакан.
На улице шел дождь.
— Иди домой, — сказала Нюра. — Похоже, беда какая… Дверь нараспах открыта.
— Проводи, — сказал Зотов. — Морозно мне.
Они поднялись в лифте, вошли в квартиру без ключа. Никого не было.
— Ну, иди, — сказал Зотов. — Все нормально.
В груди пекло, и затылок застыл, будто зажат в кресле у зубного врача.
Это не страшно, что мы уходим. Страшно, что с нами уходит все, что мы пережили, все города, где мы не бывали, и, главное, города, где мы никогда не будем, все утра, полдни, вечера и полночи, все впечатления сердца и глаза и запахи цветов, воздуха и воды…
Жалко, черт возьми.
И тени колонн… и тени колонн…
Я иду по небу, как по тонкому льду.
Как жалко расставаться с привычной грядкой, на которой ты произрастал и на которую тебя посеяли…
Какой знакомый теплый запах шинели и куска хлеба, и крик петуха, и снова запах весны сквозь щель зимнего окна…
Лебеди над зеленым морем. В синем небе с облаками, как лебеди. А на горизонте — рыжие горы с пятнами облезлого ледника.
Лебеди… Если ты лебедь — неважно, что ты родился в курятнике. Важно, что ты вылупился из лебединого яйца.
Зотов сам не знал, спит он, или бредит, или грезит; он начал подниматься в воздух и закрыл глаза.
— Это могло бы случиться значительно раньше… — сказал он.
— Твоя смерть? — спросил голос.
— Нет… Лебединые крылья…
И Зотов поднялся в воздух и увидел…
…Бедность. Тишина. Высокое небо.
Пустота негромкой земли. Кибитка на горизонте.
— Никогда не показывай, что ты общаешься с иными мирами, — сказал Зотов ему.
— С какими мирами? — спросил Витька Громобоев.
— Молодец… Так и держись, — сказал Зотов. — Иначе тебе этого не простят.
— Кто?
— Вот видишь — ты спросил «кто?». Значит, «что» не простят, ты знаешь сам? Ладно… Не отвечай… — сказал Зотов. — У тебя будут выпытывать, а ты не говори… Мне самому до смерти любопытно, как ты это делаешь… А?… Ну ладно… Ничего не отвечай. Слушай молча, а я тебя буду уговаривать…
Громобоев кивнул.
— Что? — спросил Зотов, надеясь на ответ.
— Я молчу.
Зотов тогда прерывисто вздохнул и сказал:
— Всегда притворяйся, что ты умеешь меньше, чем умеешь… и слыви недоразвитым… Иначе тебя спросят — почему ты умеешь, а я нет? И тебе придется отвечать. А тогда никакая скромность поведения тебя не спасет от пинков. Потому что любое твое объяснение никого не устроит… Поэтому — молчи. И если спросят, как тебе удается сделать то, чего другим не под силу, отвечай: «Упорной тренировкой…» Часть вопрошающих отвалится. А если остальные спросят: а почему нам тренировка не помогает? Отвечай: «Мне попался лучший тренер, чем вам…» Но упаси тебя боже признаться, что твое умение приходит само, когда ты общаешься с глубинной природой, которая одна для всех, кроме бессердечных… Говори всем — тренер был хорош, и я насобачился.
— А если спросят: а как тренер догадался, что надо тренировать именно тебя? — спросил Громобоев.
Но свежий ветер принес только запах снега, воды и травы, и Зотов не ответил.
— А теперь скажи мне то, что ты хочешь мне сказать, и что можешь, и что я заслужил по твоему доверию ко мне… — сказал Зотов.
Громобоев посмотрел на него, отвел глаза, потом произнес отчетливо и буднично:
— Вы ошиблись, Петр Алексеевич… Я не общаюсь с иными мирами.
— Ну-ну… — сказал Зотов. — Я всего лишь прокладываю свою дорогу… Я понимаю, доверять мне не обязательно.
— Вы не поняли опять… Я не общаюсь с иными мирами, — сказал Громобоев. — Я сам и есть иной мир. — И добавил: — Только спокойненько.
Зотов взялся за грудь.
— То есть? — прошептал он. — Кто же вы?
— Пан.
— Панов у нас не любят… — произнес Зотов. — Рождение ваше скрыто темной завесой… но панов у нас не любят.
— Вы опять не поняли меня, — сказал Громобоев. — Я Пан — бог природного вдохновения и пешеходной тропы.
Весенний ветер начал дуть с неодолимой силой.
— И на земле у меня только один враг, — сказал Пан.
— Кто? — спросил Зотов.
Он поверил сразу, и все в его душе облегчилось и стало ясным и светлым, и он понял, что умирает и теплый ветер отделяет его от холма.
— Нет, — сказал Пан. — Это еще не смерть.
— А кто твой враг на земле? — спросил Зотов.
— Враг только один. Термин.
— Я вас не понимаю… — в светлом отчаянии сказал Зотов. — Кто?
— Термин… — сказал Пан. — Римский бог межевого камня… Пограничный бог. Ему поклонялись как примирителю споров и с песнями о перемирии поливали камень жертвенной кровью… Когда-то ему поклонялись явно, теперь — тайно. Бог разделения. Бог отдельного шага… Бог стоп — кадра… Бог остановки и зависти… Бог мертвой части, тормозящей развитие живого целого… Бог окаменения и окостенения… Бог наживы явной и тайной… Бог амбиции, бог самовосхваления… Бог сформировавшегося вида, то есть тупика эволюции… Бог ненависти к перерастающему и обтекающему его движению… Бог разводов, разрядов, склок, категорий, титулов, чемпионов, отметок… Враг метаморфоз, трансформации… Враг слова… Мой враг… Ибо часть отграниченная есть труп.
Ветер сорвал с Громобоева шляпу, и он погнался за ней.
— Подожди! — крикнул Зотов. — Только одно!.. Если ты Великий Пан — почему ты похож на человека?!..
— Именно поэтому, — оглянулся Пан на бегу. — Именно поэтому…
И закрутился белый вихрь живого времени, и Зотов осознал себя на земле, и вспомнил, и перестал фантазировать.
У него умерла жена, они с ней были одногодки. И когда она умерла, Зотов стал мечтать о приемыше. Почему? Он сам не знал.
Теперь он знает: он искал себе собеседника.
Но вот сроки пришли, и он обрел приемыша — девочку. Потом странные полунасмешливые отношения… Потом он узнал, что она хочет совершить ужасное по отношению к нему, и не стал мешать ей в этом — от неожиданности и невыносимой любви. Он думал только о ней и понимал, что такую правду нельзя вынести.
А она лежала в шалаше и смотрела на звезду Сириус, которая отражалась в хранилище воды, и думала об этом треклятом оптимуме. И о треклятом образе, и о легендах догонов, будто земляне пришли с Сириуса, и о прочей, вполне возможно, что гипотетической, чепухе, и что, может быть, найдутся другие объяснения, но пока их нет — годятся и такие, лишь бы было хорошо, лишь бы было добро, лишь бы была любовь, лишь бы была Любовь. А объяснения? Какие вызывают Любовь, те и правильны, потому что все остальное — зло. Потому что она тетрадки прочла до конца. И там было про нее.
И что-то в сердце ее вошло, какое-то предчувствие, предчувствие ожидания, — если только такое бывает.
И только тут вдруг она увидела костер на берегу и сообразила, что Минога зажгла его в знак беды, и увидела на бугре Громобоева, и ветер будто пытался задуть костер, но только раздувал его.
И тогда Настенька, как та легендарная праматерь Ева, испытала печальный ужас рая.
И дальше все зависело от того, как она поступит, будучи окончательно свободной. Потому что критерий личности есть ее свобода.
И как ты поступишь, если воля твоя свободна, — таков ты и есть.
…На Зотова налетело бурей, обхватило его, рыдая и ужасаясь, задышало — две розовые ноздри, сто рук, сто губ.
— Подлость… девочка… подлость, — прохрипел Зотов, и слезы выдавливались из стиснутых век.
Но его тормошило, разворачивало, пыталось поднять его подбородок, дотянуться до его лица, опутало бурей и благоуханием волос…
— Давай… никогда… никому… — твердила она.
— Никогда? — спросил он.
Ему ответили:
— Нет… Может быть, когда-нибудь…
А что когда-нибудь? Зотов не знал.
— Зато ты теперь знаешь… что я тебя люблю… Знаешь… знаешь… Не ври! Знаешь…
— Я прожил жизнь. Мне не понравилось. Все, — сказал Зотов. — Я, конечно, не хочу умирать. Но лучше бы я не родился. Поэтому позвольте вас кое о чем спросить и кое-что сообщить вам…
Настя стала бить его кулаками по спине.
— Не смей!.. — кричала она. — Перестань!.. Не уходи!
И так далее, в этом роде.
И тогда он подумал: «Может, и правда не стоит?…»
И вернулся жить.
Когда она отплакала свое и только всхлипывала и дрожала, Зотов спросил:
— А от кого ребенок?… Кто отец?
— Твой праправнук, дед… — ответила она. — Ты будешь прапрапрадед… Я про таких даже не слыхала… Дед, мне снился страшный сон… Я отгоняла прошлое.
— Уйди… я отдохну… — сказал Зотов.
И все в нем потихонечку оттаивало, как будто каждая клетка и каждая капелька его крови, сжавшаяся от белого ужаса предательства, теперь распрямлялась и начинала делать мелкие биения вздохов.
— А ты не умрешь? — спросила девочка.
— Нет.
— А завтра отвезешь меня на водохранилище? Мы с ним сговорились.
— Ладно… — сказал Зотов. — Иди спать. И в эту ночь Сиринга нашла своего Пана. И он посмеивался.
И Сиринга ему говорила прекрасным теперь голосом:
— Дурак… почему ты не мог мне сказать раньше?
— Мне нужно, чтобы сначала об этом узнали все, — отвечал он.
И Мария и Зотов стояли, как темные каменные истуканы в меркнущей степи, которых будут разгадывать тысячу лет — кто они? Почему стоят на холмах? Символом чего? Чем страдали? Зачем?
Но они с Марией теперь знали: свобода воли дана, чтобы узнать, чего стоит человек в каждом своем поступке. В каждом.
В комнате неслышно двигалась и прибирала в сундук тетрадки неслышная серая Нюра, которая позвонила Марии и сообщила ей, что Зотов вполне готов.
Он думал, что сундук остался пустой. Нет. Неправда. Когда давным-давно непослушная Пандора открыла запретный ящик и из него разлетелись несчастья, то на донышке осталась Надежда. Мало кто помнит эту деталь.
Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 143 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Пауза перехода 3 страница | | | Красная книга |