Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Беглые заметки вместо академического предисловия 16 страница

Читайте также:
  1. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 1 страница
  2. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 2 страница
  3. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 2 страница
  4. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 3 страница
  5. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 3 страница
  6. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 4 страница
  7. A) Шырыш рельефінің бұзылысы 4 страница

Николай Степанович, волнуясь и горячась, подробно расспрашивал сына о Рожественском, об эскадре, об японцах и о Цусимском бое, бранил начальство, бранил революционеров, вспоминал победоносное прошлое, ту­рецкую войну, Скобелева, Шейново и Зеленые горы и с гордостью показывал солдатский Георгиевский крест. Александр слушал серьезно и молча, не возражая, но и не соглашаясь, точно не смея перечить отцу. По внешне­му виду он был такой, как всегда, — непроницаемый и спокойный, ласковый, неразговорчивый и простой. И ни Татьяна Михайловна, ни Николай Степанович не заме­чали в нем перемены, того неуловимого нового, что — он сам боялся признаться себе — волновало его после Цу­симского боя. Наташа часто видела из окна, как, зало­жив за спину руки, в белом кителе и черной фуражке, он часами ходил по саду, и казалось, что он думает о чем-то значительном и тяжелом, решает что-то и не мо­жет решить. С привычною, взращенною с детства бояз­нью она неслышно подходила к нему и молча шла ря­дом, тонкая, беловолосая, в белом платье и белом плат­ке. Александр, увидев ее, хмурил брови, точно стараясь отогнать неотвязные мысли, и рассеянно заговаривал о близком, домашнем — о матери, об отце, о Маланье Пет­ровне, о том, что ветер поломал в саду розовый куст, что дорожки заросли сорной травой, что отцветает си­рень, и, помолчав, звал кататься верхом. И Наташа, за­глянув в холодные, молочно-голубые глаза, послушно приказывала Тихону седлать лошадей.

Иногда Николай Степанович не выдерживал и, томи­мый тоской об Андрее, начинал длинно и горячо гово­рить об «изменниках», «волосатиках», о непочтительных сыновьях, о том, что люди теперь пошли новые, что они не любят отечества, не повинуются власти, не молятся Богу и что надо положить революции конец. Никто не пытался ему возражать. Татьяна Михайловна с огорче­нием, безмолвно покачивала седой головой, Наташа умо­ляюще, в тревоге смотрела на разгневанного отца, Александр хранил такое загадочное молчание и так неохотно поддерживал разговор, что Николай Степанович однаж­ды сурово посмотрел на него и сказал:

— Что же ты молчишь, Александр?.. Разве ты не со­гласен со мною?

— В чем согласен, папаша?

Николай Степанович встал и, высокий, грузный, со старческим румянцем на бритых щеках, прохрипел раз­драженно:

— Я говорю про этих... Про господ революционе­ров... Про бунты... Про Потемкина... Про Очаков... Про память Азова... Про восстание... Где? В Москве... Поду­май: в Москве! — Он, неожиданно, по-детски беспомощ­но всхлипнул. — Про убийства подлые, да, про убий­ства... Про то, что гибнет Россия!

— Я этих дел не знаю, папаша, — сказал Александр и отвернулся к окну.

— Не знаешь? Не знаешь?.. А в Японии что было? Что было в Японии? В Японии на глазах японских сол­дат книжки читали, пропаганду распространяли, без со­вести, без стыда... Ты сам мне об этом говорил... Или не говорил? Нет?..

— Да, все это было...

— Ну, вот, вот... Вот видишь, а ты отвечаешь: не знаю... Что же ты — не офицер российского флота? Не защитник отечества?.. Или, может быть, тебе все равно?.. Пусть гибнет Россия... Пускай Мишу, — Николай Степа­нович всхлипнул опять, — пускай Мишу... Это как?.. Кто же виноват в этом?

Наташа испуганно взмахнула руками. Татьяна Ми­хайловна встала с дивана и, горбясь и приседая, медлен­но вышла из комнаты. Александр подумал секунду и, примирительно улыбаясь, сказал:

— Все это, действительно, ужасно, папаша...

— Ну-ну... А я про что же и говорю?.. — успокаива­ясь и жалким, растерянным взглядом оглядываясь кру­гом, заторопился старик. — Я про это и говорю: поисти­не ужасно!.. Ужасно!.. А кто виноват? Кто?..

В сентябре кончался отпуск у Александра. Дни стоя­ли ясные и беззвучные, летающей паутиной подернулись скошенные поля, и в пожелтелых липовых рощах завиз­жали и залаяли гончие и протрубил медный рог. Целыми днями Александр пропадал на охоте, а по вечерам все собирались в бильярдной. За окном свистел ветер, шуме­ли буйно березы. Наташа хлопотала у самовара, и в комнате было тихо, светло и немного грустно. Приходил благообразный, в коричневой рясе о. Василий, садился в глубокое кресло, пил чай с коньяком и вздыхал. Татьяна Михайловна шила, а отец с сыном играли на бильярде.

Однажды вечером, в воскресенье, Николай Степано­вич играл с Александром. В расстегнутом сюртуке, ис­пачканный мелом, румяный и грузный, он низко нагнул­ся к столу и морщинистой, но еще верной рукой прице­лился и ударил. Шар, звеня, нырнул в плетеную лузу.

— Каково? — с застенчиво-самодовольной улыбкой обернулся он к сыну и стал мелить тонкий кий.

— Прекрасно играете, ваше превосходитель­ство, — растягивая слова и поправляя наперсный крест, негромко сказал о. Василий. — И молодым не срав­няться.

Александр поклонился. Он играл так старательно и так плохо, что Наташе казалось, что он нарочно про­игрывает отцу. И она с благодарностью, робко кивала ему головой, но, встречаясь с неулыбающимися глазами, краснела и в смущении опускала ресницы. О. Василий почтительно кашлянул и полушепотом, обращаясь к Та­тьяне Михайловне, продолжал только начатый разговор:

— И не поверите, матушка, Татьяна Михайловна, совсем в расстройство пришел и, заметьте-с, отбился от рук мужик... В церковь не ходит, отца духовного не чтит, дерзостен стал и груб. Давеча еду я из Курбатова. Толь­ко, знаете, свернул на большую дорогу, гляжу — Ванька-пастух...

— Это который? — прицеливаясь кием и не отводя глаз от гладко-зеленого освещенного лампами поля, спросил Николай Степанович. — Хромой?

— Он... Он, ваше превосходительство... Хромой... Что же вы думаете? А? — О. Василий приостановился, приподнял нависшие брови и всплеснул в негодовании руками. — Не смею вам даже сказать... Стоит посреди дороги и совершает, извините меня, неприличие. Я ему говорю, увещевать его начал: «Что же, говорю, не ви­дишь разве ты, что твой духовный отец едет...» А он, за­метьте-с, как захохочет и такое сказал, такое... Не могу повторить...

Татьяна Михайловна не подняла головы. Николай Степанович сильно стукнул кием.

— Что же он, мерзавец, сказал?

— А и сказал, ваше превосходительство, — красный от гнева почти крикнул о. Василий: — «Проваливай, пока цел, долгогривый...» Вот что сказал... А, как это вам по­нравится? А?..

— Вешать! — багровея, сиплым басом отрубил Николай Степанович. Александр потупился и закурил папиросу. На минуту в комнате воцарилось молчание. Было слышно, как жалостно звенит самовар да бьются ветви в темные окна.

— Кто-то едет... — вставая и выходя на крыльцо, сказала Наташа.

На дворе неистово заливались собаки, отрывисто ла­ял мохнатый дворняга Шарик и тонко и часто повизги­вала любимая Мишина сука Веста. Колес не было слыш­но, но в ночной тишине звонко перекликались мужицкие голоса, и между деревьями перебегали огни. Потом за­скрипели ворота и хлопнула дверь. Вернулась Наташа и подала телеграмму. На желтоватом листке стояли четкие буквы:

«Андрей арестован. Суд четверг. Торопитесь свидани­ем. Защитник Иконников».

О. Василий засуетился, нашел свою широкополую шляпу и, не прощаясь, крадучись, боком вышел на двор. Не умолкая лаяли псы.

 

XXI

 

Камера № 17, в которой Болотов содержался, была мрачная со сводами комната старинной, прочной, пет­ровской постройки. Узкое, забранное решеткой окно выходило на стену, высокую, серую, с облупленной шту­катуркой и пятнами обнажившихся кирпичей. Кое-где между красными кирпичами ютился чахлый, зеленого цвета мох, и наверху, у самого края, вырос кудрявый бледно-фиолетовый колокольчик. В крепости не было солнца. Было сыро, темно и тихо. Могильная тишина истомила Болотова в первый же день.

Болотов крепко спал, когда загремел железный за­сов, щелкнул ключ и, стуча каблуками, вошли в камеру двое солдат. Одного, старика жандарма, с белой трясу­щейся головой, Болотов видел раньше: когда он, изра­ненный и избитый, в окровавленной поддевке, еще не по­нимая, куда его привезли, пришел в себя в крепостном коридоре, на холодном и мокром полу, этот жандарм по­мог ему встать и принес горячего чаю. Другой был гар­низонный ефрейтор, сухощавый и длинный, с жилистой шеей и тупым угрюмым лицом. Он вплотную подошел к койке, наклонился над Болотовым и, обдавая его запа­хом водки и табака, грубо сказал:

— Одеваться!

Сразу стало неприятно и жутко. Было неприятно не то, что двери закрыты на ключ, и что караулят жандар­мы, и что чужие, одетые и вооруженные люди как к себе домой приходят к нему, неодетому и не желающему их знать, и даже не то, что на сегодня назначен суд. Было неприятно, что солдат так сердит и дерзок и что у него надменные и злые глаза. «Ведь я за них, а они не пони­мают... Не хотят понимать... Супрыткины...

Да...» — тя­жело вздохнул Болотов, надевая изорванную поддевку и думая о суде. И хотя он знал, что его наверное осудят, ему неправдоподобным казалось, что сегодня, в четверг, какие-то неизвестные, но имеющие власть офицеры, по­спорив для приличия между собой, вынесут приговор, то есть скажут и на бумаге напишут, что его, Болотова, нужно убить. «Они повесят меня... Смешно», — краем губ усмехнулся Болотов и стал вспоминать приготовленную с любовью речь. Здесь, за тюремной решеткой, в одино­честве безгласных ночей, стерлись все обиды и разногла­сия. Казалось, что Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна, и дружина, и комитет, и вся пар­тия — одна неразделимая, живущая общею жизнью се­мья и что он, Болотов, обязан не только бестрепетно умереть, но и доказать ее силу. Эти мысли поддерживали его. В них он черпал мужество, успокоительное созна­ние, что исполняет свой долг. И теперь, собираясь на суд, он повторял себе то, что скажет там, среди «непри­миримых врагов», «во вражеском стане», «одной ногой уже стоя в могиле». Он поднялся с койки, вызывающе взглянул на солдат. Длинный ефрейтор все так же над­менно смотрел на него. Старый жандарм затряс головой.

— Господин, картузик забыли...

В темном и гулком сводчатом коридоре выстроился взвод гвардейских солдат, с винтовками и примкнутыми штыками. Пахло казармой, махоркой и потом. Моло­денький, подпоясанный серебряным кушаком, офицер, не глядя на Болотова, звякнул шашкой и громко сказал:

— Шагом марш!

И когда он это сказал, и размеренно засуетились солдаты, зазвенели винтовки, и повторенный эхом раз­дался тяжкий и звонкий шаг, Болотов неожиданно по­нял, что его предсмертная речь неубедительна и никому не нужна. Он почувствовал, что все эти люди, начиная со стройного офицера и кончая неуклюжим детиной, кото­рый шел по правую руку и искоса, равнодушно посма­тривал на него, делают обычное, скучное, давно надоев­шее дело. Он почувствовал, что для них он — не Боло­тов, не член партии, не освободитель России, не убийца ненавистного прокурора, а один из тех казенных предме­тов, которые нужно караулить, беречь, водить в баню и в суд и сдавать под расписку. И он уже знал, что если завтра его повесят, — не только выученные солдаты, но Супрыткин, Стрелов и Порфирыч, может быть даже Арсений Иванович, доктор Берг и Вера Андреевна, ни­когда не вспомнят о нем. Потупив голову, он послушно пошел на суд.

Раньше, на воле, когда он думал о суде и аресте, ему казалось, что его ожидает что-то огромное, страшное, что-то такое, к чему надо готовиться молитвенно и при­лежно, что потребует нечеловеческих сил и послужит мерою жизни. Теперь он увидел, что тюрьма, арест и унылое ожидание смерти гораздо проще, обыденнее и серее, чем пишут и говорят. Бастионные, поросшие м­хом стены, одинокий полевой колокольчик, каменный пол, «глазок», обед в двенадцать часов, дряхлый, с тря­сущейся головой жандарм, молоденький подпоручик и идущие в ногу солдаты были так просты, так казарменно скучны, так лишены торжественности и блеска, что не приходило в голову испугаться. Было только немного жутко и, главное, странно, что его ведут по пыльному коридору, что позвякивают штыки и что кто-то чужой распоряжается его жизнью. Но и это чувство не пугало его.

Снова щелкнул железный замок. Болотов вышел в пятиугольный, мощеный, с чахоточным цветником, чисто прибранный двор. Блеснуло синее небо, нежаркое солн­це, и зачирикали воробьи. Потянуло на волю, как весною тянет в поля. Стало тоскливо и грустно. Захотелось уви­деть Неву, Ваню и Ипполита, окно табачного магазина и многошумный Литейный проспект. Но его желание по­гасло так же внезапно, как и пришло. Перед дубовой некрашеной дверью солдаты остановились и офицер крикнул:

— Смирно!..

Комната, где происходил суд, была низкая, с портре­том царя и большим зеленым столом. Болотов сел на скамью. Рядом с ним, слева и справа, бесстрастно вытянулись солдаты, и все тот же круглолицый детина, прим­кнув винтовку к ноге, по-прежнему не спускал с него глаз. В углу, у дверей, наклонив набок голову, что-то бы­стро писал жандармский полковник. Было тихо, жужжа­ла залетевшая муха, да поскрипывало перо. «Скорей бы... Скорей...» — подумал Болотов с раздражением и вдруг вспомнил, что было вчера. Он вспомнил, как, шата­ясь, вошла его мать и как другой жандармский полков­ник, от которого пахло духами, предупредительно подо­двинул ей стул. Он вспомнил, как она, поседевшая, ста­рая, в черной косынке, протянула бессильные руки, как затряслась ее грудь, как прерывисто дышала Наташа и как он, растерянный, удерживая рыдания, сам не зная, что говорит, повторял одно короткое слово: «Не плачь... Не плачь... Не плачь...» Но полковник зазвенел саблей и поклонился: «Свидание кончено... Увести...» И при этом воспоминании жестокая злоба, затаенный и неистовый гнев с небывалою силой охватили его. «О, мерзавцы... мерзавцы...» — задыхаясь, промолвил он. Круглолицый детина стукнул винтовкой и с недоумением взглянул на него.

«Да, конечно, мерзавцы... А Слезкин?.. Разве у Слезкина не рыдала жена? Не билась о мои сапоги? Не цело­вала в смертельном ужасе ноги? Не молила пощады?.. Ах, все равно, — махнул он рукой. — Пусть судят...»

— Андрей Николаевич...

Болотов поднял глаза. Иконников, чисто выбритый, с изношенным, желтоватым лицом, в черном фраке и с портфелем под мышкой, с чувством жал ему руку:

— Бывали случаи... Не надо, ангел, смущаться... Партия смотрит на вас... Что партия! Вся Россия... И, может быть... Чем черт не шутит? Я не хочу подавать вам надежды, но... Бывали случаи... Однажды, помню, в Одессе...

Болотов усмехнулся:

— Чего там, cher maitre?.. (дорогой учитель?.. (фр.)) Не вы ли сами сказали: врем с утра до ночи... А?

Иконников поправил пенсне:

— Правда, ангел мой, правда... И нечего говорить... Действительно, язык без костей... Розенштерн вам кла­няется... — меняя тон, зашептал он скороговор­кой. — Впечатление большое, колоссальное впечатление... Эх, голубчик, Андрей Николаевич!.. Эх-эх-эх!.. — Он украдкой смахнул слезу. Болотов ничего не сказал.

— Суд идет! Встать!

Из боковых, раскрытых настежь дверей один за дру­гим выходили судьи. Первым, раскачиваясь затянутым в мундир животом и насупив густые брови, шел внуши­тельный седой генерал. Он старался казаться торже­ственным и суровым нелицеприятным судьей. Но по усталым и добрым глазам и по неуверенным движениям больших красных рук было видно, что он занят чем-то своим, посторонним, и что ему решительно все равно, кого и за что он будет судить. Следом за ним семенил маленький, кругленький, с белобрысой бородкой чело­век, тоже в военной форме, в очках и с Георгиевским крестом на груди.

Третий был тощий, костлявый и длинноногий. У него было жесткое чиновничье лицо и — Болотов заметил — золотой браслет на руке. И по то­му, как они трое шли, не волнуясь и не спеша, Боло­тов понял, что для них он — тоже казенная вещь и что суд — милосердный и справедливый суд — только скуч­ное, ежедневное дело. И заготовленная им речь показа­лась не неуместной и жалкой, а унизительной и смеш­ной. «Все равно приговор подписан заранее... И зачем Иконников здесь? — с озлоблением подумал он. — Ве­шать так вешать... Незачем слова говорить...» Седой председатель кашлянул и, рассеянно глядя вверх, на сводчатый потолок, сказал:

— Ваше имя, звание, фамилия?

Болотов не ответил. Председатель закрыл глаза и повторил свой вопрос. И когда опять наступило молча­ние, он тем же скучающим взглядом окинул Болотова еще один раз и наклонился к маленькому судье. Икон­ников, бледный, взволнованный и сердитый, умоляюще зашептал:

— Что вы делаете?.. Ответьте... Ответьте...

— Не желаете отвечать? — сухо, пренебрежитель­ным басом спросил генерал. Болотов отрицательно кач­нул головой. Жандармский полковник прищурился и, поправив серебряный аксельбант, усиленно заскрипел пером.

Пока невзрачный, веснушчатый секретарь, со звуч­ной фамилией «Карузо», монотонно, глотая слова, чи­тал обвинительный акт, Болотов не смотрел на судей. Ненависть овладела им. Было не важно, кто судит, за что и какой приговор и что скажет защитник. Было не важно — повесят его или нет и сколько часов остается жить. Было не важно, что подумает партия, Россия, Арсений Иванович, Ваня и комитет. Было важно одно: его, Болотова, свободного человека, какие-то вооружен­ные люди привели насильно сюда, в этот темный зал, где читает какой-то Карузо, где сидят какие-то судьи, зачем-то пишет жандарм и зачем-то блестят винтовки. Это чувство было так сильно, что захотелось крикнуть в негодовании, что он не признает нелепых законов, сме­ется над приговором и не боится неминуемой казни.

Хотелось крикнуть, что никто — ни председатель, ни судьи, ни солдаты, ни молоденький офицер, ни мини­стры — не вправе убить его, свободного человека. Он стиснул зубы и, бледнея, сжал кулаки. Что-то бессвязно и скучно говорил прокурор, что-то бормотал секретарь, что-то спрашивал председатель и что-то на ухо друг другу шептали судьи. Болотов ничего не слышал. Всей своей разумной волей он заботился об одном: как бы не крикнуть, не сказать грубых слов, как бы с достоин­ством выдержать испытание. И когда седой председа­тель с усилием встал с кресла и торжественным голо­сом, подчеркивая слова, прочитал приговор и Иконни­ков заметался, а солдаты вытянулись во фронт, Боло­тов, не оглядываясь на судей, твердым шагом вышел вслед за молоденьким офицером.

 

XXII

 

Когда Болотов вернулся к себе, в камеру № 17, и переоделся в казенный синий, с чужого плеча, халат, и надел глубокие, тоже казенные, на деревянных подмет­ках туфли и когда вышли жандармы и за ними захлоп­нулась дверь, он медленно подошел к решетчатому окну и заглянул вверх, стараясь увидеть солнце. Но солнца не было видно. Хмурилась истрескавшаяся стена, крас­нели кирпичные пятна, и, должно быть, поднялся ве­тер, — фиолетовый колокольчик трепетал прозрачными лепестками.

«Колокольчик... А у нас в усадьбе много цве­тов», — вспомнил Болотов, и сильно забилось сердце. Захотелось хоть на минуту увидеть отца и мать, и се­стру, и спокойные, молочно-голубые глаза Александра. «Саша... Где Саша?.. Мама говорит, что здесь, в Петер­бурге, и целует меня... Саша целует меня?» — прошептал он, чувствуя, что сейчас хлынут слезы. Но не было слез. Воровато мигнул «глазок», и кто-то невидимый долго, настойчиво, с любопытством стал подсматривать в лукавую щель. «О, мерзавцы, мерзавцы... Чего им на­до?.. Чего?» — потупился Болотов и зашагал из угла в угол.

«О чем я давеча думал?.. Да, о Слезкине и о судь­ях... Я убил, и меня убьют... Поднявший меч от меча и погибнет... Неужели убьют? Меня? Сегодня? Убьют? Что значит слово: убьют?.. Выведут вот из этой клетки и... как овцу... Как овцу?.. Нет...

И молился я тут Спасову образу, И на все стороны низко кланялся:

Вы простите меня, люди Божий,

Помолитеся за мои грехи,

За мои ли грехи тяжкие!

Не успел я на народ воззрити,

Как отсекли мою буйну голову,

Что по самые плечи могучие... —

вспомнились прочитанные где-то слова, и неожиданно стало легче. — Не я один. Не я первый, не я послед­ний... И Сережа, и Желябов, и Пестель, и Пугачев, и Стенька Разин... Почему Стенька Разин? Что общего у меня со Стенькой Разиным? «Помолитеся за мои гре­хи...» Да ведь никто не помолится... А я? Разве я умею молиться? Не умею и не хочу, не хочу, не хочу... Если так устроена жизнь, если можно удавить беззащитного человека, если можно изнасиловать совесть, то некому мне молиться... Некому. Не хочу...» — страстно, в от­чаянии зашептал он и лег на койку. Далеко, наверху, в соборе расстроенные куранты пробили шесть и, когда в крепостных бастионах замер последний звук, торже­ственно и печально, медлительно заиграли «Коль сла­вен». «Коль славен наш Господь в Сионе, — вполголо­са, старательно разделяя слова, запел Болотов. — Не мо-жет изъ-яс-нить я-зык... Ве-лик Он в не-бе-сах на тро-не... А судьи? Их ненавижу. Да, ненавижу...»

Снова замигал неутомимый глазок, и послышались замедленные шаги. «Уже?» — вскочил Болотов с койки и почувствовал, как лихорадочно запылали щеки и ста­ло сухо во рту. «Нет. Не может быть... Ведь всего шесть часов... В бы-лин-ках на зем-ле ве-лик... Господи, не­ужели? Уже?..»

Загромыхала окованная железом дверь, мелькнул в коридоре голубой жандармский мундир, и в камеру вошел высокий, полный, очень моложавый, в черном сюр­туке господин. Болотов увидел белое, с крупным носом и вьющейся бородою лицо, брильянтовые перстни на пальцах и золотую цепочку на животе. Господин смо­трел на Болотова в упор — на распахнутый казенный халат и на арестантские туфли, и его серые, близорукие и ласковые глаза улыбались ободряюще и открыто. Он снисходительно кивнул головою:

— Андрей Болотов? Позвольте представиться: това­рищ министра, князь Белосельский... Закрой две­ри... — начальственно, почти грубо крикнул он часо­вому. — Подслушивают канальи... Вам удобно здесь? Не сыро? Не очень темно?

Болотов с изумлением, не веря ушам и боясь, что сходит с ума, слушал и не понимал приветливых слов. Было неприятно, жутко, и любопытно, и немного про­тивно и хотелось, чтобы этот полный, чужой, вероятно, добрый и жизнерадостный человек сказал все, что нуж­но сказать. «Помилуют? Да?..» — пронзила заветная мысль, и мелко, холодною дрожью задрожали колени.

— Ну-с, так я перейду прямо к делу... Видите ли... Я явился к вам по поручению его высокопревосходи­тельства, господина министра. Ввиду выдающихся за­слуг вашего батюшки, многоуважаемого Николая Сте­пановича, и снисходя к его просьбам, министр согла­сился ходатайствовать за вас перед высшею вла­стью... — Князь Белосельский остановился и значитель­но помолчал. По-прежнему играя глазами, точно желая ободрить, он выждал, не ответит ли Болотов. Но Боло­тов сумрачно смотрел себе под ноги, на пол, по худому, с крепко сжатыми губами лицу нельзя было понять, что он думает о непрошеном госте. Все еще дрожали коле­ни и туманилось в голове. Князь Белосельский перестал улыбаться.

— Да, перед высшею властью... Я счастлив, что мо­гу сообщить вам это известие... Только... Видите ли... — он вынул из бокового кармана бумагу. — Только нужно вот здесь подписать. О, простая формальность... У вас есть перо и чернила? Эй, кто там? Перо и чернил! Живей!..

Опять запылали щеки и стало сухо во рту. «Они хо­тят меня опозорить. Опозорить дружину...» — подумал Болотов и твердо сказал:

— Благодарю вас. Я бумаги не подпишу...

Князь задумался на мгновение:

— Послушайте, Андрей Николаевич... Я не ошиба­юсь, — Андрей Николаевич? Ну, что же вы делаете? Ведь вы губите себя... безвозвратно... Ведь вы молоды, ведь жизнь еще впереди... Если вы не заботитесь о себе, подумайте о ваших родителях... Какое им горе! О вашей матушке, наконец...

Но как только он упомянул о матери, об отце, Боло­тов, чувствуя, что не в силах владеть собою, быстро поднял помутившиеся глаза:

— Я прошу... Да, я прошу... оставить меня в покое... и... и... и... не говорить об моей матери... Я... я... прошу вас удалиться... Слышите: удалиться... И сейчас же. Сию минуту... Слышите: вон!.. — уже не помня себя, выкрикивал он все пронзительнее и громче. Звякнули шпоры, и на пороге выросло двое жандармов. Князь Белосельский пожал плечами и вышел.

Когда затихло эхо шагов, Болотов лег на койку нич­ком и укрылся халатом, стараясь не думать. Сгустились сумерки, но огня еще не зажгли, и было тихо, так тихо, что стучало в висках, и казалось, что кто-то ходит. В этом темном оцепенении, когда нет мыслей, нет слов, нет надежды, а есть одна неизбывная душевная боль, Болотов пролежал до вечерней зари. Скудно, заглушен­ный стенами бастиона, пророкотал барабан. Донеслось протяжное пение молитвы.

Болотов приподнялся и сел. Он сидел, опираясь ла­донями о колени и согнув низко спину. Не думалось ни о чем. Была огромная, ноющая усталость и непреодоли­мое желание уснуть. Он попробовал снова лечь, но мут­ным светом вспыхнул рожок, и он невольно зажмурил глаза. И тотчас здесь, за тюремной решеткой, он вспом­нил то, что последние дни не давало ему покоя и что он тщетно пытался забыть. Он вспомнил не детство, не мать, не отца, не родных, не баррикады, не комитет, не дружину, не тот день, когда на съезде, ночуя в чулане, он начертал свою жизнь — решил умереть и убить, — он вспомнил Литейный проспект, окровавлен­ные камни, обломки кареты, полураздетого кучера и стеклянный круглый, точно живой, удивленно прищу­ренный глаз.

И впервые за эти часы — те часы, когда он боролся со смертью, — он понял, понял совестью, не умом, что убит не только ненавистный старик, но и ни в чем не повинный, полный сил человек, и убит не коми­тетом, не партией, не Россией, а именно им, только им. «Лес рубят, щепки летят», — пробормотал он сквозь зубы, но сейчас же почувствовал ничтожество душевного утешения.

И как с заоблачно-снежной вершины далеко видна необозримая степь, черепичные крыши домов, ве­селое стадо, и пастухи, и играющая на солнце река, и лес, и колосистое поле, так теперь, перед казнью, он увидел то, что было скрыто всю жизнь. Он увидел, что даже избранная свободно смерть не есть искупление, что и кровью своей не оправдан убийца, что если долж­но и можно убить, то нельзя и не надо искать оправда­ний, ибо горе тому, кто убил. Он увидел, что не мог не убить, что не статьи о пользе террора, не ненависть, не любовь, не мщение, не гнев заставили его поднять меч, что высшая, непонятная сила, миллионы причин и сот­ни мелькнувших лет толкнули его на убийство. И он увидел еще — и это было самое ценное, — что убить труднее, чем умереть, и понял радостно, что смерть же­ланна и не страшна. Не было раскаяния и не было со­жаления. Было спокойное, ясное, как глубокие воды, умиротворенное чувство. «Я убил, и меня убьют... Все правы, и все виноваты... Нет правых и виноватых... Есть два смертельных, тысячелетних врага, и никто на земле не судья над ними... Не дано знать... Но и умирая, при последнем моем издыхании, здесь, когда не видит ни­кто, когда никто не услышит, я, приговоренный к пове­шению, Андрей Болотов, говорю, говорю с молитвенной верой: «Да здравствует свобода, да здравствует великий русский народ!»

Как прошел вечер и как наступила ночь, Болотов не отдал себе отчета. Он не лег и без отдыха, торопливо, путаясь в полах халата и не думая ни о чем, чувствуя только, что в душе нет боязни, и радуясь, что ее нет, ходил по камере из угла в угол. Было поздно; куранты пробили три, а в коридоре все еще было тихо. «Неуже­ли я буду жить завтра?.. Целый день... Господи, целый день...» — с робкой надеждой спросил он себя и внезап­но остановился. Далеко, в другом конце коридора по­слышался шум. Шум этот все приближался и нарастал. Уже было ясно, что идет много людей, что люди эти идут сюда, к нему, ночью и что сейчас будет то, чего он никогда не умел представить себе, будет то необъясни­мо-ужасное, чего он за минуту перед тем не боялся и даже желал.

«Они?.. Да, они...» — прошептал он в хо­лодном поту, и вдруг, согнувшись, как кошка, высокий, бледный, худой, в синем халате, отпрыгнул к стене, и изо всей силы схватился за койку. Он не заметил, как вошел жандармский полковник, как неузнаваемо бело было его лицо, как боязливы были его движения; он не слышал, что говорили ему, не видел серых шинелей, священника, и жандармов, и широкоплечего, волосатого человека в красной рубахе. Он опомнился уже на моще­ном дворе, среди увядшего цветника, в углу, у водопро­водной трубы. Над ним было небо, бездонное, темное, усыпанное звездами, Большая Медведица и раздвоен­ный Млечный Путь. Было холодно. Кругом были люди, очень много людей. Они испуганно сбились в кучу, и все как один остановившимися глазами смотрели ему пря­мо в глаза. И, поймав этот взгляд, Болотов взмахнул картузом и, не колеблясь, сам не веря себе, взошел на помост. Волосатый в красной рубахе палач накинул са­ван и задернул петлю. Куранты пробили пять.

 

 


Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 113 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Беглые заметки вместо академического предисловия 5 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 6 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 7 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 8 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 9 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 10 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 11 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 12 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 13 страница | Беглые заметки вместо академического предисловия 14 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Беглые заметки вместо академического предисловия 15 страница| ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)