Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Республиканская трагедия Ф. Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе» эссе 18 страница



- Простите, неужели юноша любит девушку за то, что она носит плащ того же цвета, какого его мать носила несколько лет назад?

- А вы этого не знали? – ядовито взвилось существо-лектор, и я понял, что это был мужчина.

- Нет, не знал… Я, знаете ли, больше верю Петрарке… «Благословляю день, минуту, время года, месяц, год…. благословляю сладость первой боли и стрел любви рассчитанный полёт…» А как же Фауст и Маргарита? Неужели Тамино и Памина, Данте и Беатриче… неужели?.. И вы полагаете, что любовь можно понимать так? …так, как вы её преподносите?

Студенты искоса и неодобрительно посмотрели на меня, и лектор, который всё же оказался женщиной, воскликнул:

- Вы откуда такой? Откуда приехали? Издалека?

Я ничего не ответил, и лектор продолжал:

- Всё, о чём я сказала, подтверждено незыблемым авторитетом великого Зигмунда Фрейда, а что касается libido…

- Всё это либидобелиберда… и чушь, - сказал я и вышел из кафедры.

Позднее я узнал, что этот лектор по фамилии Скосилова был всё же женщиной. Выйдя в коридор, я с удивлением посмотрел по сторонам. Неужели то, что я слышал, – философия? Я стал внимательно рассматривать стенд кафедры «Бытия и правды» и обнаружил там темы дипломных работ и специальных курсов. Вот они: «Философия болгарских феминисток», «Super-Ego», «История, предыстория и теория субъекта», «Метафизика полового счастья», «Бытие и тело» и, наконец, «Philosophia excrementi»…

Что же это делается, товарищи? А? Неужели эти мудрые рассуждения, эти настырные, словно мокрые клешни рака, слова и есть Философия? Это какая-то ошибка!.. Первым моим желанием было взять осиновый кол и пронзить им насквозь многомудрого преподавателя-фрейдиста, но я удержался и пошёл дальше. Открыв следующую дверь, возле которой висела вывеска «Социальная философия истории», я увидел там множество людей, окружавших крупного мужчину в чёрной кожаной куртке. Этот мужчина был похож на продавца куриц, завёрнутых в сырные лаваши, – самодовольно улыбаясь, он громко вещал:

- Что надо современному молодому человеку для счастья?

Повисла долгая пауза, на протяжении которой его слушатели, видимо, ломали голову над этим, признаться, довольно непростым вопросом. Преподаватель, театрально выдержав паузу, продолжал:

- Правильно!! Вы правы! (Хотя ему никто ничего не ответил.) – Молодому человеку для счастья нужна кожаная куртка, – он краем глаза поглядел на свою чёрную куртку, – машина, ну, например, чёрный «Мерседес», и молодая стройная жена!



Его слушатели проворно заскрипели ручками, записывая его слова.

«Он что, шутит? – подумал я. – Неужели он в самом деле так думает? Или лектор пьян? Или они все пьяны? Но не могут же они все одновременно быть пьяны! Это было бы очень странно! Что же мне делать?.. Может, мне выйти в коридор и спросить у кого-нибудь, что здесь происходит? Или мне обратиться на соседнюю кафедру «Бытия и правды», чтобы мне помогли лучше понять его философские концепции?» Но когда я вспомнил о том, что я слышал на кафедре «Бытия и правды», то меня охватил болезненный озноб... Ни слова не говоря, я выскользнул в коридор. Позже я узнал, что преподаватель в кожаной куртке – это профессор Мумджян, который долгие годы усердно занимается вопросом о происхождении первого человека. Проницательный Мумджян выдвинул три теории: первая гласила о том, что человек произошёл от особой интеллектуальной и эстетически развитой обезьяны, вторая, опровергая первую, указывала на то, что человек произошёл от снежного человека, третья же теория пока хранилась в тайне.

- Ничего не пойму, ничего не пойму! Что это, что это? Неужели в королевстве датском в мозгах поселилась саранча? – воскликнул я в коридоре, обращаясь к молчаливым стенам.

На стенде кафедры «Социальной философии истории» были написаны темы специализаций: «Проблема страхования бинзоколонок», «Легенды и мифы российской политики», «Уголовный кодекс Украины – марксистский аспект», «Онтика прибавочной стоимости», «Маркс как философ и прозаик»… Я двинулся дальше и вскоре, петляя, забрёл в какое-то тёмное помещение. Здесь шёл горячий и жаркий спор, готовый, казалось, перейти в потасовку.

- Я, слава Богу, атеист, поэтому могу с уверенностью не только утверждать о том, что Бога нет, но и научно аргументировать свою гипотезу! – кричал, задыхаясь, сероглазый мужчина.

- Как вы это докажете? – вопил рослый старик.

- На уровне «конечного сущего» нет причины, которая могла бы создать Бога, следовательно, Его нет! – отчеканил сероглазый и, будто испугавшись своих слов, оглянулся по сторонам.

- Вы не верите в Бога! – кричал третий, глазастый малый. – А я верю в Него и Его проклинаю. Да, Бог есть, существует, да, Его бытие неоспоримо и не вызывает никаких сомнений. Но я, признавая существование Бога, Его ненавижу и проклинаю!

- А я знаю, что Бог есть, но не верю в это! – вставил четвёртый мужчина, похожий на аспиранта.

- Как это?? – хором вскричали сероглазый мужчина, рослый старик и глазастый малый.

- А вот так! – ехидно протянул четвёртый. – Мой разум убеждает меня в том, что Бог есть, но мою веру эти доводы вовсе не убеждают. Поэтому я знаю, но не верю.

- Хитро придумал! – сказал кто-то из тёмного угла.

«Да это религиоведы», – догадался я и вышел из помещения.

 

48 Ускользнув от жарко споривших религиоведов, я стал нервно бродить по факультету. «Что это? Что это? Что это?» – неслось у меня в голове острыми стрелами. Вскоре я остановился возле одной из дверей и, слыша стук тёплого сердца, распахнул её и протиснулся внутрь. Здесь тоже проходил какой-то философский семинар. Преподаватель, оглядываясь по сторонам, бойко и восторженно повествовал об особенностях человеческого познания, а сидевшие вокруг него молодые студенты внимательно его слушали. Я попытался вникнуть в его витиеватые рассуждения, и вскоре мне стало ясно, что человеческое познание – если верить этому преподавателю – представляет собой неразрешимое противоречие, или, лучше сказать, бесконечный тупик. В самом деле, подлинное и абсолютное познание есть полное слияние познающего с познаваемым, – слияние, являющееся абсолютным тождеством того, кто познаёт, с тем, что познаваемо. Такое познание, утверждал лектор, невозможно, и, следовательно, всё, что мы знаем, является ложью – блефом, выдумкой, обманом, или фиолетовым туманом, окутавшим наш разум и не выпускавшим нас из своих зыбких объятий. Получалось, что человек, в сущности, ничего не знает, а всё, что приходит ему на ум, является очередной модификацией лжи, в плену у которой он находится всю свою жизнь… Такая философская «позиция» мне показалась несколько надуманной, и я тихо вышел из аудитории. Пройдя по коридору, я юркнул в дверь, над которой висела табличка: «Кафедра истории русского футбола», и увидел здесь странного вида мужчину. Он был похож на ленивого моржа, и в его глазах светилась сытая доброта. Глядя в потолок, он излагал своим слушателям «философию Льва Толстого», и его «лекция», судя по тому, что я услышал, сводилась к тщательному и старательному перечислению имён женщин, с которыми великий русский писатель находился в любовной связи. Студенты и студентки, посмеиваясь, записывали эти имена в тетради; и мне вдруг представилось, что этот тучный морж – Стива Облонский, – сойдя со страниц романа Толстого, он незаметно прокрался на факультет, и, войдя в доверие к начальству, воцарился на «кафедре русского любомудрия», и принялся настырно и со знанием дела дурачить несчастных студентов глупыми и похабными россказнями. «Что это? Как это? Где я? Где я?» Может, мне следует спросить о том, что здесь происходит, у счастливого обладателя кожаной куртки? Или у преподавателя-фрейдиста?.. Нет! Я выскользнул из аудитории и попытался одним глазком заглянуть в следующую. Там, среди учеников, сидел какой-то тощий старик, похожий на крапивный куст; ядовито сверкая глазами, он гневно кричал: «Сейчас я буду цитировать Энгельса! Два раза!!» Его слушатели съёжились от страха и, казалось, готовы были спрятаться под столы… Услышав имя Энгельса, я невольно вспомнил майскую демонстрацию, на которую меня в детстве водила мать. (Чёрно-красные волны людских голов, высокие трибуны и стоящие на них люди в шляпах – и тяжёлое, тяжёлое, гнетущее ощущение, камнем давившее на детскую психику и сжимавшее её бетонными плитами, – ощущение неизбежно приближающегося Торжества Коммунизма…)

- А вот идут наши зодчие! – неистово кричал стальной мужской баритон из чёрного рупора, и тысячи людей, махая красными флажками, словно стадо ленивых коров, текли по площади. – Под знаменем марксизма! К победе коммунизма! Ура, товарищи!

- Ура!!! – закричал я и бросился вон из аудитории, не дослушав мудрых слов Энгельса, которые собирались цитировать подряд два раза.

Затем, ни о чём не думая и решив ничему не удивляться, я протиснулся в другую аудиторию. Здесь я увидел улыбчивую кудрявую даму средних лет, которая, сахарно улыбаясь студентам, рассуждала о детских ваннах и о том, как следует купать грудных детей… Я в ужасе выбежал прочь из аудитории, и на меня несвежей простынёй нахлынул холодный и зловещий туман...

Какой-то юноша с глазами цвета остывшей зари, проходя мимо, спросил меня о том, курит ли кто-нибудь на факультете траву. Я ничего не ответил на его вопрос и, распахнув следующую дверь, тревожно оглядел аудиторию. Среди десятка студентов и студенток я увидел седого старика с завязанными белой тряпкой глазами. Он монотонно и ядовито рычал:

- Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…

«Куда я попал? – неслось у меня в голове. – Вот как, оказывается, сходят с ума!..»

Не став слушать ядовитого старика, который, наверное, учился считать, я двинулся дальше. Вскоре я остановился перед другой дверью. Её я открывать не стал и, взявшись за холодную ручку, в оцепенении стал слушать стук своего сердца. Из-за двери раздавался громкий крик: исступлённый надтреснувший тенор неистово вопил:

- Икс в модуле! Понимаете?! Икс работает в модуле!!

«Хорошо, пусть икс работает в модуле, – подумал я. – Но зачем же так надрываться? К чему такой драматизм?»

Я бросился бежать по коридору и вскоре уткнулся в другую дверь. Не помню, какая табличка над ней висела, помню лишь, что внутри я обнаружил человека, сразу напомнившего мне своим видом Смердякова. Вернее, это был какой-то дальний (и незаконный) потомок героя Достоевского – некая странная, непонятная и дикая пародия или злая карикатура на героя незабвенного романа, пародия, пытавшаяся одновременно подражать и Мышкину, и Подпольному Человеку, и Фоме Опискину, и Марье Лебядкиной, и всем Карамазовым вместе взятым... Петушиным фальцетом он плаксиво проповедовал о конвергенции надструктурных диспропорций, о самости без «я», о «я» без самости и об автоматизме, вырабатываемом призывниками, впервые, под командой злого старшины, марширующими рядами на солдатском плацу… Я вывалился за дверь и краем глаза увидел на стенде кафедры, возглавляемой Смердяковым, названия курсовых и дипломных работ: «Онтология Мальчика С Пальчика», «Теория познания Маленького Мука», «Теория-коробка», «Эстетика Хрущёва», «Философские аспекты пиар -сопровождения празднования Нового года на философском факультете», «Философия рекламной паузы» и, наконец, «История зада»…

И тут я понял, что дальше идти было некуда: я пришёл в тупик…

49 Теперь, когда я – после двух философских факультетов, двух сумасшедших домов, камеры предварительного заключения, суда и вытрезвителя – вспомнил о первом дне, проведённом в сердце мира – на философском факультете, мне многое становится понятно, и одна страшная и неизбежная мысль, серой мышью прокравшись в мою душу, не даёт мне покоя и терзает меня своей ледяной и неумолимой правотою: я попал в заколдованный круг, в круг, из которого нет выхода, вернее есть – и есть даже два выхода: первый – это психиатрическая больница, второй – тюрьма. Но я – в силу весьма странных обстоятельств – пошёл третьим путём – «срединным» путём: я побывал и в КПЗ, и в ПНД, и в Кащенко…

Трудно сказать, что лучше: оказаться в Кащенко сразу после философского факультета, или же очутиться на философском факультете после пребывания в Кащенко, или, минуя философский факультет, оказаться в Кащенко, а затем в тюрьме, или же перекочевать в Кащенко из тюрьмы, побывав на философском факультете и приобщившись к глубочайшим философским тайнам… Вот вопрос! Вот каверзная и непостижимая загадка, пьяным червём сосущая мне сердце, ржавым комом загораживающая мне Божий мир и настойчиво требующая незамедлительного разрешения!

О, сколь таинственны дороги судеб! О, сколь жалок и уныл печальный удел человека, рискнувшего прямым путём идти навстречу самому себе! О, как извилисты тропы людской гордыни и немощи! Но, позвольте, господа присяжные, что же, скажите, остаётся человеку, у которого отобрали всё?.. На что надеяться, во что верить и к чему стремиться маленькому человеку – существу, не смогшему ни постичь смысла мира, ни возлюбить ближнего, ни, ухватив волшебные нити Философии, познать своё место в жизни?.. Правильно! Ему остаётся пить!

50 Скитаясь после суда в лабиринтах укрытой багряным покрывалом догорающего вечера Москвы, я заходил в разные рестораны, кафе и бары и чувствовал, как меня повсюду преследует сырая и безликая тень. Вот, вот, вот она крадётся, прячась за угол дома, вот она ползёт, притворившись равнодушным пешеходом, вот она стоит и смотрит на меня пустыми глазницами…

- Кто ты? – крикнул я.

Она не ответила, но я догадался, кто она … Избегая называть её по имени, я скользнул в овальные двери какого-то ресторана, отдалённо напоминавшего и размерами, и обстановкой, и лицами находящихся в нём людей философский факультет, – и, сев за столик, попытался отвлечься от мрачных мыслей. Передо мной пьяными шахматными фигурами проплывали бутылки: вот шампанское – самый философский из всех философских напитков. В нём содержится некий несказанный порыв к трансцендентному: шампанское зовёт пьющего его человека освободиться от телесных оков и обещает чающей незримых высот душе обретение эйдетического уровня. Шампанское способно не только вознести человеческое Я к вечному, незыблемому и истинному миру эйдосов, оно способно возвести душу ещё выше – туда, где вечность кажется пустым и ничтожным черепком, туда, где свет и тьма, сцепившись единым нерасторжимым узлом, тонким покровом обволакивают незримый, трансцендентный и сверхбытийный Исток всего! Да что и говорить, шампанское – платонический напиток! А вот и пиво! Пиво – эпикурейский нектар, нектар, которому позавидовал бы и Тантал, укравший (точнее, «похитивший», как пишут в оперных либретто) у богов напиток бессмертия, но не знавший того, что для многих этот эпикурейский нектар способен заменить ipsam firmam immortalitatem. О! А вот и дар Диониса Дзагрея, сына Семелы! Вот и вино! Remedium aeternum («вечное лекарство»)! Я пью за здоровье фиванского бога, я восхищён его неоценимым даром, который многие бы предпочли языкам пламени Прометея! (Впрочем, о чём это я?) О! А вот и водка! Факел в лабиринте сомнений и тревог, весло среди крушений надежд! Прозрачный парус в океане скорби! (Официант, сколько с меня?) Я пью поочерёдно шампанское, пиво, вино и водку за здоровье философского сообщества Москвы, в особенности за здоровье его сиятельных стратегов – военачальников, изливающих на нас с заоблачных вершин лаву своей неисчерпаемой мудрости, – и я торжественно отказываюсь быть ложкой мёда в бочке дёгтя и лучом света в человеколюбивом и милосердном царстве российской философии!

51 После ресторана я направился к нежному ангелу души моей – к существу, раскрывшему мне бездонные пучины моего кипящего сердца и одарившему меня алмазными осколками единственной радости, оставленному человеку богами, – осколками Любви. В прошлый раз, ещё до суда, я принёс ей два стихотворения, которые ей с любовью посвятил. Вот они:

Я люблю этих глаз синеву,

И, покорный несмелому взору,

Я огни и пожары зову

И внимаю судьбы приговору.

 

Подожгу – и горит, улыбаясь, душа.

Огнедышащий пир рокового веселья!

А потом, пепелищем народы страша,

Веет запахом тонкого тленья…

 

Чародейство лихое мне свыше дано.

Вечный пламень в душе – одинокая сила.

Мне любовь – как огни, как святое вино,

Что забвенье, и веру, и страх приносило…

 

 

Охмелён, опалён ожерельем стихов,

Я пою: пусть, лучами мечты истязая,

Разгорится огонь до седых облаков

И до неба взовьётся любовь неземная!

 

* * * * *

Я вас люблю, мой гордый Гений,

Мне вас доверила любовь.

Я жертва горестных сомнений,

Но верю, что увижу вновь

 

И ваших глаз нездешнее сиянье,

И белизну холодных рук…

Пусть снова голоса журчанье

Мне сладко опьяняет слух…

 

Тогда она не захотела меня видеть, и я опустил два листка со стихотворениями в её почтовый ящик. Спустя несколько дней мне позвонили из милиции и сиплым голосом вкрадчиво повелели, чтобы я немедленно приехал к участковому её района. Когда я явился в тесную каморку, где располагался старший лейтенант, участковый, то познакомился с одним интересным документом, и он и поныне вызывает у меня восторг, смешанный с неподдельным изумлением. Она написала на меня заявление в милицию, где говорилось о том, что я сумасшедший, сбежавший из дурдома, который закрыли на ремонт, что я привёл в её подъезд бомжей, с которыми провожу свободное время, что я украл половик, лежавший у её двери, и что она отныне боится выходить из дома. Она написала это ещё до суда, недели две назад, теперь же я, слыша в душе вторую тему первой части шестой симфонии Малера, приближался к её дому и снова верил несказанной тайне, лазурным светом заколдовавшей моё призрачное и безрадостное существование. Ах, милостивые государи и государыни! Знаете ли вы, что такое снова верить? Не верить, а снова верить – верить вопреки всему и несмотря ни на что? Не скрою, она была для меня олицетворением Философии – она позволила мне увидеть за буднично жужжащей пеленой жизни несказанные и ласкающие долины светлой радости и тихого счастья, она открыла мне меня и заставила меня взглянуть на жизнь сквозь волшебные линзы, преобразившие окружавшие меня ткани бытия… Но это было раньше, это было прежде. Теперь же, после неведомо как зародившейся в её воображении истории с бомжами, которых я якобы привёл к ней в подъезд, порядок вещей, колючим кольцом смыкающийся вокруг меня, показался мне куда сложнее…

 

52 Блуждая в лабиринтах улиц, я старался повернуть к её дому, но коварный город снова и снова возводил передо мной преграду из стен, площадей, проспектов и улиц и, скрывая от меня Сердце мира, оставлял меня наедине с болью, отчаянием и пронзительными мечтаниями. Я чувствовал, что кольцами иду к одной недостижимой точке, но чем ближе я к ней подбирался, тем яснее я понимал, что Сердце мира неприступно и недосягаемо…

 

53 Я проснулся – я был один в какой-то тёмной комнате. «Где я? Как я сюда попал?» – чёрной птицей пронеслось у меня в голове, и в моей угрюмой душе мгновенно родилось несколько предположений на этот счёт: или я в вытрезвителе, или в камере предварительного заключения, или на одной из кафедр философского факультета МГУ, или в психушке, или, может быть, в наркологическом диспансере. Одно было неоспоримо: в тёмной комнате никого, кроме меня, не было. «Что же мне делать? Куда стремиться? Кого любить?» – воскликнул я, глядя в темноту. Если я проснулся в КПЗ, то сейчас, вероятно, сюда зайдёт какой-нибудь сержант с покусанным комарами лицом или пьяный старшина, который преподнесёт мне щи с запахом мяса и чай без заварки. Если же я проснулся на одной из кафедр философского факультета МГУ, то сюда рано или поздно должен прийти какой-нибудь раздражённый доцент или кандидат, – если в психушке или в наркологическом диспансере, то санитары или медбратья. Но пока никто не заходил. Я в беспамятстве стал шагать по тёмной комнате. Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре… Четыре шага – четыре шага от стенки к стенке, от мысли к мысли, от страха к надежде. «Где я? Где я? Где я?» – скрипело в моём разуме, заблудившемся среди разорванных цепей причинности. Где я? И кто может сюда прийти? Врач, милиционер, санитар, философ-администратор или палач? И тут в мою душу холодным червём прокрался тревожный вопрос: чем, собственно говоря, надзиратель КПЗ отличается от санитара психиатрической больницы и от сотрудника кафедры философского факультета? В сущности, ничем, хотя, надо признать, садизм им присущ всё-таки в разной мере. Философа, надзирателя и санитара отличает друг от друга ряд особенностей, которые следует учитывать человеку, попавшему в их лапы. Во-первых, надзиратель КПЗ безоружен: ему по инструкции оружие не полагается. Он вооружён лишь одной резиновой дубинкой. Почему, спросите вы? Потому, отвечу я, что заключённый может попытаться отобрать оружие у надзирателя, и случаи такие бывали. Когда надзиратель открывает окно в двери камеры, чтобы протянуть заключённому (или арестованному) щи с запахом мяса, чай без заварки и небольшой кусок чёрного хлеба, то, если заключённый потянет его за воротник внутрь, надзиратель успеет обеими руками нажать две кнопки – вроде звонков, которые висят у дверей в домах, – и тогда на его сигнал прибежит бригада милиционеров, человек двенадцать с автоматами. Санитар психушки никуда звонить не станет: он позовёт других санитаров, и они сделают «пациенту» укол, после которого он надолго потеряет сознание. Сотрудник кафедры философского факультета МГУ, например, кафедры «Этики», бить резиновой дубинкой или делать уколы не станет: он пойдёт и льстивым шёпотом пожалуется заведующему кафедры, который напишет кляузу декану, члену-корреспонденту Академии Наук (в которой, как сказал Александр Сергеевич Пушкин, «заседает князь Дундук»), а этот многомудрый, человеколюбивый декан в свою очередь напишет донос, отправив его на своё же имя (так как «выше» писать некуда), и, недрогнувшей рукой адресовав его себе, сам же затем будет его читать. Надо заметить, что надзиратель КПЗ, санитар психушки и администратор философского факультета Москвы образуют, на мой взгляд, своего рода лестницу-иерархию, на низшей ступени которой находится надзиратель, на ступени повыше – санитар и ещё чуть выше – «философ». Почему? Потому что степень их метафизических притязаний несколько разнится. Надзиратель КПЗ хочет от арестанта денег, если их нет, то он крадёт передачи с едой, передаваемые арестованному его друзьями или родственниками, если же арестанту никто не носит передач, то надзиратель пытается отобрать у него что-нибудь из одежды, ключи, телефон, шнурки. Санитар, как правило, хочет либо изнасиловать «слабоумную» женщину-пациентку, либо занять денег у пациента-мужчины, а после их не вернуть. Чего хочет, чего надобно и о чём мечтает сотрудник-администратор философского факультета? Он хочет видеть мучения, ужас и страх подчинённых ему людей (то есть студентов и аспирантов), ждёт от них льстивого преклонения и при этом, сохраняя свою философскую «позу», хочет казаться умным, образованным, интеллигентным, успешно идущим вверх по карьерной лестнице, словом, хочет выглядеть тем человеком, чья «жизнь удалась». Если же кто-то ставит его «философское величие» под сомнение, то этот администратор всеми силами старается навредить студенту и исподтишка его оклеветать. Нет, он не колет его иглой с лекарствами, от которых «пациент» становится похожим на водянистый овощ, нет он не бьёт, как милиционер, надзиратель или конвоир, «в тело» (а не по лицу, чтобы не осталось синяков), – нет: «философ»-администратор administrat («служит») – служит начальству, льстиво и ласково заглядывая руководству факультета в глазки и нашёптывая ему в широкие уши какую-нибудь гадость о студенте. Надзиратель, санитар и администратор философского факультета образуют лестницу, на низшей ступени которой располагается корысть (надзиратель), выше – эротическая корысть (санитар), ещё выше – метафизическая корысть («философ»-администратор)…

«Но где же я всё-таки нахожусь?» Железная дверь оказалась закрытой. Я стал стучать в неё и вскоре догадался, что я не в психушке и не на кафедре философского факультета МГУ, а в обыкновенном приёмнике-распределителе при ОВД. О, безрадостная жизнь, неизменно и безжалостно охлаждающая банальным прозаическим исходом! На мой стук в дверь явился старший сержант, похожий на ожиревший подсолнух, намазанный гуталином, и рявкнул: «Молчать!» Видимо, меня за что-то, произошедшее вчера, задержало ОВД, и потому меня должны были, пока не иссякли сорок восемь часов, в чём-то обвинить. Через час в мою камеру посадили мужчину, который, беспокойно вращая глазами, рассказал мне о том, что этой ночью он трижды пытался выкопать кабель на стройке, но его уже в третий раз задерживают и привозят сюда. «Вот тебе крест! – горячился мужчина, крестясь. – Я этот кабель всё равно свистну!» Вскоре к нам привезли высокого молодого грузина, которого хотели обвинить в избиении тёщи. Затем «поселили» смертельно пьяного мужика из Малаховки, который ночью мочился у памятника Пушкину.

- Ну как, – спросил я его, – отчизны внемлешь упованья под гнётом власти роковой?

- Чего? Чего? – удивился он. – Дай закурить!

Привезли мужчину, похожего на Паганеля, или на картонное чучело. Он был настолько пьян, что решил, что находится в своём гараже, и требовал у милиционеров рашпиль, монтировку и ножницы. Высокий молодой мужчина, обвинявшийся в избиении тёщи, стал рассказывать нам слогом Гая Светония Транквилла о том, как он сидел, как он и его сокамерники «в хате» решили делать топор из хлеба, и о том, как надзиратели на зоне топили заключённых в канализационных баках и загоняли в комнаты с клопами… Вскоре меня вывели, и я имел аудиенцию у немолодой пухлой майорши-следовательницы. Неласково улыбаясь, она показала мне папку с какими-то бумагами, которые, как казалось, имели отношение ко мне. Я хотел придвинуться к столу с бумагами поближе, но табурет оказался привинченным к полу. Я стал объяснять упитанной следовательнице о том, что у меня два диагноза, поэтому обвинительный акт мне предъявлять нельзя. Женщина переменилась в лице и, ничего не сказав, ушла, а меня вернули обратно, в камеру. Там было пополнение: два таджика, посаженных по подозрению в угоне автомобиля. Через полчаса тяжёлая дверь отворилась, и меня вывели. Дело в том, дорогие читатели, что при всяком ОВД есть, как известно, КПЗ, но и не только: при камерах предварительного заключения имеется ещё вдобавок приёмник-распределитель, в котором я и очнулся, и отдельная камера для шизофреников. Камера для шизофреников – это, если угодно, ВИП-камера, это камера-люкс. В ней чуть больше света, и иногда из неё выпускают «больных» погулять во дворик. Камера для шизофреников существует, и её «существование» (псевдо -существование! квази -существование!) санкционировано законом. Такой камерой больной закон отгораживает тех, кто, по его мнению, менее болен, от тех, кто более болен. В камере для шизофреников томятся те, кто состоит на учёте в психушке и при этом в чём-либо обвиняется по уголовной статье. Меня «переместили» в неё, и когда я в ней очутился, то увидел трёх мужчин, которые, на первый взгляд, ничем не отличались от моих предыдущих сокамерников. Они уныло смотрели в стены, и моё появление их, казалось, вовсе не удивило. Пообщавшись с ними несколько часов, я понял, в чём заключался секрет их судеб… Один из трёх «психов» вообразил, что он слепой, и, размахивая руками, бродил по камере в поисках своей возлюбленной. Никто не знал, как его зовут и в чём он обвиняется, но все понимали, что он зрячий. Другой парень, Витя, выпускник одной подмосковной школы для «отстающих в развитии», обвинялся в убийстве с отягчающими обстоятельствами. Единственной его чертой – чертой, сразу бросившейся мне в глаза, – была доброта, искренняя, подлинная, всепобеждающая доброта. Он поведал мне свою «историю». Он был сирота и жил в одном подмосковном городе. У него была трёхкомнатная квартира. Работал он на фабрике для инвалидов в соседнем городе. Однажды он случайно познакомился с молодой женщиной, кажется, из Молдавии, и полюбил её. У неё было от двух предыдущих мужей двое малышей. Поместив их всех в своей квартире, Витя зажил, судя по всему, счастливой жизнью, но вскоре с ним стали происходить странные вещи. Его новая жена стала приводить с улицы в квартиру Вити других мужчин, объясняя это тем, что он «болен мозгом». Однажды, когда она привела сразу двух любовников, Витя не выдержал и, уйдя в кухню, достал из стола топор, вошёл к ним в спальню и ударил топором по голове одного из её «гостей». Другой мужчина мигом убежал, молдаванка закричала диким голосом, схватила обоих малышей и вскоре тоже скрылась. С тех пор Витя её больше не видел… Он взял труп убитого, вынес его ночью в лес, сжёг и закопал в землю. Вскоре всё раскрылось, его арестовали в Москве и, узнав о том, что он состоит «на учёте», поместили в камеру для шизофреников. Как знать, мой далёкий читатель, может быть, эта особая камера – утёс, гордо высящийся над скользким и неистребимым абсурдом, имя которому жизнь и оболочка которому тюрьма, и тот, кто попадает в эту юдоль скорби, оказывается, если можно так сказать, внутри парадокса, который парадоксальнее самой парадоксальности, или, иначе говоря, внутри случайной струи бытия, которая случайнее самой случайности. Так или иначе – в такую волшебную камеру попадает не всякий… Нас мало избранных … Третий «пассажир» живо вступил в разговор со мной и, без умолку тараторя, рассказал мне о том, что его зовут Антон и что он «гражданин Норвегии».

- В самом деле? – удивился я. – Так вы прибыли сюда прямо с земли Ибсена, Гамсуна и Грига? Интересно!


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>