Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава четвертая 20 страница

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 9 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 10 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 11 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 12 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 13 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 14 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 15 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 16 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 17 страница | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 18 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

...Сержант декламирует с „подвывом“, как заправский поэт. В книгу не заглядывает, Тютчева знает наизусть». От Тютчева чтец перешел к Блоку, а затем, разговорившись с командиром, сказал: «Сейчас книга столько сказать может. И о немцах и о нас. Вон как Блока и Тютчева слушают...»121

Так отдельные произведения тютчевской общественно-политической лирики становятся порою созвучными думам и настроениям позднейших поколений, какие бы изменения ни вносила история в самое содержание этих стихов.

В некоторых дореволюционных и советских изданиях стихотворений Тютчева в особый раздел выделены переводы, которые в других изданиях помещены среди оригинальных стихов поэта. И в том, и в другом есть своя логика.

Обособление переводов дает возможность нагляднее представить чисто количественное место их в творчестве Тютчева, уяснить, кто из иностранных поэтов и в какие годы пользовался его преимущественным вниманием, полнее осознать значение поэта в ряду мастеров русского художественного перевода.

Переводы составляют примерно восьмую часть тютчевского поэтического наследия. В основном они принадлежат к первой

- 258 -

половине творческой деятельности поэта, преимущественно ко времени его пребывания за границей. К петербургскому периоду относится всего девять переводов.

Первое место среди переводов Тютчева занимают произведения Гёте. Тютчев перевел десять его стихотворений и пять отрывков из первой части «Фауста». Второе место принадлежит Гейне. Тютчевым переведены семь его стихотворений и переложен стихами прозаический отрывок из «Путевых картин». На третьем месте стоят переводы из Шиллера (пять стихотворений). Один небольшой отрывок в тринадцать строк и одна песня переведены Тютчевым из комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь». Следующие авторы представлены в творческом наследии Тютчева-переводчика по одному произведению: Гораций, Байрон, Гердер, Цедлиц, Уланд, Ламартин, Расин, Гюго, Беранже, Манцони, Микеланджело.

Некоторые переводы Тютчева остаются образцовыми по точности передачи содержания и мастерству воспроизведения ритмического своеобразия оригинала. Таковы «Приветствие духа» и «Ночные мысли» Гёте, «Заревел голодный лев...» Шекспира, «Молчи, прошу, не смей меня будить...» Микеланджело, «С временщиком Фортуна в споре...» Шиллера.

Однако имеются достаточно веские основания и к тому, чтобы в собраниях сочинений Тютчева не выделять переводов в самостоятельный раздел. Тютчев не был профессиональным переводчиком. Из всех его переводов только один — перевод стихотворения Шиллера «С временщиком Фортуна в споре...» (в подлиннике озаглавлено «Das Glück und die Weisheit» — «Счастье и Мудрость») — был, по-видимому, сделан им по просьбе Н. В. Гербеля, готовившего «Полное собрание сочинений Шиллера в переводе русских писателей»122. Выбор же всех остальных был обусловлен теми или иными внутренними творческими побуждениями. Этим и объясняется то, что переводы часто перекликаются с мотивами и образами оригинальной лирики Тютчева. В чужих произведениях поэт как бы находит отзвук своих личных дум и чувств.

Присущим Тютчеву еще в заграничный период ощущением надвигающихся социальных катастроф, несущих с собой крушение вековых традиций и верований, подсказан перевод стихотворения Гейне «Das Herz ist mir bedrückt, und sehnlich...». В нем дана картина мирового распада, которой противопоставлена романтически идеализированная старина:

Das Herz ist mir bedrückt, und sehnlich
Gedenke ich der alten Zeit:
Die Welt war damals noch so wohnlich
Und ruhig lebten hin die Leut’.

- 259 -

Doch jetzt ist alles wie verschoben,
Das ist ein Drängen! eine Noth!
Gestorben ist der Herrgott oben,
Und unten ist der Teufel tot.

Закралась в сердце грусть, — и смутно
Я вспомянул о старине:
Тогда все было так уютно
И люди жили как во сне.

А нынче мир весь как распался:
Всё кверху дном, все сбились с ног, —
Господь-бог на небе скончался,
И в аде сатана издох.

Перевод датируется 1827—1830 годами. Одновременно Тютчев переводит стихотворение Гёте «Геджра» («Hegire» — «West-östlicher Divan»; в переводе заглавие опущено), открывающееся строками:

Nord und Süd und West zersplittern,
Throne bersten, Reiche zittern,
Flüchte du, im reinen Osten,
Patriarchenluft zu kosten...

Запад, Норд и Юг в крушеньи,
Троны, царства в разрушеньи, —
На Восток укройся дальный,
Воздух пить патриархальный!..

Наконец, сразу по выходе в свет второй части «Фауста» Гёте (1832) Тютчев переводит весь ее первый акт, где та же тема всеобщего распада проходит сквозь речи канцлера, военачальника, казначея и кастеляна (сцена вторая, в императорском дворце)123.

Глубоко органичны для Тютчева и переводы отрывков из первой части «Фауста». Отрывок пролога на небе созвучен космическим темам и мотивам тютчевской лирики с ее бурями и грозами:

Es schäumt das Meer in breiten Flussen
Am tiefen Grund der Felsen auf,
Und Fels und Meer wird fortgerissen,
In ewig schnellem Sphärenlauf.

Und Stürme brausen um die Wette,
Vom Meer auf’s Land, vom Land auf’s Meer,
Und bilden wüthend eine Kette
Der tiefsten Wirkung rings umher...

- 260 -

Морская хлябь гремит валами
И роет каменный свой брег,
И бездну вод с ее скалами
Земли уносит быстрый бег!

И беспрерывно бури воют,
И землю с края в край метут,
И зыбь гнетут, и воздух роют,
И цепь таинственную вьют.

Тютчев, восторженный певец природы, стремившийся слиться с ее жизнью, весь сказался в переведенном им монологе Фауста из сцены «Лес и пещера»:

Erhabner Geist, du gabst mir, gabst mir alles,
Warum ich bat...
Gabst mir die herrliche Natur zum Königreich,
Kraft, sie zu fühlen, zu genießen. Nicht
Kalt staunenden Besuch erlaubst du nur,
Vergönnest mir in ihre tiefe Brust,
Wie in die Busen eines Freund’s, zu schauen.

Державный дух! ты дал мне, дал мне всё,
О чем молил я!..
Дал всю природу во владенье мне
И вразумил ее любить. Ты дал мне
Не гостем праздно-изумленным быть
На пиршестве у ней, но допустил
Во глубину груди ее проникнуть,
Как в сердце друга!..

В этом же отрывке есть строки, заставляющие припомнить такие стихи Тютчева, как «Silentium!», в которых воспевается богатство внутреннего мира человека:

...Dann führst du mich zur sichern Höhle, zeigst
Mich dann mir selbst, und meiner eignen Brust
Geheime, tiefe Wunder öffnen sich.

Ты в мирную ведешь меня пещеру,
И самого меня являешь ты
Очам души моей — и мир ее,
Чудесный мир разоблачаешь мне!

В ряде стихотворений Тютчева показано неудержимое стремление человеческой мысли постичь неизведанное и невозможность для нее выйти за пределы «земного круга». Вид коршуна, поднявшегося с поля и исчезнувшего в небе, наводит поэта на такие думы:

- 261 -

Природа-мать ему дала
Два мощных, два живых крыла —
А я здесь в поте и в пыли,
Я, царь земли, прирос к земли!..

(«С поляны коршун поднялся...»,
до 1836)

С этим стихотворением Тютчева созвучен переведенный им монолог Фауста из сцены «У ворот», в котором говорится о присущем природе человека стремлении «ввыспрь и вдаль» («hinauf und vorwärts»). И характерно, что пробуждение этого врожденного в нем чувства герой трагедии Гёте связывает с образами птиц: звенящего в небе жаворонка, парящего над вершинами деревьев орла или спешащего на родину журавля.

В 1851 году Тютчев перевел одно из известнейших стихотворений Гёте — песню Миньоны «Kennst du das Land...» («Ты знаешь край»)124. Посылая перевод Н. В. Сушкову, Тютчев писал: «Романс из Гёте несколько раз переведен был у нас, — но так как эта пьеса из числа тех, которые почти обратились в литературную поговорку, то она навсегда останется пробным камнем для охотников»125. До тютчевского перевода, действительно, уже существовали переводы Жуковского, Шкляревского, Струговщикова, Ободовского. Вслед за Тютчевым «Миньона» была переведена Меем, Гербелем, Михайловым, А. Майковым. Перевод Тютчева во многих отношениях ближе к подлиннику, чем переводы современных ему поэтов. Но для нас важно другое. Тема и образы «Миньоны» определенным образом связаны с произведениями оригинальной лирики Тютчева.

Один из распространенных в тютчевской поэзии мотивов — противопоставление Юга Северу. При этом «золотой, светлый Юг» обычно воплощался для Тютчева в образе Италии, «великолепной Италии», где однажды зимой, под открытым небом, он рвал камелии126. Песню Миньоны Тютчев, конечно, знал задолго до того, как обратился к ее переводу. Можно утверждать даже, что его образное восприятие Италии в значительной степени было подготовлено и обусловлено именно этой песнью. Еще в конце двадцатых годов он перевел отрывок о Байроне из поэмы Цедлица «Totenkränze» («Венки мертвым»). В описании странствий английского «барда» Тютчев добавил от себя одну строфу, посвященную Италии. Восьмая, девятая и десятая строки этой строфы читаются так:

Небесный дух сей край чудес обходит,
Высокий лавр и темный мирт колышет,
Под сводами чертогов светлых дышит...

- 262 -

В этих строках «высокий лавр», «мирт» и «светлые чертоги» явно восходят к песне Миньоны (ср.: «Die Myrte still und hoch der Lorbeer steht»; «Kennst du das Haus? Auf Säulen ruht sein Dach, Es glänzt der Saal, es schimmert das Gemach»).

То, что Тютчев представлял себе Италию в образах и красках гётевской «Миньоны», подтверждается и другим примером. Для него Италия — это «волшебный край», весь пронизанный отблеском голубого моря и голубого неба и расцвеченный золотом зреющих плодов:

Лавров стройных колыханье
Зыблет воздух голубой,
Моря тихое дыханье
Провевает летний зной,
Целый день на солнце зреет
Золотистый виноград,
Баснословной былью веет
Из-под мраморных аркад...

(«Вновь твои я вижу очи...»,
1849?)

Эпитеты «голубой» и «золотой» как бы определяют собой и колорит того края, куда зовет своего возлюбленного Миньона, — края лимонных и апельсиновых рощ, «высоких» лавров и «тихих» мирт, овеянного нежным дуновением ветерка:

Kennst du das Land, wo die Citronen blühn,
Im dunkeln Laub die Gold-orangen glühn,
Ein sanfter Wind vom blauen Himmel weht,
Die Myrte still und hoch der Lorbeer steht...

Ты знаешь край, где мирт и лавр растет,
Глубок и чист лазурный неба свод,
Цветет лимон, и апельсин златой,
Как жар, горит под зеленью густой?..

И гетевский призыв «Dahin! Dahin...» («Туда! Туда...»), заканчивающий каждую строфу, был как нельзя более близок поэту, всегда стремившемуся сбросить с себя оковы «Севера-чародея».

Глубоко субъективными причинами обусловлен и перевод Тютчевым четверостишия знаменитого итальянского живописца, ваятеля и зодчего Микеланджело Буанаротти «Grato m’è’l sonno е piu l’esser di sasso...». Четверостишие написано в ответ на эпиграмму Джованни Строцци, вызванную одним из лучших творений Микеланджело — скульптурной фигурой Ночи на саркофаге Юлиана Медичи во Флоренции. Восхищаясь этим изваянием, Строцци писал, что стоит лишь разбудить Ночь, как она заговорит. Микеланджело возразил ему от лица своей Ночи:

- 263 -

Grato m’è’l sonno e piu l’esser di sasso,
Mentre che’l danno e la vergogna dura,
Non veder, non sentir m’è gran ventura;
Però non mi destar; deh! parla basso.

Отрадно спать — отрадней камнем быть.
О, в этот век — преступный и постыдный —
Не жить, не чувствовать — удел завидный...
Прошу: молчи — не смей меня будить.

В окончательной редакции Тютчев переставил первую и четвертую строки перевода, чем еще более усилил эмоциональную выразительность четверостишия.

Перевод Тютчева относится к 1855 году. Одного указания на дату перевода достаточно, чтобы уяснить то особенное значение, какое в тогдашних исторических условиях приобретало для Тютчева старинное итальянское четверостишие. Тютчев прочел или припомнил его в «роковые» дни Крымской войны. В то время, когда, как ему казалось, рушится целый мир, на который он возлагал такие надежды, Тютчев, «жадный зритель» «высоких зрелищ» — исторических катастроф, сам испытывал то же чувство, то же настроение, что и несколько столетий до него Микеланджело. И это совпадение побуждает поэта выразить волнующие его думы в переводе близкого ему чужого признания.

Но не только внутренняя связь между такими переводами Тютчева и его оригинальными стихами оправдывает помещение их в общем хронологическом ряду его произведений. В отдельных случаях перед нами не столько перевод, сколько творческая вариация на чужую тему, отзвук прочитанного.

Иногда источниками для тютчевских стихотворений были прозаические тексты. Выше уже упоминались переведенные поэтом глава из «Путевых картин» Гейне и отрывок из его же публицистических очерков «Французские дела», включенный Тютчевым в стихотворный цикл о Наполеоне127. Такого же происхождения и стихотворение «Mal’aria» (1830), возникшее под впечатлением нескольких страниц из романа Сталь «Коринна, или Италия». Стихотворение «Колумб» (1844) по существу является развитием двух заключительных стихов одноименного стихотворения Шиллера. Гениальную вариацию на тему Гейне представляет собой стихотворение Тютчева «Из края в край, из града в град...» (между 1834 и 1836). В стихотворении Гейне «Es treibt dich fort von Ort zu Ort...», послужившем ему источником, говорится о вынужденном скитании из края в край, навсегда разлучающем человека с тем, что он так любил, но тема эта лишена той трагической окраски, которую она приобрела под пером Тютчева. В его стихах она выросла в тему

- 264 -

грозной власти рока над человеком:

Из края в край, из града в град
Судьба, как вихрь, людей метет,
И рад ли ты, или не рад,
Что нужды ей?.. Вперед, вперед!

Чрезвычайно характерную для Тютчева разработку получила вторая строфа подлинника.

Die Liebe, die dahinten blieb,
Sie ruft dich sanft zurück:
О komm zurück, ich hab’ dich lieb,
Du bist mein einz’ges Glück!128

В стихотворении Тютчева эти строки получили глубокое и самостоятельное развитие:

О, оглянися, о, постой,
Куда бежать, зачем бежать?..
Любовь осталась за тобой,
Где ж в мире лучшего сыскать?

Любовь осталась за тобой,
В слезах, с отчаяньем в груди...
О, сжалься над своей тоской,
Свое блаженство пощади!

Блаженство стольких, стольких дней
Себе на память приведи...
Все милое душе твоей
Ты покидаешь на пути!..

Повторы внутри строф и повторы, переходящие из строфы в строфу, придают тютчевскому стихотворению необыкновенную драматическую напряженность. Робкий зов, звучащий в стихах Гейне, преобразился здесь в исступленную мольбу и стенание. Но они остаются тщетными:

Не время выкликать теней:
И так уж этот мрачен час.
Усопших образ тем страшней,
Чем в жизни был милей для нас.

- 265 -

Стихотворение завершается строфой, которая повторяет с небольшими изменениями начальную строфу:

Из края в край, из града в град
Могучий вихрь людей метет,
И рад ли ты, или не рад,
Не спросит он... Вперед, вперед!

Разумеется, в данном случае речь не может идти ни о переводе, ни даже о переложении, т. е. более или менее вольной передаче подлинника. По отношению к строфам Тютчева стихотворение Гейне сохраняет значение не более как развернутого эпиграфа. В развитии же лирической темы и в средствах ее художественного воплощения Тютчев вполне оригинален.

Но и тогда, когда Тютчев-переводчик достигал наибольшей близости к подлиннику, он неизменно накладывал на перевод печать своей творческой индивидуальности. Вот почему переводы составляют органическую и неотъемлемую часть лирического наследия поэта.

- 266 -

ГЛАВА ПЯТАЯ

 
 
 


Мастер стихотворной формы

Непосредственное читательское впечатление от лирики Тютчева превосходно выразил Фет в образных строках своей критической статьи «О стихотворениях Ф. Тютчева»: «Два года тому назад, в тихую осеннюю ночь, стоял я в темном переходе Колизея и смотрел в одно из оконных отверстий на звездное небо. Крупные звезды пристально и лучезарно глядели мне в глаза, и по мере того как я всматривался в тонкую синеву, другие звезды выступали передо мною и глядели на меня так же таинственно и так же красноречиво, как и первые. За ними мерцали в глубине еще тончайшие блестки и мало-помалу всплывали в свою очередь. Ограниченные темными массами стен, глаза мои видели только небольшую часть неба, но я чувствовал, что оно необъятно и что нет конца его красоте. С подобными же ощущениями раскрываю стихотворения Ф. Тютчева»1.

Действительно, поэтическое небо Тютчева во всей глубине своего содержания и во всем совершенстве его художественного воплощения раскрывается читателю лишь по мере постепенного вчитывания в его стихи. И «необъятность» этого поэтического неба тем более поразительна, что в сущности оно ограничено сравнительно небольшим кругом тем и мотивов. Литературоведы неоднократно писали о самоповторениях у Тютчева, свидетельствующих об исключительной сосредоточенности поэта на определенных, всю жизнь волновавших его идеях и представлениях2. Но несмотря на то, что каждому из нас памятны два стихотворения Тютчева о слезах, два — о радуге, два — о страхах ночи, два — о зарницах, несколько

- 267 -

— о грозе и т. п., вряд ли кто решится назвать лирику Тютчева однообразной и монотонной. Даже тогда, когда Тютчев говорит об одном и том же, он говорит не одно и то же.

Как правило, стихи на однородные темы отделены у Тютчева более или менее продолжительным периодом времени. Поэт как бы сызнова переживает впечатление, уже однажды его поразившее и вдохновившее, и находит для передачи этого нового впечатления иные слова. В этом нетрудно убедиться, сравнив несколько близких по своему содержанию стихотворений Тютчева.

Наиболее разительным примером «дублета» (выражение Л. В. Пумпянского) в поэзии Тютчева считаются стихотворения «День и ночь» (1830-е годы) и «Святая ночь на небосклон взошла...» (1850). Общность между этими двумя стихотворениями, действительно, бросается в глаза. И там и тут день уподобляется «покрову», накинутому «над бездной»; и там и тут день-покров наделен сходными эпитетами — «златотканный» и «золотой» (первый эпитет еще усилен другим — «блистательный»); в обоих случаях наступающая ночь обнажает «бездну» — стихию хаоса. При неодинаковости стихотворного метра (первое стихотворение написано четырехстопным ямбом, а второе пятистопным) есть известное соответствие и в их построении: каждое стихотворение состоит из двух восьмистишных строф. Тем не менее второе стихотворение существенно отлично от первого, хотя и дополняет его. Темы дня и ночи как бы поменялись в них местами. В первом стихотворении поэт значительно полнее и конкретнее говорит о дне, во втором — о ночи. В стихотворении «День и ночь» образ дня-покрова развивается на протяжении двенадцати стихов из шестнадцати; в стихотворении «Святая ночь на небосклон взошла...» точно такое же количество строк уделено ночи. В первом стихотворении подробнее раскрывается животворное воздействие дня на человека:

День, земнородных оживленье,
Души болящей исцеленье,
Друг человеков и богов!

Та же мысль выражена во втором стихотворении посредством более общих эпитетов: «день отрадный, день любезный». Самое наступление ночи изображается в обоих стихотворениях по-разному:

Но меркнет день — настала ночь;
Пришла, и с мира рокового
Ткань благодатную покрова,
Сорвав, отбрасывает прочь...

(«День и ночь»)

Святая ночь на небосклон взошла,
И день отрадный, день любезный
Как золотой покров она свила,
Покров, накинутый над бездной.
И, как виденье, внешний мир ушел...

(«Святая ночь на небосклон взошла...»)

- 268 -

В первом случае ночь властно и стремительно срывает покров дня, во втором — свивает его. Действие лишается прежней резкости и внезапности. По мере того, как сгущается ночь, внешний мир утрачивает в представлении поэта свою реальность. Но самое важное в новой разработке темы дня и ночи заключается все-таки не в этих отличиях. Важно то, что во втором «варианте», если так можно назвать вполне самостоятельное стихотворение, тема эта философски углубляется. В стихотворении «День и ночь» поэтом передано внешнее ощущение раскрывшейся «бездны» с ее «страхами и мглами». В стихотворении «Святая ночь на небосклон взошла...» выражено трагическое состояние человека, находящегося «лицом к лицу пред пропастию темной» и ощущающего ту же «бездну» не только вне себя, но и в себе самом:

В душе своей, как в бездне, погружен,
И нет извне опоры, ни предела...
И чудится давно минувшим сном
Ему теперь все светлое, живое...
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье родовое.

Так антитеза дня и ночи, составлявшая содержание первого стихотворения, переросла в новую тему — тему философского самосознания человека (первоначально Тютчев намеревался так и озаглавить второе стихотворение — «Самосознание»)3.

Такое же философское развитие и углубление ранее намеченной темы можно обнаружить и при сравнении двух других стихотворений Тютчева — «Через ливонские я проезжал поля...» (1830) и «От жизни той, что бушевала здесь...» (1871). Оба стихотворения навеяны дорожными впечатлениями, оба написаны проездом через места, связанные с кровавым историческим прошлым, оба посвящены раздумьям о том, что природа одна является немой свидетельницей минувшего. Стихотворение «Через ливонские я проезжал поля...» заканчивается так:

Но твой, природа, мир о днях былых молчит
С улыбкою двусмысленной и тайной, —
Так отрок, чар ночных свидетель быв случайный,
Про них и днем молчание хранит.

«Двусмысленная и тайная» улыбка природы связана с тем представлением о природе, которое порою охватывало Тютчева, подобно религиозному сомнению, и заставляло видеть в ней «сфинкса». И эта улыбка «природы-сфинкса» тем более загадочна, что «может статься, никакой от века || загадки нет и не было у ней» («Природа — сфинкс. И тем она верней...», 1869). Вот об отсутствии этой «загадки», об отсутствии у природы памяти о прошлом

- 269 -

человека, ее — говоря пушкинскими словами — равнодушии к нему и вечной красе и говорит нам Тютчев в стихотворении «От жизни той, что бушевала здесь...». Поэт уже не пытается «допроситься» у природы ответа на тревожащие его вопросы. Он не сомневается в том, что вековым дубам, которые «красуются» и «шумят» над древними курганами, «нет... дела, || чей прах, чью память роют корни их». Не сомневается в том, что «природа знать не знает о былом», а потому и бесполезно ее о чем-либо спрашивать. Но эти дубы с их мощными стволами и широко раскинувшимися кронами внушают ему мысль о такой не поддающейся воздействию времени жизненной силе внешнего мира, рядом с которой человек сознает себя всего лишь «грезою природы».

Не только стихи на одинаковые темы повторяются в творчестве Тютчева, не только отдельные мотивы варьируются им на протяжении многих лет, но и из одного стихотворения в другое настойчиво переходят одни и те же образы, эпитеты, словосочетания. Таковы, например, излюбленные тютчевские эпитеты «живой», «золотой», «роковой», «огневой», «пламенный» и другие, которые, однако, отнюдь не превращаются в стилистические штампы, но служат неотъемлемыми признаками поэтического почерка Тютчева. И эти самоповторения, на которые обычно обращается, быть может, чрезмерно большое внимание, ничуть не ослабляют того общего впечатления, которое складывается от его стихов и которое так удачно определил Фет.

При всем своеобразии своем поэзия Тютчева сложилась на почве творческого усвоения большой поэтической культуры. Образные, стилистические и фразеологические особенности тютчевских стихов не раз заставляют вспомнить о Ломоносове и в особенности о Державине. Со знаменитым зачином державинской оды «На смерть князя Мещерского»: «Глагол времен! металла звон!» перекликаются стихи тютчевской «Бессонницы»: «Металла голос погребальный || порой оплакивает нас». В начальных строках стихотворения Тютчева «Чародейкою Зимою || околдован лес стоит» оживает образ «седой чародейки» из оды Державина «Осень во время осады Очакова». Тютчевское выражение «стихийные споры» («Певучесть есть в морских волнах...») восходит к державинскому «бурные стихиев споры» («На выздоровление Мецената»). Как и Державин, Тютчев любит красочные образы и красочные эпитеты. Его «румяный свет» майского дня («Нет, моего к тебе пристрастья...») сродни державинскому «румяному лучу» зари («Водопад»). У Державина — в чистой струе ключа, отражающей утреннюю зарю, горят «пурпуры огнисты» и «розы пламенны» («Ключ»); у Тютчева — закат «сыплет искры золотые» и «сеет розы огневые» в «темно-лазурную» волну реки («Под дыханьем непогоды...»). Державин является прямым предшественником Тютчева в живописном и звуковом изображении грозы (ср. «Гром» Державина и стихи Тютчева о грозе). Можно было бы привести немало тютчевских

- 270 -

стихов, которые воспринимаются как непроизвольные отголоски державинских. Усваивает Тютчев и излюбленный эпитет Державина — «златой», «золотой», употребляемый как в прямом, так и в переносном смысле.

Знакомство Тютчева с поэзией одного из провозвестников русского романтизма — М. Н. Муравьева сказалось не только в тех прямых заимствованиях, которые обнаруживаются в ранних стихах поэта. Тютчева сближало с ним глубоко эмоциональное отношение к природе. В стихотворении «Роща», например, Муравьев так описывает утро:

Ах! я видел мгновенье, когда появилась денница;
Прелестьми юной бессмертной чувства мои обновленны:
Тихая светлость объемлет мою умиленную душу,
Так как прозрачное облако, в коем покоится солнце,
Только омывшись в волнах... Но какая внезапная сила
Вдруг вливается в жилы и их трепетать заставляет?
Кажется, ветви беседуют: кажется, некая влага
Воздух собой проникает и землю покоющусь будит,
Землю, котора дремала, тенью своей покровенна:
Се содрогается чистой росой окропленна и всеми
Сродными ей ощутилось телами ее пробужденье.
Спящи дыханья проснулись: се дня рожденье младого.

В этом отрывке много «тютчевского». Не в форме, — такими стихами Тютчев никогда не писал, — а в ощущении своего единства с природой, в очеловеченном образе земли. При появлении денницы внезапная сила вливается в «жилы» поэта и «их трепетать заставляет», но ему кажется, что то же испытывает и сама земля: она «содрогается», пробужденная утренней росой, и с нею вместе пробуждается все живое. В подобных же образах воплощалось и тютчевское чувство слияния с миром вселенной. Вспомним его строки: «Как бы эфирною струею || по жилам небо протекло» («Проблеск») или «Жизни некий преизбыток || в знойном воздухе разлит, || как божественный напиток, || в жилах млеет и горит!» («В душном воздуха молчанье...»). Очеловеченной земле в стихах Муравьева близок образ земли, природы в стихотворении Тютчева «Летний вечер»:

И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.

Б. М. Эйхенбаум в своей книге «Мелодика русского лирического стиха» (Пг., 1922) отметил сочетание в лирике Тютчева двух различных стилистических традиций — «декламативной» и «напевной». Первую он преемственно связывал с Державиным, вторую — с Жуковским. Действительно, как бы ни был Тютчев по своему

- 271 -

внутреннему складу несхож с Жуковским, он не избежал определенного воздействия его поэтической системы. Когда Тютчев пишет: «Как тихо веет над долиной || далекий колокольный звон» («Вечер»), то в этих словах нам слышится отзвук стиха Жуковского: «Как тихо веянье зефира по водам» («Вечер»). Даже в поздних стихах Тютчева встречаются словосочетания, напоминающие Жуковского: «очарованная мгла», «легкая мечта», «волшебный призрак», «воздушный житель» («Как ни дышит полдень знойный...», «День вечереет, ночь близка...»). Правда, тут же обнаруживается нечто, что сразу отличает Тютчева от Жуковского: привязанность к земле. Мечта поэта занята «тайной страстью», а «воздушный житель» наделен «страстной женскою душой». И тем не менее связь поэтики Тютчева с поэтикой Жуковского несомненна.

От Жуковского более чем от кого-либо другого из современных ему романтиков воспринял Тютчев субъективность и эмоциональность поэтической семантики: предметное значение слова у него как бы растворяется в своих дополнительных значениях и оттенках, в то же время не утрачивая своего логического содержания (сумрак — тихий, зыбкий, сонный, томный, благовонный, полдень — мглистый и т. п.). Ритмическое разнообразие стихов Жуковского также не прошло бесследным для Тютчева.

Говоря о поэтической почве, на которой вырастало творчество Тютчева, нельзя ограничиваться одними стихами его предшественников. Так, например, уподобление рейхенбахского водопада «белым облакам влажного дыму» в прозе Карамзина («Письма русского путешественника») определенным образом отозвалось в тютчевском «Фонтане»:

Смотри, как облаком живым
Фонтан сияющий клубится;
Как пламенеет, как дробится
Его на солнце влажный дым.

Казалось бы, трудно установить какую-либо связь между творчеством Тютчева и фольклором. И тем не менее народно-поэтическая струя порою неожиданно прорывается в его стихах то зачином «Ты, волна моя морская...», напоминающим зачин народной песни «Ты, река ли, моя реченька...», то постоянными эпитетами — «камень самоцветный», «земля сырая», «сердце ретивое».


Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 19 страница| ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 21 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)