Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Лишение корней у рабочих 8 страница

БЕЗОПАСНОСТЬ | ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ | КОЛЛЕКТИВНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ | ЛИШЕННОСТЬ КОРНЕЙ | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 1 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 2 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 3 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 4 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 5 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 6 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Неважно, что правительство Виши на первый план выдвинуло местную региональную политику. Его единственной ошибкой в данном случае было то, что оно ее не применило. Мы далеки от того, чтобы опровергать все его призывы, мы должны сохранить многие мысли, выдвинутые пропагандой национальной революции, но при этом сделать их правдивыми.

Точно также у французов из-за самого факта изоляции возникло ощущение, что Франция невелика, что, замкнувшись внутри, можно задохнуться и что нужно что-то еще. Мысль о Европе, о европейском единстве в первое время во многом способствовала успеху коллаборационистской пропаганды. Это чувство также следует всячески поощрять. Катастрофой было бы противопоставить его отчизне.

Наконец, нужно всячески поощрять существование мыслей, не относящихся к механизмам общественной жизни; потому что только при таком условии они не будут мертвы. Этот случай относится к профсоюзам, если они не исполняют каждодневных обязанностей в экономической организации. Этот случай относится к христианским, протестантским или католическим кругам и, в особенности, к таким организациям, как Х.Р.М. (Христианская рабочая молодежь), но государство, которое хоть сколько-то уступает клерикальным поползновениям, наверняка убьет их. Этот случай относится к сообществам, которые возникли после поражения: одни – официально (Chantiers de Jeunesse, Compagnons), другие – подпольно (в частности, группы Сопротивления). В одних, несмотря на официальный характер, жизнь теплится благодаря исключительному стечению обстоятельств; но если в них сохранить такой характер – они погибнут. Другие родились в борьбе с государством, и, если поддаться искушению сделать их существование в общественной жизни официальным, то это повредит им морально.

С другой стороны, если среды такого типа отстраняются от общественной жизни, то они перестают существовать. Следовательно, они должны занимать некое среднее положение. Достичь такого результата можно было бы, например, если бы государство выбирало людей из этих сред для временного выполнения особых миссий. Но следовало бы, с одной стороны, чтобы само государство осуществляло выбор этих лиц, с другой стороны, чтобы все их товарищи могли им гордиться. Подобный метод мог бы приобрести статус институции.

Кроме того, здесь также нужно поощрять различия, всеми силами стремясь препятствовать ненависти. Никогда бурление мыслей не причинит зла такой стране, как наша. Для нее смертельной является умственная инерция.

Возложенное на государство задание обеспечивать народу нечто, что было бы действительно отечеством, не должно быть условием выполнения воинского долга, возлагаемого на население в то время, когда нации грозит опасность. Ибо если государство пренебрегает своею ответственностью, если отечество приходит в упадок, но национальная независимость все же сохраняется, – есть надежда на воскресение; если посмотреть внимательно, то в прошлом всех стран мы сможем констатировать весьма удивительные, порой почти совпадающие во времени периоды упадка и возрождения. Но если страна покорена иностранными армиями, то надеяться, кроме как на стремительное освобождение, больше не на что. Одна только надежда на это, – даже когда не остается ничего другого, – стоит того, чтобы умереть ради ее сохранения.

Так, даже если отечество просто факт и как таковое подчиняется внешним условиям и случайностям, обязанность по его спасению в случае смертельной опасности тем не менее безусловна. Но очевидно, что на самом деле население воодушевится тем больше, чем ощутимее для него станет реальность отечества.

Определенное таким образом понятие отечества несовместимо с современным пониманием истории страны, с современным пониманием национального величия и, помимо всего прочего, с тем, как нынче говорят об империи.

Франция является империей и, следовательно, какой бы ни была принципиально занятая ею позиция, из нее вытекают зависящие от местных особенностей фактические проблемы, очень сложные и весьма отличные друг от друга. Но не нужно все смешивать. Прежде всего, встает вопрос принципа; и даже кое-что еще менее определенное, — вопрос чувства. В конечном счете, есть ли у француза право гордиться тем, что Франция обладает империей, думать и говорить об этом с радостью, гордостью и тоном законного собственника?

Да, если этот француз — патриот наподобие Ришелье, Людовика XIV или Морраса. Нет, если христианский дух, если мысль о 1789 годе неразрывно соединены в единой субстанции с самой сущностью его чувства патриотизма. Любая другая нация имела бы право «выкроить себя» под империю, но не Франция: по той же причине, которая превратила в глазах христианского мира светское верховенство папы в соблазн. Когда берут на себя, как это сделала Франция в 1789 году, ответственность мыслить за весь мир, определять, что для него справедливо, то это не дает права собственности на живых людей. Даже если правда, что, если бы не мы, другие бы захватили этих несчастных и обходились бы с ними еще хуже, это не было бы законным побуждением. В конечном итоге, общее зло могло бы быть меньшим. В большинстве своем побуждения такого рода дурны. Священник не станет хозяином дома терпимости из-за мысли, что сутенер будет обращаться с женщинами хуже. Франция не должна была проявлять неуважение к самой себе из чувства сострадания. И, кстати, она этого не сделала. Никто не осмелился бы всерьез уверять, что она решила завоевать эти народы, чтобы воспрепятствовать другим нациям дурно обращаться с ними. Тем более, что в значительной мере именно она в XIX веке была инициатором повторного введения в моду колониальных походов.

Среди тех, кого она покорила, некоторые очень остро ощущают, насколько постыдно то, что это сделала она; их озлобленность против нас отягощена своеобразной, невыносимо болезненной горечью и каким-то изумлением.

Возможно, сегодня Франция должна бы выбрать между желанием быть империей и необходимостью вновь обрести душу. В общем, она должна выбирать между душой и римским, корнелевским пониманием величия.

Если она ошибется в выборе, если мы сами подтолкнем ее на неверный шаг, что весьма вероятно, у нее не будет ни того, ни другого, но лишь самое ужасное несчастье, которое она перенесет с удивлением и никто не сможет объяснить причину этого. А все те, кто в состоянии говорить, держать перо, навечно обрекут себя нести ответственность за преступление.

Бернанос понял и сказал, что гитлеризм – это возвращение языческого Рима. Но не забыл ли он, не забыли ли мы, каково его влияние на нашу историю, культуру, а сегодня и на наши мысли? Если мы, из отвращения к определенной форме зла, приняли ужасное решение начать войну, со всеми жестокостями, которые она предполагает, можно ли простить нас, если мы ведем войну менее беспощадную с этой же формой зла в нашей собственной душе? Если величие корнелевского толка соблазняет нас престижем героизма, то и Германия тоже может соблазнить нас, ибо немецкие солдаты, конечно, «герои». В нынешней путанице мыслей и чувств вокруг идеи отечества имеем ли мы хоть какую-то гарантию, что самопожертвование французского солдата в Африке более чисто по духу, чем самопожертвование немецкого солдата в России? В настоящее время у нас ее нет. Если мы не чувствуем, какую ужасную ответственность это влечет за собой, мы не можем быть безгрешными посреди всемирного разгула преступности.

Если есть нечто, из-за чего стоило бы все презирать и ни с чем не считаться ради любви к истине, то это именно оно. Мы собраны во имя Родины. Кто мы, какого презрения заслуживаем, если к мысли об Отчизне примешивается хоть малейшая частичка лжи?

Но если наш патриотизм не вдохновится чувствами корнелевского типа, то возникает вопрос, какое побуждение их заменит.

Существует одно, не менее живое, абсолютно чистое и полностью отвечающее современным обстоятельствам чувство. Это сострадание к отечеству. Есть славный поручитель: Жанна д'Арк говорила, что испытывает жалость к французскому королевству.

Можно сослаться и на бесконечно более высокий авторитет. В Евангелии нельзя найти ни единого свидетельства о том, чтобы Христос испытывал по отношению к Иерусалиму и Иудее нечто, похожее на любовь, кроме любви сострадательной. Он никогда не свидетельствовал по отношению к Своей стране ни о какой привязанности иного рода. Но вот сострадание Он выражал, и не один раз. Он оплакивал город, предвидя его близкое разрушение (предвидеть это событие было в тот момент довольно легко). Он говорил с ним, как с человеком. «Иерусалим, Иерусалим... сколько раз хотел Я...» (Лк. 13:34). Даже неся свой крест, Он еще раз свидетельствовал ему Свое сострадание.

Пусть не думают, что в сочувствии отечеству нет воинственной энергии. Она вдохновила карфагенян на один из самых чудесных подвигов в истории. Побежденные, почти истребленные Сципионом Африканским, они тоже переживали в течение пятидесяти лет такой процесс деморализации, по сравнению с которым капитуляция Франции перед Мюнхеном — ничто. Они, совершенно беспомощные, ощутили на себе все несправедливости нумидийцев и, лишенные в силу заключенного договора возможности вести войну, тщетно взывали к Риму о разрешении защитить себя. Когда в конце концов они сделали это без разрешения, их армия была истреблена. Тогда следовало молить о милости уже римлян. Те согласились отдать три сотни детей знати и все оружие. Затем их представители получили приказ полностью и окончательно эвакуировать жителей с тем, чтобы город был стерт с лица земли. Карфагеняне взорвались криками негодования, а потом захлебнулись слезами. «Они называли свое отечество по имени, обращаясь к нему, как к человеку, рассказывали ему о самом наболевшем». Потом умоляли римлян целиком истребить население, если уж им непременно нужно причинить ему зло, но сберечь город, его камни, памятники, храмы, которые ни в чем не виноваты. Они сказали, что такое решение было бы менее позорным для римлян и более предпочтительным для жителей Карфагена. Поскольку римляне оставались непреклонными, город восстал, несмотря на отсутствие припасов, и Сципиону Африканскому, возглавлявшему многочисленную армию, потребовалось целых три года, чтобы завоевать его и разрушить.

Это чувство разрывающей душу нежности к тому, что так прекрасно, ценно, хрупко и не вечно, пылает куда ярче, чем чувство национального величия. Энергия, которой оно заряжено, совершенно чиста. Она очень сильна. Как часто человек способен на героизм ради защиты своих детей или престарелых родителей, а ведь в этом нет ни на йоту очарования величием?! Совершенно чистая любовь к отечеству сходна с чувствами, которые вызывают у мужчины его маленькие дети, престарелые родители, любимая женщина. Мысль о слабости может разжечь любовь, как и мысль о силе, но это пламя гораздо более чистое. Сочувствие хрупкости всегда связано с любовью к настоящей красоте, потому что мы живо чувствуем, что действительно прекрасным вещам должно быть обеспечено вечное существование, хотя такого не бывает.

Можно любить Францию за славу, которая, кажется, обеспечивает ей длительное существование во времени и пространстве. Или же можно любить ее как вещь, которая, будучи земной, может быть уничтожена, и тем выше от этого ее ценность.

Это две разновидности любви: скорее всего, несовместимые, хотя язык и не делает между ними различия. Те, чьи сердца созданы, чтобы испытать вторую, могут, в силу привычки, пользоваться языком, соответствующим только первой.

Для христианина допустима только вторая, ибо лишь она окрашена христианским смирением. Только она принадлежит к тому роду любви, который можно назвать милосердием. Не следует считать, что только страна страдающая может быть объектом такой любви.

Счастье имеет такое же право на сострадание, что и несчастье, потому что оно земное, то есть неполное, хрупкое и преходящее. Впрочем, в жизни любой страны, к сожалению, всегда присутствует определенная доля несчастья.

Не следует считать, будто такая любовь рискует не знать или пренебрегать тем, что составляет подлинное и чистое величие в прошлом, настоящем Франции и в ее чаяниях. Совсем наоборот. Сострадание тем более трогательно, тем более остро, чем больше добра замечают в существе, которое является его объектом, сострадание располагает к тому, чтобы замечать добро. Когда христианин представляет себе Христа на кресте, то мысль о совершенстве не уменьшает в нем сострадания, и наоборот, сострадание не ослабляет осознания совершенства. Но, с другой стороны, у такой любви открыты глаза на несправедливость, жестокость, ошибки, ложь, стыд, которые несет в себе прошлое, настоящее и чаяния страны. Без утаек и недомолвок, не теряя от этого силу, она становится только еще более сострадающей. Для сочувствия даже преступление – это причина не для того, чтобы отдалиться, но приблизиться, разделить не вину, но позор. Преступления людей не уменьшили сострадание Христа. Так, у сострадания открыты глаза на добро и зло, и то, и другое является причиной любви. В нашем мире истинна и справедлива только такая любовь.

В данный момент французы нуждаются лишь в такой любви. Если даже только что пережитых событий нам недостаточно для понимания, что необходимо изменить нашу манеру любить отечество, то какие же уроки могут нас научить? Что в них должно быть еще, чтобы пробудить наше внимание, словно ударом дубиной по голове?

Сострадание к отечеству – единственное чувство, которое в этот момент не звучит фальшиво и соответствует состоянию, в котором находятся души и плоть французов, – чувство, обладающее одновременно и смирением, и достоинством, что одинаково приличествует несчастью; а еще простотой, которую несчастье требует прежде всего. Вспоминать в этот момент об историческом величии Франции, ее прошлой и грядущей славе, блеске, которым было окружено ее существование, невозможно без своеобразного внутреннего напряжения, сообщающего тону нечто неестественное. Ничто, напоминающее гордыню, несчастью не приличествует.

Для страждущих французов воспоминание входит в категорию компенсаций. Поиск компенсации в несчастье есть зло. Если такое воспоминание повторяется слишком часто, если оно представляется единственным источником утешения, то оно может причинить безграничное зло. Французы жаждут величия. Но для страждущих нужно не римское величие; оно либо кажется им насмешкой, либо отравляет их души, как это произошло с Германией.

Сострадание к Франции – не компенсация, но одухотворение пережитых страданий; оно может преобразить даже самые плотские страдания, холод, голод. Тот, кто замерз и проголодался и склонен преисполниться жалостью к самому себе, может вместо этого через собственную пораженную плоть направить свою жалость на Францию; тогда уже сами голод и холод пронзят его любовью к Франции через плоть до глубины души. И такое сострадание может беспрепятственно преодолевать границы, охватывать всех несчастных во всех странах без исключения; ибо все население Земли подвержено невзгодам, подобным тем, с которыми столкнулись мы. Тогда как гордость за национальное величие по своей природе исключительна и не может быть передана, сострадание по своей природе универсально; оно лишь более скрыто по отношению к вещам удаленным и инородным, но более реально, более чувственно, более исполнено кровью, слезами и действенной энергией по отношению к вещам близким.

Национальная гордость далека от повседневной жизни. Во Франции она может найти выражение лишь в движении Сопротивления; но многие либо не имеют случая действительно участвовать в нем, либо не посвящают этому все свое время. Сострадание к Франции – это также энергичное побуждение к сопротивлению; но, кроме того, оно может найти выражение ежедневное, непрерывное, в любой ситуации, даже самой обыденной, в подчеркивании братства в отношениях между французами. Оно легко зарождается в сострадании несчастью, которое, налагая на каждого свою долю страданий, подвергает опасности нечто более ценное, чем благосостояние каждого. Национальная гордость ни в благоденствии, ни в несчастье не способна вызвать действительного, пылкого братства. Не было его и у римлян. Им были неведомы истинно нежные чувства.

Патриотизм, вызванный состраданием, отводит самой бедной части народа морально привилегированное место. Национальное величие является возбудителем в нижних слоях общества только лишь в те моменты, когда каждый может надеяться как на славу страны, так и на свою личную долю в этой славе, значительную настолько, насколько он этого захочет. Так было в начале правления Наполеона. Любой французский мальчишка из какого-нибудь предместья, имел право вынашивать в сердце любую мечту о будущем; каким бы непомерным ни было честолюбие, оно не считалось абсурдным. Было понятно, конечно, что не все честолюбивые мечты воплотятся, но каждая мечта в отдельности имела шанс на существование, а многие могли осуществится частично. В одном необычном документе того времени утверждается, что популярность Наполеона была вызвана не столько преклонением перед его личностью, сколько возможностями продвинуться, сделать карьеру, которые он предоставлял. Именно это чувство мы встречаем в «Красном и черном». Романтики были детьми, скучающими оттого, что перед ними более нет перспективы безграничного общественного восхождения. И они искали литературной славы, которая заменила бы его.

Но такой возбудитель срабатывает только в трудные моменты. Нельзя сказать, что он когда-либо бывает обращен к народу как таковому; всякий человек из народа, переживший это, мечтает выйти из народа, избавиться от безымянности, определяющей его положение. Такое стремление, когда оно широко распространено, является результатом нарушенного общественного состояния и причиной дальнейших нарушений; ибо социальная стабильность является для него преградой. Хотя это и стимул, но нельзя сказать, что он есть нечто здравое как для души, так и для страны. Возможно, этот стимул занимает существенное место в современном движении Сопротивления; ибо что касается будущего Франции, то иллюзии охотно верят, а что до будущего отдельной личности, то всякий, кому удалось пройти через испытания опасностью, может ожидать чего угодно в том состоянии скрытой революции, в котором пребывает страна. Но если дело обстоит так, то в этом заключена ужасная опасность для периода восстановления и нужно незамедлительно отыскать иной стимул.

В период социальной стабильности, когда в основе патриотизма лежат гордыня и блеск славы, народ, за исключением тех, кто пребывает в безвестности и живет относительно спокойно, даже не мечтая выйти из этого положения, не может чувствовать себя комфортно. Такой патриотизм ему так же чужд, как и салоны Версаля, которые являются выразителями последнего. Слава противоположна безвестности. Если к его воинской славе добавить славу литературную, научную и проч., он будет продолжать чувствовать себя чужаком. Знание того, что некоторые из этих увенчанных славой французов вышли из народа, в стабильный период не принесет ему никакого удовлетворения; ибо они вышли из него, а значит, перестали им быть.

Напротив, если отечество представлено ему как прекрасная и ценная вещь, но, с одной стороны – несовершенная, с другой – очень хрупкая, подверженная несчастью, которую нужно оберегать и охранять, он резонно ощутит себя ближе к отечеству, чем другие социальные классы. Ибо народ имеет монополию на некое знание, возможно, самое важное из всех, знание о реальности несчастья; и уже в силу этого он гораздо живее чувствует, насколько ценны вещи, заслуживающие быть спасенными, насколько каждый обязан оберегать их и защищать. Состояние чувствительности народа отражено в мелодраме. Почему эта литературная форма настолько плоха – вопрос, который стоит изучать. Но этот жанр вовсе не фальшивка, в каком-то смысле он весьма близок к действительности.

Если бы такие отношения установились между отечеством и народом, он бы воспринимал свои собственные страдания не как преступления отечества по отношению к нему, а как болезни, переживаемые отечеством в себе самом. Отличие неизмеримо. С другой стороны, оно несложно, и достаточно было бы малости, чтобы этого достичь. Но эта малость из иного мира. Она предполагает разделение отечества и государства. Это возможно, если уничтожено величие корнелевского типа. Но повлечет за собой анархию, если в виде компенсации государство не найдет средств самостоятельно достичь роста уважения.

Очевидно, что для этого оно не должно возвращаться к прежним формам парламентской жизни и к борьбе партий. Но самое главное, – это, возможно, коренное преобразование полиции. Обстоятельства благоприятствуют этому. Интересно было бы внимательнее понаблюдать за английской полицией. Во всяком случае, нужно надеяться, что за исключением тех, кто лично действовал против врага, освобождение повлечет за собой ликвидацию полицейского персонала. Вместо них следует набрать людей, имеющих общественное признание, а поскольку сегодня, к сожалению, основным его источником служат деньги и дипломы, то уже от рядовых полицейских и инспекторов нужно требовать достаточно высокого уровня образованности, от высших чинов – очень серьезных дипломов, и щедро вознаграждать их. Также, если мода на высшие школы во Франции не пройдет, что, пожалуй, не весьма желательно, нужно было бы предусмотреть такую высшую школу для полиции, прием в которую производился бы на конкурсной основе. Это грубые методы, но что-то в таком роде необходимо. Кроме того, и это еще важнее, не нужны более такие социальные категории, как проститутки и рецидивисты, которые официально существуют в качестве скота, подвергающегося произволу полиции и поставляющего ей одновременно и жертв, и сообщников, ибо в таком случае неизбежно обоюдное заражение, – контакт позорит обе стороны. Нужно урезать в правах и первую, и вторую категории.

Нужно также, чтобы преступление общественных деятелей, уличенных в нечестности по отношению к государству, действительно было наказуемо более строго, чем вооруженный грабеж. Государство в его административных функциях должно стать как бы управляющим благами отечества; управляющим более или менее достойным, от которого небезосновательно будут ожидать, что в целом он будет скорее плох, чем хорош, потому что его задача сложна и выполняется в нравственно неблагоприятных условиях. Тем не менее, подчинение ему не станет менее обязательным, не по причине права отдавать приказы, которым обладало бы государство, но потому, что подчинение необходимо для сохранения и обеспечения покоя отечества. Следует подчиняться государству, каким бы оно ни было, подобно тому, как любящие дети, которых родители, уезжая, оставили на попечении посредственной гувернантки, слушаются ее в основном из любви к родителям. Если государство не посредственное – тем лучше; впрочем, в любом случае нужно, чтобы давление общественного мнения было стимулятором, подталкивающим к выходу из посредственности; но – посредственно государство или нет, – обязанность подчинения остается такой же.

Разумеется, она не безгранична, но ограничивать ее может только протест совести. Для такого ограничения не может быть никакого критерия; невозможно даже установить в ней раз и навсегда какой-нибудь один критерий для собственного пользования; когда чувствуют, что подчиняться больше не могут, – не подчиняются. Но в любом случае необходимым условием – пусть и недостаточным – возможности не подчиняться, не совершая преступления, является импульс обязательства столь насущного, что оно повелевает презреть любую опасность без какого бы то ни было исключения. Если тех, кто склонен к неповиновению, остановит чрезмерная опасность, то будет непростительным, в зависимости от обстоятельств, либо мечтать о неподчинении, либо не совершить этого. В остальном, всякий раз, когда строгая обязанность не вынуждает не подчиняться, действует строгая обязанность подчиняться. В стране не может быть свободы, если не признано, что неподчинение общественным властям, если только, оно не вызвано чувством долга, позорит больше, чем кража. То есть, что общественный порядок должен считаться чем-то более священным, чем частная собственность. Власти могут распространять такую точку зрения с помощью образования и других мер, которые следовало бы изобрести.

Но только сострадание к отечеству, тревога и нежная забота о том, чтобы уберечь его от несчастья, может дать миру и, в частности гражданскому миру, то, чем, к сожалению, обладает сама по себе война гражданская или война между государствами: нечто захватывающее, трогательное, поэтическое, святое. Только такое сострадание может заставить нас обрести так давно утраченное и, кстати, так редко испытываемое в ходе истории чувство, которое Теофил выразил в прекрасных стихах: «Святое величие законов».

Момент, в который Теофил писал эти стихи, был, возможно, последним моментом, когда во Франции это чувство испытывали глубоко. Затем пришел Ришелье, потом Фронда, позже Людовик XTV, затем все остальное. Монтескье тщетно пытался заново пробудить его в народе с помощью книги. Жившие в 1789 году ссылались на него, но глубоко в их сердцах его не было, иначе страна не смогла бы так легко соскользнуть в войну – одновременно гражданскую и межгосударственную.

С тех пор даже наш язык утратил способность выражать его. Тем не менее, именно это чувство, хотя бы бледное его подобие, люди пытаются оживить, когда они говорят о законности. Но недостаточно назвать чувство, чтобы вызвать его. В этом основополагающая истина, о которой мы слишком часто забываем.

Зачем лгать самим себе? В 1939 году, перед войной, при режиме декретов-законов, республиканской законности уже не существовало. Она ушла, как молодость Вийона, «которая утаила от меня свой уход», бесшумно, не предупредив о том, что покидает, и никто ни жестом, ни словом не задержал ее.

Что же до чувства законности, то оно было совершенно мертво. Пусть бы сейчас оно возникло в мыслях изгнанников, заняло определенное место наряду с другими чувствами, на самом деле с ним не совместимыми, в мечтах о выздоровлении больного народа, – это не будет означать ничего или означать очень немного. Если оно было ничем в 1939 году, то как может стать оно действенным после прошедших лет постоянного неподчинения?

С другой стороны, Конституция 1875 года более не могла служить основой законности после того, как в 1940 году с ней совершенно перестали считаться или даже стали презирать, после того, как от нее отказался народ Франции. Ибо народ Франции отказался от нее. Ни группы участников Сопротивления, ни лондонские французы ничем тут не помогут. Если проскользнула тень сожаления, то не в какой-то части народа, но среди парламентариев, в которых профессия оживляла тот интерес к республиканским институциям, который везде уже умер. Не важно, что прошло много времени, он вновь должен где-то появиться. Сегодня голод придает Третьей республике всю поэзию той эпохи, когда хлеба было вдоволь. Это мимолетная поэзия. Впрочем, в то же время отвращение, ощущавшееся в течение многих лет и достигшее высшей степени в 1940 году, не исчезает (к слову, с тех пор, как Третья республика была осуждена в тексте, официально вышедшем в Лондоне, она едва ли может признаваться основой законности).

Тем не менее очевидно, что по мере того как будут забывать дела Виши, по мере того как перестанут возникать революционные, возможно, коммунистические учреждения, будут возвращаться структуры Третьей республики. Но это только из-за некоторой пустоты и потребности ее заполнить. Однако это не законность, но необходимость. В народе этому соответствует не верность, а угрюмая покорность. Год 1789-й эхом отзывается на совершенно иной глубине; выражается это эхо лишь в некоем вдохновении, но не в институциях.

Учитывая тот факт, что в нашей недавней истории действительно существовал разрыв, следует думать, что законность не может более носить исторический характер; она должна брать начало в вечном источнике всякой законности. Следует, чтобы люди, выдвигающие себя в правители страны, публично признали некоторые обязанности, отвечающие основным чаяниям народа, навечно вписанным в глубине людских душ; нужно, чтобы у народа было доверие к их словам и способностям, а также средства это засвидетельствовать; нужно, чтобы народ чувствовал, что, принимая их, он обязуется им подчиняться.

Подчинение народа общественным властям, будучи потребностью отечества, уже самим своим фактом есть обязанность священная, которая, в свою очередь, сообщает самим общественным властям, являющимся ее объектом, священности. В этом нет по отношению к государству идолопоклонства, связанного с патриотизмом типа римского. Наоборот, государство священно, но не как идол, а как предмет, употребляющийся при богослужении, или камни алтаря, или крещальная вода, или любая другая подобная вещь. Все знают, что это всего лишь материал. Но частицы материи считаются священными потому, что служат священному предмету. Именно такое величие подобает государству.

Если не сумеют вызвать у народа Франции подобное вдохновение, то выбор будет только между нарушением порядка и идолопоклонством. Идолопоклонство может принимать форму коммунизма.

Именно это, возможно, и произойдет. Может оно принять и национальную форму. Очевидно, что в таком случае ее объектом будет столь типичная для нашей эпохи пара, состоящая из человека, единодушно избранного руководителем, и стальной машины государства. Таким образом, с одной стороны, руководителей может создавать реклама, с другой стороны, если к выполнению такой функции обстоятельства приводят человека действительно достойного, то он быстро становится узником своей роли идола. Говоря современным языком, отсутствие чистого вдохновения оставило бы французскому народу лишь такие возможности, как нарушение порядка, коммунизм или фашизм.

Встречаются люди, например в Америке, которые задаются вопросом, не склонятся ли французы Лондона к фашизму. Это в корне неверная постановка вопроса. Намерения сами по себе не имеют существенного значения, за исключением тех случаев, когда они прямиком ведут к злу, ибо для совершения зла всегда найдутся доступные средства. Но добрые намерения идут в счет только вместе с соответствующими средствами. У апостола Петра не было ни малейшего намерения отрекаться от Христа; но он сделал это, ибо на нем не было благодати, которая бы позволила ему выстоять. И уже сама настойчивость, категоричный тон, которым он говорил, утверждая противоположное намерение, тоже сыграли свою роль в том, что он был этой благодати лишен. Этот пример заслуживает того, чтобы мы вспоминали о нем во всех испытаниях, которые нам посылает жизнь.

Проблема в том, чтобы узнать, располагают ли французы Лондона необходимыми средствами к тому, чтобы воспрепятствовать народу Франции скатиться в фашизм и, в то же время, удержать его и от коммунизма, и от нарушения порядка. Фашизм, коммунизм и нарушение порядка – лишь едва различимые эквивалентные выражения одного и того же зла, речь идет о том, чтобы узнать, располагают ли они средством спасения от этого зла.

Если они им не располагают, цель их существования, состоящая в поддержании Франции в войне, оказывается полностью исчерпанной в случае победы, и тогда они должны вновь раствориться в толпе своих соотечественников. Если они им располагают, то должны были уже начать его применять, широко и эффективно, еще до победы. Ибо подобное средство невозможно начинать применять при нервозном беспорядке, которым будет сопровождаться освобождение страны как для каждой отдельной личности, так и для толпы. Еще менее это возможно при спокойном состоянии нервов, если, конечно, успокоение когда-нибудь наступит; это было бы уж совсем поздно, и вопрос о каком бы то ни было подходе уже даже не мог быть поднятым.

Важно, таким образом, не то, что они утверждают перед чужеземцем свои права на управление Францией. Как для врача главное – не утверждать свое право на лечение больного, а установить диагноз, наметить курс лечения, подобрать лекарства, убедиться, что они у больного есть. Когда врач умеет все это, разумеется, не без риска ошибиться, но с обоснованными шансами оказаться правым, тогда, если хотят помешать ему выполнить свою функцию и поставить на его место шарлатана, его долг — изо всех сил сопротивляться. Но если там, где нет доктора, вокруг больного суетится много несведущих в медицине, а состояние больного требует самого целенаправленного и профессионального ухода, то какая разница, в чьих руках он окажется, чтобы скончаться или чтобы выжить лишь волею случая? Без сомнения, с любой точки зрения, лучше бы ему оказаться в руках тех, кто его любит. Любящие, по крайней мере, не станут ссориться у его изголовья, заставляя его страдать, если им известно, как можно его спасти.

 


 


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 7 страница| ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 9 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)