Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Лишение корней у рабочих 6 страница

НАКАЗАНИЕ | СВОБОДА МНЕНИЙ | БЕЗОПАСНОСТЬ | ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ | КОЛЛЕКТИВНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ | ЛИШЕННОСТЬ КОРНЕЙ | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 1 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 2 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 3 страница | ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 4 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

До 1940 года модно было говорить о «вечной Франции». Слова эти – своего рода кощунство. Им мы обязаны столькими столь трогательными страницами, написанными великими французскими писателями-католиками о предназначении Франции, вечном спасении Франции и прочем подобном. Ришелье видел все намного яснее, говоря, что спасение государств происходит лишь в этом мире. Франция есть нечто преходящее, земное. Кажется, никогда не говорилось, чтобы Христос умер, чтобы спасти народы. Идея народа, призванного Богом именно как народ, присуща только ветхозаветному закону.

Так называемая языческая античность никогда не допустила бы столь грубого смешения. Римляне считали себя избранными, но исключительно для земного господства. Мир иной их не интересовал. Нигде не бывало, чтобы какой-либо город или народ считал себя избранным для сверхъестественного предназначения. Мистерии, составлявшие в некотором роде официальный способ спасения, как сегодня церкви, были местными установлениями, но их равноценность между собой признавалась. Платон описывает, как человек, при содействии благодати, выходит из пещеры этого мира, но он не говорит, чтобы из нее мог выйти целый город. Напротив, он представляет коллективность как нечто животное, мешающее спасению души.

Античность часто обвиняют в том, что она умела признавать только коллективные ценности. В действительности же эта ошибка была совершена лишь римлянами, которые были атеистами, и евреями, причем только до вавилонского пленения. Но если мы ошибочно приписываем это заблуждение дохристианской античности, то мы также неправы, не признавая, что мы сами его допускаем постоянно, будучи испорчены и римской, и еврейской традициями, слишком часто торжествующими в нас над чистым христианским вдохновением.

Сегодня христианам неловко признать, что, если слову «отечество» придать наиболее полный смысл, то окажется, что у христианина есть лишь одно отечество—вне этого мира. Ибо у него есть лишь один — внемирный — Отец. «Собирайте себе сокровища на небе... ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше»69. Значит, запрещено, чтобы сердце было на земле.

Сегодня христиане не любят поднимать вопрос об обоюдных правах на их сердце Бога и их страны. Немецкие епископы одно из самых смелых своих заявлений закончили тем, что отказались когда-либо выбирать между Богом и Германией. Но почему они от этого отказываются? Всегда могут сложиться обстоятельства, принуждающие сделать выбор между Богом и чем-то земным, и выбор всегда должен быть очевидным. Но французские епископы сказали бы то же самое. Популярность Жанны д' Арк в течение последней четверти века не была вполне здоровой — это было удобное средство забыть, что между Богом и Францией есть некоторое отличие. И все же эта внутренняя трусость перед довлеющей идеей родины не сделала патриотизм более энергичным. Во всех церквях страны статуя Жанны д' Арк была поставлена так, чтобы привлекать взгляды в те страшные дни, когда французы покинули Францию.

«Если кто приходит ко Мне, и не возненавидит отца своего и матери, и жены, и детей, и братьев и сестер, и притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником»70. Если предписано возненавидеть все это, в определенном смысле слова «ненавидеть», то, безусловно, запрещено и любить свою страну, в определенном смысле слова «любить». Ибо подобающим объектом любви есть лишь благо, и «никто не благ, как только один Бог»71.

Такова очевидность, но, словно по какому-то колдовству, она совершенно не признается в нашем веке. Иначе было бы невозможно, чтобы такой человек, как отец де Фуко, из любви решивший быть свидетелем о Христе среди нехристианских народов, считал бы себя в то же время вправе доставлять разведывательному отделу сведения об этих самых народах.

Нам было бы полезно поразмышлять о страшных словах, сказанных Христу дьяволом, когда тот показал Ему все царства земные, говоря о них: «Всякая власть мне дана»72. Ни одно из них не было исключением.

Что не шокировало христиан – шокировало рабочих. Еще довольно недавняя, для того чтобы совсем умереть, традиция делает любовь к справедливости главным вдохновителем французского рабочего движения. В первой половине XIX века это была пылкая любовь, встающая на сторону угнетенных всего мира.

Пока Родиной являлся Народ, собранный в суверенную нацию, не возникало никаких проблем в его отношениях со справедливостью, поскольку считалось, –совершенно необоснованно, из очень поверхностного толкования «Общественного договора»,—что суверенная нация не совершает несправедливости по отношению к своим членам или своим соседям; предполагалось, что все, что может привести к несправедливости, связано с несуверенностью нации.

Но, поскольку именем «родина» названо все то же государство, справедливости ждать неоткуда. В проявлении современного патриотизма вопрос справедливости не так уж важен и тем более не говорится ничего, что могло бы позволить осмыслить отношения между родиной и справедливостью. Никто не смеет утверждать, что эти два понятия тождественны; в частности, никто не осмелился бы сказать это рабочим, сквозь социальный гнет ощущающим металлический холод государства и смутно сознающим, что тот же холод должен существовать и в международных отношениях. Когда много говорят о родине, то мало говорят о справедливости, а чувство справедливости у рабочих, даже если они материалисты, весьма сильно, поскольку они всегда ощущают, что лишены ее, – в такой степени, что нравственное воспитание, которое почти не упоминает о справедливости, не может на них воздействовать. Когда они умирают за Францию, им всегда необходимо чувствовать, что они в то же время умирают за что-то гораздо большее, что они участвуют во вселенской борьбе с несправедливостью. Для них, по ставшему известным высказыванию, родины мало.

И так повсюду, где пылает пламя, искорка, пусть даже незаметная, истинной духовной жизни. Этому огню родины мало. Для тех же, в ком ее нет, патриотизм, с его необычайной требовательностью, слишком возвышен, и тогда он может стать достаточно сильной движущей силой лишь в форме самого слепого национального фанатизма.

Люди действительно способны разделять свою душу на ячейки, в каждой из которых какая-либо идея некоторым образом живет, не входя в соотношение с остальными. Им не нравится делать усилия к критике или обобщению, и по доброй воле они себя к этому не понуждают.

Но в страхе и тревоге, когда плоть пятится перед смертью, перед невыносимым страданием, перед чрезмерной опасностью, в душе каждого человека, пусть даже совершенно необразованного, появляется некий рассудительный умник, изобретающий различные доказательства того, что законно и правильно уклониться от этой смерти, этого страдания, этой опасности. Доводы эти в различных ситуациях могут оказаться хорошими или "плохими, но, в любом случае, смятение плоти и крови придает им такую убеждающую силу, какой ни один оратор никогда не достигал.

Есть люди, у которых все происходит не так. Либо их природа освобождает их от страха, и их плоть, кровь, нутро нечувствительны к близости смерти или страдания; либо же их душа обладает такой цельностью, что этот изобретатель аргументов не в силах на нее воздействовать. На других, однако, он еще действует, они еще ощущают его убеждения, но все же пренебрегают ими. Последний случай предполагает или существование уже достаточно высокого уровня внутренней цельности, или же мощные внешние стимулы.

Глубокое замечание Гитлера о пропаганде – о том, что грубая сила не может сама по себе иметь верх над идеями, но легко достигает этого, взяв в помощники несколько идей, сколь угодно низкопробных, – дает также ключ к внутренней жизни. Как бы ни были жестоки волнения плоти, в одиночку они не в состоянии взять в душе верх над мыслью. Но они легко победят, сообщив свою убеждающую силу какой-либо идее, пусть даже весьма скверной. Вот что важно. Никакая мысль не кажется слишком посредственной для этой роли союзницы плоти. Плоти нужна мысль, с которой можно было бы объединиться.

Вот почему в моменты крайнего кризиса малейшая слабинка во внутреннем устройстве оказывается столь важной, как если бы ею воспользовался проницательный философ, стоящий наготове где-то рядом, хотя в обычные времена даже просвещенные люди без малейшего неудобства живут с величайшими внутренними противоречиями; и так происходит со всяким человеком, сколь бы невежествен он ни был.

В критические минуты – а это не обязательно минуты наибольшей опасности, это минуты, когда человек оказывается с глазу на глаз со своим смятенным нутром, своей кровью и плотью, один, без внешней поддержки, – сопротивляются лишь те, чья внутренняя жизнь целиком зависит от одной единственной идеи. Вот почему тоталитарные режимы формируют несокрушимых людей.

Идея родины может быть столь всепоглощающей лишь при режиме гитлеровского типа. Это легко доказать на примерах, но очевидность столь велика, что доказательства излишни. Если же идея родины, не являясь всепоглощающей, все же занимает некоторое место в душе, тогда или возникает внутренняя противоречивость – и скрытая в душе слабость – или же необходимо существование некоей другой идеи, преобладающей над всем, относительно которой идея родины занимает более четко очерченное, ограниченное и подчиненное положение.

В нашей Третьей республике так не случилось. Повсюду была лишь моральная противоречивость. И внутренний рассудительный умник активно действовал в душах в период между 1914 и 1918 годами. Большинство сопротивлялось крайне ожесточенно, из-за своеобразной реакции, которая часто подталкивает людей слепо бросаться в сторону, обратную той, куда их направляет страх, из боязни обесчестить себя. Но когда душа подвергает себя мучениям и опасностям лишь под влиянием этого порыва, она очень скоро истощается. Эти питаемые беспокойством рассуждения, которые не смогли повлиять на способ действия, все более воздействуют на самые глубины души, и влияние их проявляется постфактум. Именно это произошло после 1918 года. Те же, кто ничего не отдали и стыдились этого, готовы были, по другим мотивам, подхватить заразу. И эта атмосфера окружала детей, от которых позже потребуют умереть.

Как далеко зашло внутреннее расслоение среди французов, можно осознать, если поразмышлять о том, почему и сегодня идея сотрудничества с врагом не потеряла своей привлекательности. С другой стороны, если искать поддержку в самом явлении Сопротивления, если сказать себе, что его участникам вовсе не трудно черпать вдохновение одновременно и в патриотизме, и в сотне других побуждений, то при этом приходится признать и признавать постоянно, что Франция как нация находится в данный момент на стороне справедливости, всеобщего счастья и тому подобных вещей, то есть в категории вещей чудесных, но не существующих. Победа союзников выведет ее из такой категории, вернет в область реального; многие сложности, казавшиеся преодоленными, появятся вновь. В каком-то смысле беда все упрощает. Тот факт, что Франция встала на путь сопротивления не сразу, позже, чем большинство оккупированных стран, показывает, но для нас было бы ошибкой не беспокоиться о будущем.

Совершенно ясно видно, если вспомнить о школе, насколько велики моральные разногласия нашего режима. Моральная философия составляет часть образовательной программы, но даже те преподаватели, которым никогда не нравилось превращать ее в предмет догматического образования, излагали сию науку несколько туманно. Центральным понятием нравственности является справедливость и накладываемые ею обязанности по отношению к ближнему.

Но когда речь идет об истории, нравственность оказывается за бортом. Вопрос об обязательствах Франции по отношению к внешнему миру не ставился никогда. Порой ее называют справедливой и благородной, как если бы речь шла о чем излишнем: эдаком пере на шляпе, лавровом венце. Завоеванные и возвращенные территории еще могут служить предметом легкого сомнения, как было с завоеваниями Наполеона; но сохраненные—никогда. Прошлое – лишь история роста Франции, и принято считать, что этот рост всегда и во всех отношениях—благо. Никто никогда не задавался вопросом, не связан ли этот рост с разрушением. Проверка того, не случалось ли ей разрушать нечто равнозначное себе, показалась бы самым ужасным кощунством. Бернанос говорил, что члены «Аксьон Франсез» считали Францию мальчуганом, задача которого лишь расти и поправляться. Но не только они. Это общепринятая мысль, которая, никогда не будучи явно выраженной, всегда подразумевается в том взгляде, каким смотрят на прошлое страны. И сравнение с мальчуганом еще слишком уважительное. Существа, от которых требуется только наращивать мясо, – это кролики, свиньи, куры. Самое точное слово находит Платон, сравнивая сообщество с неким животным. Те же, кого его авторитет ослепляет, то есть все люди, кроме предопределенных, «называют справедливыми и прекрасными все необходимые вещи, будучи не в состоянии различить и усвоить разницу между сущностью необходимого и сущностью блага».

Делается все, чтобы дети чувствовали, и, кстати, они это чувствуют естественно, что все, имеющее отношение к родине, нации, увеличению нации – обладает той степенью значимости, которая выделяет его из всего остального. И именно из-за этого справедливость, уважение к другому, непреложные обязанности, очерчивающие пределы амбиций и аппетитов,—-вся мораль, которой силятся подчинить жизнь мальчишек, никогда не упоминается.

Какой же вывод следует отсюда, если не тот, что справедливость находится в числе предметов меньшей значимости, что ее место там же, где и место религии, профессии, выбора врача или поставщика, – в недоступном чужому взгляду уголке частной жизни?

Но если мораль как таковая настолько снижена, то никакая другая система не заменит ее. Ибо высший престиж нации связан с воспоминанием о войне. Эти мотивы отсутствуют в мирное время, за исключением такого режима, для которого подготовка к войне является перманентным состоянием, – как, например, нацистский режим. Вне такого режима было бы опасно злоупотреблять напоминанием о том, что государство, с соответствующими налогами, таможнями, полицией, – это другое обличье родины, требующей от своих детей отдавать жизнь. От этого старательно воздерживаются, и, таким образом, никому не приходит мысль, что ненависть к полиции и мошенничество с налогами и таможнями равнозначна отсутствию патриотизма. В какой-то мере исключением является такая страна, как Англия. Причиной тому –тысячелетняя история свободы, гарантированной общественными властями. Так двойственность морали в мирное время ослабляет власть морали вечной, ничего не предлагая взамен.

Эта двойственность присутствует неизменно, всегда, везде, и не только в школе. Потому что почти ежедневно в обычное время каждому французу, читает ли он газету, рассуждает ли в кругу семьи или в кафе, случается думать о Франции, во имя Франции. С этого момента и до того, когда он снова станет частным лицом, он даже не вспоминает о тех добродетелях, обязательность которых для самого себя он более или менее смутно и абстрактно приемлет. Когда речь идет о тебе самом, о твоей семье, то обычно считается, что не стоит слишком доверять себе; когда ты одновременно и судья, и подсудимый, – не нужно доверять своим суждениям. В этом случае нужно спросить себя, а не правы ли хотя бы частично те, кто против тебя, возможно, не надо слишком высовываться вперед, думать только о себе; короче говоря, нужно ставить пределы своему эгоизму и гордыне. Но что касается национального эгоизма, национальной гордости, то на них есть не просто безграничное право: они возведены в высшую степень обязанности. Оглядка на других, признание собственной неправоты, скромность, добровольное ограничение своих желаний становятся здесь преступлением, святотатством. Среди многих возвышенных слов, которые египетская «Книга мертвых» вложила в уста справедливого после смерти, самые трогательные, возможно, следующие: «Я не был глух к справедливым и истинным речам». Но в плане международных отношений каждый считает своим долгом стать глухим к справедливым и истинным словам, если они противоречат интересам Франции. Или считается, что слова, противоречащие интересам Франции, никак не могут быть справедливыми и истинными. Результат будет тот же.

Существует такой вид безвкусицы, который при недостатке нравственности покрывается хорошим образованием, но в масштабах нации выглядит совершенно естественно. Даже самые одиозные из дам-патронесс вряд ли рискнули бы собрать своих протеже, чтобы произнести перед ними речь о величии совершенных благодеяний и ожидаемой в ответ признательности. Но французский наместник в Индокитае, соблюдая интересы Франции, без всяких сомнений произнесет подобную речь, даже сразу после жесточайших репрессий или самых скандальных голодовок; и он ждет, он навязывает ответы, которые были бы отголоском его речей.

Это обычай, заимствованный у римлян. Они не прибегали к жестокости, не оказывали милости без того, чтобы в обоих случаях не восславить свои благородство и великодушие. Их никогда нельзя было просить о чем-то, даже о простом послаблении самого жестокого давления, не начав с подобных же восхвалений. Они опорочили и мольбу, которая до них была в чести, предписывая ей лгать и льстить. В «Илиаде» троянец, стоящий на коленях перед греком и вымаливающий себе жизнь, не придавал своим словам ни малейшего оттенка лести.

Наш патриотизм непосредственно восходит к римлянам. Вот почему французских детей побуждают черпать вдохновение для него у Корнеля. Это – языческая добродетель, если только можно совместить эти два слова. В слове «языческий» применительно к Риму действительно оправдан оттенок отвращения, придаваемый ему первыми христианскими полемистами. Этот народ и вправду был атеистом и поклонялся самому себе как идолу. Именно такое идолопоклонство он передал нам под именем патриотизма.

Дуализм в сфере морали – скандал не менее громкий, если вместо светской морали думают о христианских добродетелях, по сравнению с которыми светская мораль, – это просто популярное издание, жидкая похлебка. Сущностью христианской добродетели, ее средоточием, особым привкусом является смирение, добровольное побуждение самоуничижения. Именно этим святые подобны Христу. «Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу; Но уничижил Себя Самого... Хоть и был Сыном, то, что страдал, научило Его смирению».

Но когда француз думает о Франции, гордость, согласно современному пониманию, становится его обязанностью; смирение было бы для него предательством. Именно в таком предательстве, возможно, упрекали правительство Виши. И были правы, поскольку его смирение не было подлинным, это было смирение раба, льстящего и лгущего, чтобы избежать побоев. Но в этой области нам неведомо настоящее смирение. Мы даже не допускаем такой возможности. Для того, чтобы только добраться до осознания возможности этого, от нас требуются определенные усилия и изобретательность.

Для христианской души наличие языческой добродетели патриотизма есть нечто разлагающее. Она попала к нам в руки из Рима, не получив крещения. Странно, что варвары или те, кого так называют, были крещены во время набегов почти без осложнений; однако наследие античного Рима так никогда и не было крещено, оттого, несомненно, что и не могло быть таковым, несмотря на то, что именно Римская империя сделала христианство государственной религией.

Кстати, трудно представить более жестокое оскорбление. Что до варваров, то не удивительно, что готы легко приняли христианство, если, как считали современники, по крови они были геты, самые праведные из фракийцев, которых Геродот называл обессмертившимися из-за силы их веры в вечную жизнь. Наследие варваров смешалось с христианским духом, создав уникальное, неподражаемое, удивительно однородное произведение, названное рыцарством. Но дух Рима и дух Христа никогда не сплавлялись воедино. Если слияние было возможным, то Апокалипсис лгал бы, представляя Рим женой, сидящей на звере, преисполненном именами богохульными.

Возрождение прежде всего было воскресением греческого духа, духа римского – позже. Только на этом втором этапе оно разлагающе действовало на христианство. Именно в течение этого второго этапа возникла современная форма патриотизма. Корнель был прав, посвящая своего «Горация» Ришелье и используя те выражения, низость которых – достойная пара той почти безумной гордости, что вдохновила эту трагедию. Такие низость и гордость неразделимы, это хорошо видно сегодня в Германии. Прекрасным примером своеобразного удушья, которое охватывает христианскую добродетель при соприкосновении с римским духом, был сам Корнель, познавший христианскую добродетель при соприкосновении с римским духом. Не будь мы ослеплены привычкой, его «Полиевкт» показался бы нам комичным. Полиевкт под пером Корнеля – это человек, который вдруг понял, что есть территория, завоевание которой принесет куда большую славу, нежели покорение земных царств, и что существует особый способ добраться туда. Он тотчас же отправится на такое овладение, не обращая ни на кого внимания, и в том же состоянии духа, в котором он прежде шел на войну, служа императору. Говорят, Александр плакал, имея возможность завоевать всего-навсего земной шар. Корнель, по-видимому, считал, что Христос сошел на землю, чтобы заполнить этот пробел.

Если в мирное время патриотизм незаметно воздействует как растворитель и христианских, и мирских добродетелей, то в военное время все происходит наоборот, и это совершенно естественно. При двойственности морали ущерб наносится именно добродетели, обусловленной некими требуемыми обстоятельствами. Склонность к легкости естественно представляет преимущество для того вида добродетели, который наделе не может осуществиться: и нравственности войны в мирное время, и нравственности мира в военное время.

В мирное время справедливость и истина из-за непроницаемой стены, отделяющей их от патриотизма, опустились до уровня сугубо частных добродетелей, например вежливости; но когда Родина требует высшей жертвы, то же разделение лишает патриотизм полной законности, которая одна только и может вызвать всеобщее усилие.

Раз вошло в привычку считать абсолютным и безоговорочным добром этот рост, при котором Франция поглотила и переварила столько территорий, то как пропаганде, вдохновленной точно той же мыслью, но заменившей название «Франция» именем «Европа», не просочиться в уголок души? Сегодняшний патриотизм заключается в равновесии абсолютного добра и коллективности, соответствующей определенному территориальному пространству, – Франции; тот, кто мысленно подменит этот территориальный член уравнения и поставит на его место меньший – как Бретань, или больший – как Европа, будет считаться предателем. Но почему? Это же совершенно беззаконно. Мы даже не осознаем – в силу привычки – до какой степени это беззаконно. Но в решающий момент такое беззаконие послужит внутреннему умнику поводом для изобретения новых софизмов.

Современные коллаборационисты относятся к новой Европе, кующей немецкую победу, так, как когда-то бретонцы, эльзасцы, жители Франш-Конте относились к завоеванию их страны королем Франции. С какой стати добру и злу в разные эпохи изменяться? В 1918 – 1919 годах часто можно было слышать от честных людей, ожидающих мира: «Когда-то была война между провинциями, потом они объединились, образовав нации. Точно так же нации объединятся на каждом континенте, потом во всем мире, и это будет концом всем войнам». Это очень распространенная общая мысль, которая экстраполировала из рассуждения, столь распространенного в XIX и даже в XX веке. Добрые люди, которые так говорили, знали историю Франции лишь в целом, и, говоря так, не представляли, что национальное единство было достигнуто почти исключительно самыми грубыми завоеваниями. Но вспомнив об этом в 1939 году, они вспомнили также, что эти завоевания им всегда представлялись благом. Что удивительного, если, по крайней мере, какая-то часть души станет считать: «Ради прогресса, ради свершения Истории, наверное, нужно пройти через это?» Они смогли сказать себе: «Франция одержала победу в 1918 году, но не сумела объединить Европу; теперь это пытается сделать Германия; не будем ей мешать». Жестокость немецкой системы должна была бы их вразумить. Но они могли либо не слышать о ней, либо полагать, что это выдумка лживой пропаганды, либо считать, что значение ее, как чего-то навязанного более низким народностям, невелико. Разве не знать о жестокости немцев по отношению к евреям или чехам сложнее, чем о жестокости французов к аннамитам?

Пеги говорил, что счастливы погибшие в справедливой войне. Из этого должно следовать, что те, кто их несправедливо убил, – несчастны. Если французские солдаты в 1914 году погибли в справедливой войне, то тогда это со всей очевидностью относится в такой же степени к Верцингеторигу. Если так думать, то какие же можно испытывать чувства к людям, которые в течение шести лет держали его прикованным цепью в совершенно темной камере, после чего выставили на посмешище римлянам и затем обезглавили? Но Пеги был страстным почитателем Римской империи. Если восхищаться Римской империей, то в чем тогда упрекать Германию, которая стремится восстановить ее на большей территории почти теми же методами? Такое противоречие не помешало Пеги умереть в 1914 году. Но именно оно, хоть и не сформулированное, не признанное, помешало многим молодым в 1940 году бросаться в огонь в том же состоянии духа, что и Пеги.

Завоевание либо всегда зло, либо всегда добро, либо то добро, то зло. В последнем случае необходим критерий различия. Представлять критерием то, что завоевание – добро, поскольку умножает нацию, членом которой мы являемся по случайности рождения, и зло, поскольку оно уменьшает ее, настолько противоречит здравому смыслу, что может быть приемлемо лишь для людей, которые умышленно, раз и навсегда избавились от здравого смысла; это и происходит в Германии. Но Германия может так поступать, потому что живет романтической традицией. Франция же не может, ибо обладание здравым смыслом составляет часть ее национального достояния. Некоторые французы могут назвать себя враждебно настроенными к христианству; но как до 1789 года, так и в дальнейшем, все движение мысли, имевшее место во Франции, требовало здравого смысла. Франция не может отказаться от здравого смысла во имя Родины.

Вот почему Франция чувствует себя дискомфортно в своем патриотизме, и это невзирая на то, что она сама в XV111 веке изобрела современный патриотизм. Не следует думать, что названное всемирным призванием Франции, может примирить патриотизм и всеобщие ценности более легко среди французов, чем среди других. Как раз наоборот. Для французов это сложнее, потому что они не могут полностью ни достичь, ни устранить вторую часть противоречия, как не могут разделить обе части непроницаемой перегородкой. Они выявляют противоречие даже внутри патриотизма. Но поэтому они как бы обязаны изобретать новый патриотизм. Если они сделают это, то выполнят то, что когда-то было функцией Франции, а именно, осмысление того, в чем нуждается мир. В данный момент миру необходим новый патриотизм. И это усилие по его изобретению должно быть совершено именно сейчас, когда патриотизм – нечто, заставляющее проливать кровь. Не нужно ждать, когда он вновь станет предметом разговора в салонах, академиях и на террасах кафе.

Легко говорить, как Ламартин: «Моя родина повсюду, где блистает Франция... Моя страна – Истина». Это имело бы смысл, если бы слова «Франция» и «Истина» были равнозначными, но, к сожалению, они таковыми не являются. Франции случалось, случается и будет случаться лгать и быть несправедливой; ибо Франция – не Бог, ей далеко до этого. Только Христос мог сказать: «Я есмь... Истина». Никому иному на земле это не позволительно: ни людям, ни тем более сообществам. Только отдельный человек может достигнуть такой степени святости, когда становится не собой, но живущим в нем Христом. Святых же наций не бывает.

Когда-то существовала нация, считавшая себя святой, и она очень плохо кончила; по этому поводу довольно странно думать, что фарисеи были в этой нации участниками сопротивления, а мытари – коллаборационистами, и разбирать, какими были отношения у Христа с теми и другими.

Это должно было бы привести к мысли о том, что наше сопротивление является позицией духовно опасной, даже негодной, если бы среди побуждающих, стимулирующих его моментов мы не умели различить побуждения патриотического. Именно такую опасность выражают необычайно вульгарным языком нашего времени те, кто, искренне или нет, говорят, что боятся, как бы это движение не свернуло к фашизму; ибо фашизм всегда связан с определенным видом патриотического чувства.

О вселенском призвании Франции нельзя, если не лгать, говорить только с гордостью. Если о нем говорят неправду, то предательство заключено уже в словах, к которым прибегают, рассуждая о нем; если о нем говорят правду, то к гордости всегда должен примешиваться стыд, ибо есть нечто смущающее во всех возможных исторических примерах. В XIII ст. Франция была очагом для всего христианства. Но в начале того же века она навсегда уничтожила зарождающуюся на юге от Луары цивилизацию; и в ходе этой военной операции, в связи с ней, была впервые введена инквизиция. В этом состоит грех, о котором нельзя забывать. XIII век – это век, когда готика сменила романский стиль, полифоническая музыка – григорианское пение, а в богословии на смену конструкциям, заимствованным у Аристотеля, пришло платоническое вдохновение. Потому можно подвергать сомнению мнение о том, что французское влияние в этом веке было прогрессивным. В XVII в. Франция вновь заблистала в Европе. Но связанный с этим сиянием военный престиж был достигнут методами постыдными, по крайней мере, для тех, кто любит справедливость. В остальном, чем больше прекрасных произведений на французском языке создала классическая французская «идея», тем более разрушительное влияние он оказал на все иностранное." В 1789 году Франция стала надеждой народов. Но три года спустя она отправилась на войну и с первых же побед освободительные походы стали завоевательными. Не будь Англии, России и Испании – она могла бы навязать Европе строй, быть может, лишь отчасти менее жестокий, нежели тот, что сегодня обещает Германия. Во второй половине прошлого столетия, когда выяснилось, что Европа – это еще не весь мир и что на этой планете существует много континентов, Франция вновь стала стремиться играть вселенскую роль. Но все, что она смогла, – это сфабриковать колониальную Империю, имитирующую империю англичан, и в сердце определенного числа «цветных» народов ее имя сейчас связывается с чувствами, мысль о которых просто невыносима.


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 5 страница| ЛИШЕНИЕ КОРНЕЙ У РАБОЧИХ 7 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)