Читайте также: |
|
— Да, мы поспешили сделать все, чтобы нас возненавидели, — подхватил Берт, — мы вели себя как скоты.
— Такое неизбежно, — заметил Льюис.
— Этому можно было помешать, довольно было бы побольше дисциплины.
— Вы считаете, что мало повесили людей? — с живостью отозвался Льюис. — Людей ввергают в войну, а потом, когда они проявляют насилие, их вешают!
— Повешенных слишком много, согласен, — сказал Берт, — но именно потому, что с самого начала не приняли необходимых мер.
— Каких мер? — спросил Вилли.
— Ах! Если они начнут пережевывать свою войну, конца этому не будет! — вмешалась Дороти.
Лица трех воинов оживились, они все время перебивали друг друга; их симпатия по отношению к Франции не вызывала сомнений, к своей стране они не проявляли никакой снисходительности, а между тем я слушала их в замешательстве: то была их война, о которой они рассказывали друг другу, война, в которой мы оказались ничтожным предлогом; их щепетильность в отношении нас походила на ту, что мужчина может испытывать перед слабой женщиной или безответным животным; из нашей истории они уже творили восковые легенды. Когда наконец они замолчали, Эвелина обратилась ко мне томным голосом:
— А каков Париж сейчас?
— Забит американцами, — отвечала я.
— Вам это, похоже, не нравится? — сказал Льюис. — Какой неблагодарный народ! Мы пичкали его сухим молоком, собираемся наводнить кока-колой и танками, а он не падает к нашим ногам! — Льюис рассмеялся: — Греция, Китай, Франция — с ума сойти, скольким мы помогаем: нация бойскаутов, да и только.
— Вы находите это смешным? — резким тоном сказала Дороти. — Юмор — это прекрасно! — Она пожала плечами: — Когда мы забросаем атомными бомбами всю землю, Льюис и тогда преподнесет нам несколько милых шуточек, довольно мрачных.
Льюис весело взглянул на меня:
— Ведь это какой-то француз сказал, что лучше над чем-то смеяться, чем плакать?
— Вопрос не в том, плакать или смеяться, — заметила Дороти, — а в том, чтобы действовать.
Лицо Льюиса изменилось:
— Я голосую за Уоллеса{126}, агитирую за него, что я еще должен, по-вашему, сделать?
— Вам известно, что я думаю об Уоллесе, — сказала Дороти, — никогда этот человек не создаст настоящую левую партию; он служит всего лишь оправданием людям, которые по дешевке хотят купить себе спокойную совесть...
— Боже мой! Дороти, — возразил Вилли, — ведь не Льюис же может создать настоящую левую партию, ни он и никто из нас...
— А между тем, — сказала я, — таких, кто думает, как вы, много: у вас нет возможности объединиться?
— Прежде всего, нас становится все меньше и меньше, — ответил Льюис, — и потом, мы оторваны друг от друга.
— А главное, вы находите гораздо более удобным посмеиваться, чем пытаться что-то сделать, — заметила Дороти.
Меня тоже благодушная ирония Льюиса иногда раздражала; он был проницателен, критичен, нередко даже возмущался; однако с ошибками и пороками, за которые он упрекал Америку, у него установились такие же близкие отношения, как у больного со своей болезнью, как у бродяги со своей грязью: этого было довольно, чтобы мне он показался в какой-то мере соучастником. Я вдруг подумала: он ставил мне в вину то, что я не предпочла его страну, но никогда он не обосновался бы в моей, это ли не высокомерие? «Ни за что на свете я не стала бы американкой!» — возмутилась я мысленно. И пока они продолжали ругаться, я с усмешкой спросила себя, откуда вдруг взялась во мне эта разгневанная Колетта Бодош?{127}
Автомобиль Берта отвез нас домой, и Льюис нежно обнял меня:
— Вы провели хороший день?
Его ласковая улыбка диктовала мне ответ, а мои душевные переживания никого не интересовали.
— Прекрасный, — сказала я и добавила: — Как агрессивно вела себя Дороти!
— Она несчастлива, — ответил Льюис и, подумав, продолжал: — Вирджиния тоже, и Вилли, и Эвелина. Нам с вами повезло, мы чувствуем себя в общем-то неплохо.
— Не могу сказать этого о себе.
— У вас бывают скверные минуты, как у всех, но ведь не всегда.
Он говорил с такой уверенностью, я просто не нашлась что ответить. А он продолжал:
— Они все так или иначе рабы: своего мужа, своей жены, своих детей, и в этом их несчастье.
— В прошлом году вы говорили мне, что хотели бы жениться, — сказала я.
— Иногда я об этом думаю. — Льюис рассмеялся: — Но стоит мне оказаться запертым в доме с женой и детьми, как у меня появится только одна мысль: бежать.
Его веселый голос придал мне смелости:
— Льюис, вы думаете, мы когда-нибудь увидимся? Внезапно лицо его помрачнело.
— А почему нет? — легкомысленным тоном ответил он.
— Потому что мы живем очень далеко друг от друга.
— Да. Мы живем далеко.
Он исчез в туалетной комнате; и так всегда: как только я приближалась к нему, он ускользал; наверняка он боялся, как бы я не потребовала у него теплоты, или обмана, или обещаний, которых он не мог мне дать. Я начала раздеваться. Конечно, я предвидела, что это пребывание наедине окажется невеселым, и все-таки опечалилась. Счастье еще, что моя плоть настолько сочеталась с плотью Льюиса, что без труда свыклась с его равнодушием; мы спали каждый в своей кровати, разделенные ледяной пропастью, и я даже перестала понимать смысл слова «желание».
Мне хотелось бы, чтобы и мое сердце стало таким же покладистым. Льюис утверждал: чтобы любить, надо потерять голову. А если, предположим, у меня наступит отрезвление? Льюис спал, я слушала его ровное дыхание и впервые пыталась увидеть его не своими, чужими глазами: недоброжелательными глазами Дороти. Он эгоист, это правда. Он решил извлечь из нашей истории как можно больше удовольствия и как можно меньше неприятностей, а что чувствовала я, ему было безразлично. Он позволил мне приехать в Чикаго, ни о чем не предупредив, потому что ему приятно было меня видеть; как только я оказалась в его власти, он без обиняков заявил мне, что разлюбил меня; мало того, он еще требовал, чтобы я выглядела довольной: он и правда заботился только о себе. К тому же почему он так упорно защищался от сожалений, от волнений, от страданий? Наверняка в его осторожности есть доля черствости. На следующее утро я попыталась утвердиться в своей суровости. Глядя на Льюиса, с серьезным видом поливавшего лужайку сада, я сказала себе: «Это человек такой же, как все. Зачем я упорствую, считая его единственным?» Послышался шум почтовой машины. Почтальон сорвал маленький красный флажок, водруженный на почтовый ящик, и бросил его внутрь вместе с корреспонденцией. Я поднялась по усыпанной гравием аллее. Никаких писем, но куча газет. Почитаю газеты, потом выберу в библиотеке какую-нибудь книгу, пойду плавать, после обеда буду слушать пластинки: я могла делать множество приятных вещей, не терзая себе больше ни голову, ни сердце.
— Анна! — крикнул Льюис. — Идите посмотрите: я поймал радугу. — Он поливал лужайку, и радуга плясала в струе воды. — Идите скорее!
Я узнала этот настойчивый, заговорщицкий голос, это радостное лицо: лицо, не похожее ни на какое другое. Это был Льюис, это был он. Льюис перестал любить меня, но остался самим собой. Почему же вдруг я подумала о нем плохо? Нет, так просто мне не выкрутиться. По правде говоря, я его понимала. Я тоже терпеть не могу несчастья и испытываю отвращение к жертвам: я понимала, почему он отказывался страдать из-за меня и в то же время не хотел терять меня; я понимала, что он слишком занят, пытаясь разобраться со своим собственным сердцем, чтобы сильно тревожиться о том, что творится в моем. И потом, я помнила его интонацию, когда он сказал, сжав рукой мое плечо: «Я готов сейчас же жениться на вас». И тут же отказалась от всякой обиды, раз и навсегда. Если любить действительно больше не хотят, то и не любят: сердцу не прикажешь.
Так что я продолжала любить Льюиса: это было нелегко. Достаточно было изменения интонации его голоса, чтобы я тут же вновь обретала его целиком; а минуту спустя я снова его теряла. Когда в конце недели он поехал на день в Чикаго, я, пожалуй, почувствовала облегчение: двадцать четыре часа одиночества — хоть какая-то передышка. Я проводила Льюиса до автобусной остановки и медленно пошла назад к дому вдоль дороги, окаймленной садами и загородными виллами. Я села на лужайке с книгами. Было очень жарко, ни один листок не шелохнулся; озеро вдали безмолвствовало. Я достала из сумки последнее письмо Робера; он подробно рассказывал мне о мадагаскарском процессе{128}. Анри написал статью, которая появится в ближайшем номере «Вижиланс», но этого, конечно, недостаточно; чтобы повлиять на общественное мнение, надо было располагать газетой или еженедельником с большим тиражом; они собирались организовать митинг, но времени не хватало. Я сложила письмо и стала следить глазами за пролетавшим в небе самолетом: они летали все время; самолет мог бы унести меня в Париж. Но зачем? Если бы я находилась подле Робера, он говорил бы со мной, вместо того чтобы писать, но что бы это изменило? Я ничем не в силах ему помочь, да он и не призывал меня, так что не было никаких причин уезжать отсюда. Я огляделась вокруг: трава аккуратно скошена, небо гладкое, белки и птицы походили на домашних животных; оставаться у меня тоже не было никаких причин. Я взялась за книгу: «Литература в Новой Англии»; год назад меня это страшно заинтересовало бы; но теперь страна Льюиса, его прошлое меня уже не касались; все эти книги, лежавшие на лужайке, были немыми. Я потянулась: чем заняться? Мне абсолютно нечего было делать. В течение какого-то времени, показавшегося мне очень долгим, я сидела там, застыв неподвижно, и вдруг меня охватила паника. Быть парализованной, слепой, глухой, но с ясным сознанием — я часто говорила себе, что нет худшей участи: и вот теперь это моя участь. В конце концов я встала и пошла в дом. Я приняла ванну, вымыла голову, но я никогда не умела долго заниматься своим телом. Я открыла холодильник: графин с томатным соком, еще один, полный апельсинового сока, готовые салаты, холодное мясо всех видов, молоко — мне стоило лишь руку протянуть; и шкафы ломились от консервов, волшебных порошков, риса-минутки, который достаточно было обдать кипятком: за четверть часа я поужинала. Наверняка существует искусство убивать время, но оно мне незнакомо. Чем заняться? Я послушала несколько пластинок, потом включила телевизор и стала развлекаться тем, что перескакивала с одной программы на другую, смешивая фильмы, комедии, приключения, информационные выпуски, полицейские драмы, фантастические истории. Но в какой-то момент что-то произошло там, в мире; сколько я ни крутила ручку, экран оставался пустым. Я решила лечь спать. Но впервые в жизни я боялась бродяг, воров, сбежавших сумасшедших, я боялась заснуть и боялась бессонницы. Теперь озеро рокотало, сухие ветки хрустели под лапами зверей; тишина в доме подавляла. Я забаррикадировала все двери и, взяв в своей комнате одеяло с подушкой, легла, не раздеваясь, на диван и оставила включенным свет. Я заснула; и тогда через запертые окна вошли люди и убили меня. Когда я проснулась, насвистывала какая-то птичка, другая стучала клювом по дереву. И все-таки реальности я предпочитала свои кошмары, я снова закрыла глаза, но сомкнутые веки не смогли погасить ясный день. Я встала. Как пустынно в доме! Как будущее пусто! Раньше я с волнением смотрела бы на белый халат, брошенный на кресло, и старые домашние туфли, забытые под письменным столом, но теперь я уже не знала, что означают эти предметы. Они принадлежали Льюису, да, Льюис все еще существовал, но мужчина, который любил меня, бесследно исчез. Это был Льюис, но не тот. Я находилась в его доме, но у чужого человека.
Я вышла, поднялась по усыпанной гравием аллее: флажок с почтового ящика исчез, приходил почтальон. Я взяла корреспонденцию. Одно письмо было для меня: Мэрием путешествовала по Мексике с Филиппом, по возвращении они собирались остановиться в Чикаго и очень надеялись встретиться со мной. Я не видела их с 1946 года, но Нэнси приезжала в Париж в мае, и я дала ей мой адрес в Америке; в том, что Мэрием написала мне, не было ничего удивительного, а между тем я смотрела на письмо с изумлением. Оно напоминало мне время, когда Льюиса для меня не существовало: каким образом его отсутствие превратилось в мучительную пустоту? Пустоту, которая поглощала все. Сад казался безжизненным, мои воспоминания — тоже; невозможно ни на секунду проявить интерес ни к Мэрием, ни к Филиппу, вообще ни к чему. Значение имел лишь один человек, которого я дожидалась, не зная даже, кто он такой. Я не знала, кто такая я сама. Я кружила по саду, ходила взад-вперед по дому, звала: «Льюис! Возвращайтесь! Помогите мне!» Я выпила виски и таблетку бензедрина — напрасно. Все та же невыносимая пустота. Я села у широкого окна и стала ждать.
«Льюис!» Было около двух часов, когда я услышала его шаги по гравию; я бросилась к нему; он был нагружен пакетами: книги, пластинки, китайский чай, бутылка кьянти; можно было подумать — подарки, то был праздник, праздничный день. Я взяла у него из рук бутылку.
— Кьянти — какая прекрасная идея! Вы хорошо повеселились? Выиграли в покер? Что вы будете есть: бифштекс? Курицу?
— Я пообедал, — ответил Льюис. Положив пакеты, он снимал ботинки, надевал домашние туфли.
— Без вас я всю ночь дрожала от страха: мне снилось, что меня убивают бродяги.
— Полагаю, вы выпили слишком много виски.
Он сел в кресло у окна, а я расположилась на диване:
— Вы все мне расскажете.
— Не случилось ничего особенного.
Я встретила его с обычной неуклюжестью нелюбимых женщин: слишком много пыла, много вопросов, много рвения. Он рассказывал, но сквозь зубы. Да, он играл в покер, ни проиграл, ни выиграл. Тедди в тюрьме все по тем же причинам. Нет, он не видел Марту. Видел Берта, но ни о чем особом они не говорили. Льюис раздражался, как только я требовала каких-нибудь подробностей. В конце концов он взял газету, а я открыла книгу, делая вид, будто читаю; я не обедала, но есть не могла.
«Ну чего я, собственно, ждала?» — спрашивала я себя. Я отказалась от надежды обрести когда-нибудь прошлое, так на что я рассчитывала? На дружбу, способную заменить утраченную любовь? Но какая же это любовь, если что-то может занять ее место? Нет, все было так же бесповоротно, как смерть. И снова я думала: «Если бы, по крайней мере, на руках у меня оставался труп!» Мне хотелось подойти к Льюису, положить руку ему на плечо и спросить: «Как такая любовь могла улетучиться? Объясните мне». Но он бы ответил: «Тут нечего объяснять».
— Вам не хочется прогуляться на пляж? — спросила я.
— Нет, совсем не хочется, — ответил он, не поднимая глаз.
Прошло всего два часа; мне предстояло прожить еще весь конец дня, потом вечер, ночь и снова день, и все оставшиеся дни. Как убить их? Если бы только поблизости было кино либо настоящая сельская местность с лесами, лугами, где я могла бы ходить до изнеможения! Но прямые дороги, окаймленные садами, — да это похоже на тюремный двор. Я наполнила стакан. Солнце сияло, а между тем свет был не настолько ярок, чтобы вещи хранили дистанцию, они подавляли меня; буквы книги липли к глазам, ослепляя меня: какое уж тут чтение. Я пыталась думать о Париже, о Робере, о прошлом, о будущем — невозможно; я была замкнута в этом мгновении, как в железном ошейнике, да еще накрепко связана. Я задыхалась от давившей на меня тяжести, мое дыхание отравляло воздух: как я хотела бы убежать от себя, но как раз это-то и заказано мне навсегда. «Я готова никогда не заниматься любовью, — думала я, — одеваться, как старая дама, иметь седые волосы, но навеки быть прикованной к себе — какая пытка!» Моя рука потянулась к бутылке, опустилась; я была слишком натренирована: спиртное разрушало мой желудок, не оглушая и не согревая меня. Что произойдет? Что-то должно было произойти: эта застывшая мука не могла длиться вечно. Льюис по-прежнему читал, и меня вдруг осенило: «Это совсем не он!» Человек, который любил меня, исчез, и Льюис тоже. Как я могла ошибиться! Льюис! Я прекрасно его помнила! Он говорил: «У вас красивая головка, такая круглая... Знаете, как я вас люблю?» Он дарил мне цветок и спрашивал: «Разве во Франции едят цветы?» Что с ним сталось? И кто обрек меня на это мрачное пребывание с глазу на глаз с самозванцем? Внезапно до меня донеслось эхо ненавистного воспоминания: он зевал.
— Ах, да не зевайте вы! — воскликнула я, разражаясь слезами.
— Ах, да не плачьте вы! — сказал он.
Я рухнула во весь свой рост на диван. Падала я вертикально, оранжевые пластинки кружились у меня перед глазами, и я тонула во мраке.
— Когда вы начинаете плакать, мне хочется уйти и никогда не возвращаться, — сердито сказал Льюис.
Я слышала, как он уходит из комнаты; я выводила его из себя, я окончательно его теряла, мне следовало остановиться; с минуту я боролась, потом дала волю слезам. Где-то очень далеко раздавались шаги; Льюис ходил по подвалу, полив сад, он вернулся в дом. Я продолжала плакать.
— Вы все еще не кончили?
Я не ответила. Я была обессилена, но продолжала плакать. С ума сойти, сколько слез может скопиться в глазах женщины. Льюис сел за письменный стол, застучала пишущая машинка. «Собаке не дали бы мучиться, — думала я. — А я плачу из-за него, но он и пальцем не шевельнет». Я стиснула зубы. Я обещала себе, что никогда не возненавижу этого человека, без остатка отдавшего мне свое сердце. «Но это уже не он!» — повторяла я себе. У меня стучали зубы, того и гляди, я могла выйти из себя. Сердце у меня разрывалось, но, сделав усилие, я открыла глаза и уставилась в стену.
— Что вы хотите, чтобы я сделала? — воскликнула я. — Я заперта здесь, заперта с вами. Не могу же я пойти и лечь в канаву.
— Боже мой! — произнес он более дружеским тоном. — На какие страдания вы себя обрекаете.
— Это все вы, — сказала я. — Вы даже не пытаетесь мне помочь.
— Что можно сделать с женщиной, которая плачет?
— Любой другой вы бы помогли.
— Я терпеть не могу, когда вы теряете голову.
— Думаете, я делаю это нарочно? Думаете, это легко — жить с человеком, которого любишь и который тебя не любит?
Он остался сидеть в кресле и не собирался больше бежать, но я знала, что он не выдавит из себя ни слова, чтобы положить конец этой сцене, хотя мы оба так в этом нуждались; конец надлежало придумывать мне. Я бросала слова наугад:
— Я здесь только из-за вас, у меня кроме вас — никого! Если я вам в тягость, что со мной будет?
— Рыдать только потому, что мне не хочется разговаривать, когда вы того желаете, — это глупо, — сказал он. — Неужели надо выполнять все ваши желания?
— Ах, вы слишком несправедливы! — отвечала я, вытирая глаза. — Это вы пригласили меня провести лето с вами, вы говорили, что рады тому, что я здесь. Значит, вы не должны быть таким враждебным.
— Я вовсе не враждебен. Когда вы начинаете плакать, мне хочется уйти, вот и все.
— Не так часто я плачу, — возразила я, теребя свой носовой платок. — Вы не отдаете себе отчета. Иногда кажется, будто я ваш враг, будто вы опасаетесь меня, мне это неприятно.
Льюис усмехнулся:
— Я действительно немного опасаюсь.
— Вы не имеете права! — сказала я. — Я прекрасно знаю, что вы меня не любите; никогда больше я не попрошу вас ни о чем, похожем на любовь; я стараюсь изо всех сил сохранить между нами хорошие отношения.
— Да, вы очень доброжелательны, — сказал Льюис. — Но как раз поэтому я и опасаюсь вас. — Он разгорячился: — Ваша доброжелательность — это и есть самая опасная ловушка! Именно таким образом вы провели меня в прошлом году. Защищаться от кого-то, кто на вас не нападает, кажется нелепым, ты и не защищаешься, а когда опять остаешься один, сердце снова в полном смятении. Нет. Я не хочу, чтобы это повторялось.
Я встала, сделала несколько шагов, пытаясь успокоиться. Ставить мне в упрек мою доброжелательность — это все-таки чересчур!
— Я не могу нарочно быть неприятной! — сказала я и добавила: — Вы действительно ставите меня в затруднительное положение. Если так, то я вижу лишь один выход: мне надо уехать.
— Но я не хочу, чтобы вы уезжали! — возразил Льюис. Он пожал плечами: — Мое положение тоже далеко не простое.
— Знаю, — сказала я.
Я решительно не могла сердиться на него. Он хотел оставить меня подле себя навсегда, а я отказалась, и если сегодня его настроения были переменчивы, а желания противоречивы, мне не следовало этому удивляться; люди неизбежно вступают с собой в противоречия, когда вынуждены хотеть не того, чего хотят.
— У меня нет желания уезжать, — сказала я. — Только не надо меня ненавидеть.
— До этого мы не дошли! — улыбнулся Льюис.
— Только что вы готовы были оставить меня умирать на месте, и пальцем не пошевелив.
— Верно, — согласился он. — Я и пальцем не смог бы пошевельнуть. Но это не моя вина: я был парализован.
Я подошла к нему. Раз уж мы начали разговор, мне хотелось воспользоваться этой возможностью.
— Напрасно вы меня опасаетесь, — сказала я. — Есть одна вещь, которую вы должны знать: я на вас не сержусь и никогда не сердилась за то, что вы меня разлюбили. Нет причин, чтобы вы с неприязнью относились к тому, что я о вас думаю, в душе моей нет ничего такого, что могло бы быть вам неприятно.
Я умолкла; он смотрел на меня с некоторой тревогой; его пугали слова, меня тоже. Я видела слишком много женщин, которые при помощи слов пытались усмирить страдания своей плоти; я знаю слишком много таких, кому, к сожалению, удалось снова завлечь в постель одурманенного фразами мужчину; какой ужас — женщина, которая из сил выбивается, чтобы, обращаясь к разуму мужчины, заставить его коснуться ее тела. Поэтому я только добавила:
— Мы друзья, Льюис.
— Разумеется! — Он обнял меня, прошептав: — Сожалею, что был так жесток.
— Сожалею, что была такой глупой.
— Да! До чего глупой! Однако мысль была неплоха: почему бы вам действительно не пойти и не лечь в канаву?
— Потому что вы не пошли бы туда за мной. Он засмеялся:
— Послезавтра я сообщил бы в полицию.
— Вы всегда в выигрыше, — сказала я. — Это несправедливо: никогда я не могла бы заставить себя страдать два дня или попытаться заставить вас страдать хотя бы час.
— Да, правда. Не так много злости в этом бедном сердце. И не слишком много благоразумия в этой голове.
— Потому-то и надо быть добрым ко мне.
— Я постараюсь, — сказал он, весело прижимая меня к себе.
С этого момента мы стали ближе друг другу. Когда мы гуляли по пляжу, когда лежали на солнце или слушали по вечерам пластинки, Льюис доверчиво разговаривал со мной. Наше взаимопонимание возрождалось; он больше не боялся обнять или поцеловать меня. Два или три раза мы даже занимались любовью. Когда мои губы почувствовали прикосновение его губ, сердце мое отчаянно забилось: поцелуи желания так похожи на поцелуи любви! Но мое тело быстро спохватилось. Речь шла всего лишь о кратком супружеском совокуплении, событии столь незначительном, что трудно понять, как великие идеи сладострастия и греховности могли когда-либо ассоциироваться с ним.
Дни проходили без особых огорчений, но ночи были слишком тягостны. Дороти преподнесла мне целый запас маленьких желтых капсул: у нее была коллекция пилюль, порошков, таблеток, капсул на все случаи; ложась в кровать, я все время принимала два-три снотворных, я спала, но видела скверные сны. И вскоре к моим страданиям прибавилась еще одна беда: вот уже через месяц, через две недели, через десять дней я должна уехать. Вернусь ли я когда-нибудь? Увижу ли когда-нибудь Льюиса? Ответа и сам он, безусловно, не знал: он не мог предугадать своих сердечных порывов.
Последнюю неделю мы решили провести в Чикаго. Однажды вечером Мэрием позвонила из Денвера, чтобы спросить, не сможем ли мы увидеться. Я согласилась, и мы с Льюисом договорились, что я приеду в Чикаго на день раньше него, мы встретимся с ним на следующий день дома около полуночи. В ту минуту все казалось очень простым. Но утром в день отъезда я почувствовала, как сжалось у меня сердце. Мы гуляли вдоль пляжа; зеленая вода озера выглядела такой твердой, что, казалось, можно было бы шагать по волнам. Мертвые бабочки валялись на песке; все коттеджи были закрыты, только рыбаки возле своего жилища сушили рядом с черной лодкой сети. Я думала: «Последний раз я вижу озеро. Последний раз в моей жизни». Я смотрела во все глаза; я не хотела забывать. Но чтобы прошлое оставалось живым, его надо подпитывать сожалением и слезами. Как сохранить мои воспоминания и защитить сердце?
— Я позвоню своим друзьям, что не приеду, — заявила вдруг я.
— Почему? — удивился Льюис. — Что за идея!
— Я предпочитаю еще на день остаться здесь.
— Но вы были так рады встретиться с ними, — с упреком сказал Льюис, как будто ничто в мире не было ему более чуждым, чем внезапная перемена настроения.
— Мне больше не хочется, — ответила я. Он пожал плечами:
— Я нахожу это нелепым.
Я не стала звонить. В самом деле, нелепо оставаться, если Льюис находил это нелепым. Видеть меня днем больше или меньше — для него это почти не имело значения, а что мне в таком случае даст еще один день пребывания на этом пляже? Я простилась со всеми. «Вы вернетесь?» — спросила Дороти, и я ответила: «Да». Я собрала свои чемоданы и оставила их Льюису, взяв с собой лишь небольшую сумочку. Закрыв за нами дверь дома, он спросил меня: «Вы не хотите проститься с прудом?» Я покачала головой и направилась к автобусной остановке. Если бы он любил меня, ничего драматичного в том, чтобы расстаться с ним на сутки, не было бы; но внутри у меня было слишком холодно, и только его присутствие согревало меня. В этом доме я свила себе неуютное гнездо, и все-таки это было гнездо, я к нему приспособилась. Я боялась отважиться на полет в открытом пространстве.
Остановился автобус. Льюис запечатлел на моей щеке привычный поцелуй: «Повеселитесь хорошенько», хлопнула дверца, он исчез. Скоро хлопнет другая дверца, и он исчезнет навсегда: как я вынесу такую уверенность вдали от него? Смеркалось, когда я села в поезд; оттенки чайной розы разливались по небу: теперь я понимала, что можно потерять сознание, вдыхая аромат розы. Мы пересекли прерию. И вот уже поезд шел по Чикаго. Я узнавала фасады из черного кирпича с деревянными лестницами и балконами: то был размноженный в тысячах экземплярах дом моей любви, который уже не был моим домом.
Я вышла на центральной станции. Загорались окна многоэтажных домов, начинали сиять неоновые рекламы. Фары, нарядные витрины, страшный шум оглушали меня. Я остановилась на берегу реки. Мосты ее были подняты, грузовое судно с черными трубами торжественно рассекало надвое послушный город. Вдоль темных вод я медленно спустилась к озеру, где мерцали плененные огоньки. Эти прозрачные камни, раскрашенное небо, воды, откуда поднимался свет, и гул затонувшего города, все это не было сном, приснившимся кому-то другому, нет, это был реальный земной город с его человечностью и многолюдьем, по которому я шла собственной персоной. Как он был прекрасен в своей серебряной парче! Я смотрела на него во все глаза, и что-то робко пело в моем сердце. Принято думать, будто любовь придает миру весь его блеск, но и мир наполняет любовь своими богатствами. Любовь умерла, а земля все еще тут, нетронутая, со своим сокровенным пением, своими ароматами, своею нежностью. Я ощущала волнение, подобно выздоравливающему, который обнаруживает, что за время его болезни солнце не погасло.
Ни Мэрием, ни Филипп не знали Чикаго, но они ухитрились назначить мне встречу в самом изысканном ресторане города. Проходя по роскошному холлу, я остановилась перед зеркалом; впервые за много недель я видела себя во весь рост; я была причесана и подкрашена по-городскому, я извлекла блузку из индейской ткани, ее краски были столь же восхитительны, как в Чичикастенанго, я не постарела, меня не изуродовали, мне было не противно обрести свой образ. Я села в баре и за стаканом мартини с удивлением обнаружила, что существуют спокойные ожидания и что одиночество может быть не тягостным.
— Дорогая Анна! — Меня обнимала Мэрием. Со своими серебристо-черными волосами она казалась моложе и решительнее, чем когда-либо. Рукопожатие Филиппа исполнено было невыразимых намеков. Он чуть-чуть пополнел, однако сохранил свое юношеское обаяние и неброскую элегантность. Мы бессвязно говорили о Франции, о замужестве Нэнси, о Мексике и потребовали стол в большом зале с сияющим хрусталем потолком, где правил заносчивый метрдотель. То было — Бог знает по чьей прихоти — точное воспроизведение зала в Бате под названием «Памп-рум», куда утонченные англичане восемнадцатого столетия приезжали на воды. Черные слуги, одетые индийскими магараджами, размахивали насаженными на копья дымящимися кусками баранины; другие же, наряженные лакеями восемнадцатого столетия, демонстрировали огромных рыб.
— Что за маскарад! — молвила я.
— Мне нравятся смешные места, — сказал Филипп со свойственной ему деликатной улыбкой. Ему наконец предоставили заказанный им столик, и он с большим тщанием составил наши меню. Когда мы разговорились, я с удивлением обнаружила, что мы расходимся почти во всем. Они читали книгу Льюиса и находили ее недостаточно герметической; бой быков в Мехико вызвал у них отвращение, зато индейские деревни Гондураса и Гватемалы показались им поэтическим раем.
— Поэтическим для туриста! — возразила я. — Но разве вы не видели всех этих слепых ребятишек и женщин с их вздувшимися животами? Странный рай!
— Не следует судить об индейцах согласно нашим нормам, — заметил Филипп.
— Если подыхают с голода, то подыхают с голода, это для всех одинаково. Филипп поднял брови.
Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 3 страница | | | ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 5 страница |