Читайте также: |
|
— Спокойной ночи.
И сразу повернулся ко мне спиной; я вцепилась в него:
— Льюис. Что происходит?
— Ничего. Я устал.
— Я хочу сказать: что происходило весь день? Вы не узнали меня?
— Я вас узнал, — отвечал он.
— Тогда, значит, вы меня больше не любите?
Воцарилось молчание: решающее молчание, и я замерла. Весь вечер я боялась, хотя всерьез не верила, что мой страх может быть оправдан, и вдруг никаких сомнений не осталось.
— Вы меня больше не любите? — повторила я.
— Я по-прежнему очень привязан к вам, я испытываю к вам огромную нежность, — задумчиво произнес Льюис. — Но это уже не любовь.
Ну вот он и сказал это; я слышала его слова своими ушами, ничто и никогда не сможет их изгладить. Я хранила молчание. Я не знала, что теперь с собой делать. Я осталась точно такой, как прежде; но прошлое, будущее, настоящее — все покачнулось. Мне казалось, что даже мой голос и тот уже не принадлежит мне.
— Я знала! — вымолвила я. — Знала, что потеряю вас. С первого дня я это знала. Вот почему я плакала в клубе «Делиса»: я знала. А теперь это случилось. Как это случилось?
— Вернее сказать, ничего не случилось, — ответил Льюис. — В этом году я ждал вас без нетерпения. Да, женщина — это приятно; с ней разговариваешь, спишь вместе, потом она уезжает: не из-за чего терять голову. Но я говорил себе, что, возможно, когда я увижу вас, что-то произойдет.
Он говорил отстраненно, словно все это меня не касалось.
— Понимаю, — тихо сказала я. — И ничего не произошло.
— Нет.
Я подумала в растерянности: «Это все из-за странного запаха, из-за шелков; надо просто начать все сначала: я надену прошлогодний костюм». Но, разумеется, мои юбки были тут ни при чем. Из далекого далека я услышала свой голос:
— Так что же мы будем делать?
— Я очень надеюсь, что мы проведем приятное лето! — сказал Льюис. — Разве мы не провели хороший день?
— Кошмарный день!
— Правда? — Он, казалось, расстроился. — Я думал, вы ничего не заметили.
— Я все заметила.
Я лишилась голоса и не могла больше говорить, да и зачем? В прошлом году, когда Льюис пытался разлюбить меня, сквозь его обиды и дурное настроение я чувствовала, что ему это плохо удается: у меня все время сохранялась надежда. В этом году он себя не заставлял, он просто не любил меня больше, это бросалось в глаза. Почему? Как? С каких пор? Это не имело значения, все вопросы были напрасны; понять важно, когда еще надеешься, а я не сомневалась, что надеяться мне не на что.
— Что ж, спокойной ночи, — прошептала я. На мгновение он прижал меня к себе.
— Мне не хотелось бы, чтобы вы грустили, — сказал он и погладил мои волосы. — Это не стоит того.
— За меня не беспокойтесь, — ответила я. — Я буду спать.
— Спите, — сказал он. — Спите спокойно.
Я закрыла глаза; да, конечно, я буду спать. Я чувствовала себя обессиленной, словно после целой ночи лихорадки. «Ну вот, — холодно рассуждала я, — ничего не случилось; это нормально; ненормально было тогда, когда в один прекрасный день что-то случилось. Что? Почему?» По сути, я так никогда и не понимала: любовь всегда бывает незаслуженной; Льюис полюбил меня без особой на то причины, я этому не удивилась; теперь он перестал меня любить, и это тоже было неудивительно, скорее даже вполне естественно. Внезапно слова взорвались у меня в голове. «Он больше не любит меня». Речь шла обо мне, я должна была бы выть от ужаса. Я заплакала. Каждое утро он говорил: «Почему вы смеетесь? Почему вы такая розовая, такая теплая?» Я больше не буду смеяться. Он говорил: «Анна!» Никогда больше он этого не скажет таким тоном. Никогда больше мне не увидеть страстного и нежного выражения его лица. «Надо все возмещать, — думала я сквозь рыдания. — За все, что было мне дано, хоть я этого и не просила, придется сполна расплатиться слезами». Вдалеке простонала сирена, доносились гудки поездов. Я плакала. Содрогаясь, мое тело отдавало свое тепло, я становилась холодной и дряблой, как давнишний труп. Если бы я могла полностью уничтожить себя! Пока я плакала, у меня, по крайней мере, не было будущего и в голове было пусто: мне казалось, что я без труда могу рыдать до скончания веков. Первой утомилась ночь; занавеска на кухне пожелтела, на ней четкими линиями отпечаталась густая тень. Скоро мне придется стоять на ногах, произносить слова, оказаться лицом к лицу с человеком, который спал без слез. Если бы я могла хотя бы сердиться на него, это сблизило бы нас. Но нет: это был всего лишь человек, с которым ничего не произошло. Я встала; утро на кухне было привычным и тихим, похожим на многие другие, точно такие же. Я налила себе стакан виски и выпила его с таблеткой бензедрина.
— Вы спали? — спросил Льюис.
— Недолго.
— И совершенно напрасно!
Он начал хлопотать на кухне, повернувшись ко мне спиной, это помогло мне заговорить.
— Есть одна вещь, которой я не понимаю, — сказала я. — Почему вы позволили мне приехать? Вы должны были бы предупредить меня.
— Но мне хотелось вас увидеть, — с живостью отозвался Льюис. Он повернулся ко мне и простодушно улыбнулся: — Я рад, что вы здесь, я рад провести это лето с вами.
— Вы забываете одну вещь, — возразила я. — Ведь я люблю вас. Совсем невесело жить с человеком, которого любишь и который тебя не любит.
— Вы не всегда будете любить меня, — беспечным тоном сказал Льюис.
— Возможно. Но сейчас я вас люблю. Он улыбнулся:
— У вас слишком много здравого смысла, чтобы это длилось долго. Серьезно, — продолжал он, — чтобы любить кого-нибудь по-настоящему, надо потерять голову; если в игре участвуют двое, тогда стоит рискнуть; но играть в одиночку — глупо.
Я смотрела на него с недоумением. Он действительно не отдавал себе отчета или просто делал вид? Возможно, он говорил искренне, возможно, любовь в его глазах утратила всякое значение с тех пор, как он разлюбил меня. Во всяком случае, намеренный или бессознательный, его эгоизм доказывал мне, что я для него почти не в счет. Я легла на кровать. У меня болела голова. Льюис стал укладывать в ящик книги, и я вдруг осознала, что не выяснила самого главного. Я лежала на мексиканском покрывале, смотрела на желтую занавеску, стены: меня уже не любили, но я еще чувствовала себя дома, а быть может, все это принадлежало другой. Быть может, Льюис любил другую женщину. В этом году в его жизни были женщины, он писал мне о них, но ни одна не внушила мне настоящего беспокойства; а возможно, он встретил такую, о которой как раз и не написал мне.
— Льюис!
Он поднял голову:
— Да?
— Мне надо задать вам один вопрос: у вас есть другая женщина?
— О великие боги, нет! — с жаром ответил он. — Я никогда больше не полюблю.
Я вздохнула. Худшее меня миновало! Лицо, которое я больше не увижу, голос, который я больше не услышу, не существуют ни для кого другого.
— Почему вы так говорите? — спросила я. — Заранее ничего не известно. Льюис покачал головой.
— Думаю, я не создан для любви, — сказал он немного нерешительно. — До вас ни одна женщина не имела для меня значения. Я встретил вас в тот момент, когда моя жизнь казалась мне совершенно пустой, вот почему я с такой поспешностью устремился навстречу этой любви; но в конце концов все кончилось. — Он молча смотрел на меня. — Между тем, если есть кто-то, созданный для меня, так это вы, — добавил он. — После вас не может быть больше никого.
— Понимаю, — сказала я.
Дружеский тон Льюиса окончательно привел меня в отчаяние. Если бы он был резок, несправедлив, я, безусловно, попыталась бы защищаться, но нет; казалось, он был почти так же, как я, опечален тем, что с нами случилось. Голова у меня совсем разболелась, и я не стала расспрашивать его дальше. Единственный решающий вопрос: «Льюис, если бы я осталась, вы продолжали бы меня любить?» — был бесполезен именно потому, что я не осталась.
Льюис купил мне успокоительные таблетки, я выпила их две и уснула. Проснувшись, я вскочила. «И все-таки это кончилось!» — тут же сказала я себе. Я села у окна; за моей спиной Льюис упаковывал тарелки; было уже очень жарко; ребятишки играли в мяч среди крапивы, маленькая девочка неуверенно каталась на трехколесном велосипеде, а я кусала губы, чтобы не расплакаться. Я проводила глазами длинный роскошный автомобиль, который ехал вдоль тротуара, и отвернулась: все тот же вид, та же комната, на желтой занавеске, словно вышивка, лежала черная тень; Льюис в своих старых залатанных брюках насвистывал; прошлое бросало мне вызов, я не могла больше этого выносить и встала.
— Пойду прогуляюсь, — сказала я.
Взяв такси, я велела отвезти меня до Луп и потом долго шагала: шагать — почти то же, что плакать, очень отвлекает. Улицы казались мне враждебными. Я полюбила этот город, полюбила эту страну, но за два года все изменилось, и любовь Льюиса не защищала меня больше. Теперь Америка означала атомную бомбу, военные угрозы, нарождающийся фашизм; большинство встречавшихся мне людей были недругами, я осталась одна, заброшенная, потерянная. «Что я здесь делаю?» — спрашивала я себя. К вечеру я очутилась под вывеской «ШИЛТЦ»; в тупике дымились мусорные ящики, отчего приятно пахло осенью. Я поднялась по деревянной лестнице, пристально глядя на красно-белые квадраты, прикрывавшие газовый резервуар; вдалеке прошел поезд, и балкон задрожал. Все было точно так, как в первый день, как в другие дни. «Мне лучше вернуться в Париж», — сказала я себе. Я увидела угол улицы, где меня уже дожидался мой отъезд; такси, которое увезет меня, катило где-то по городу; Льюис остановит его знакомым мне жестом, хлопнет дверца — она уже хлопала один, два, три раза, но теперь это будет навсегда. К чему три месяца агонии? «Пока я буду видеть Льюиса, пока он будет улыбаться мне, у меня ни за что недостанет силы убить в себе нашу любовь, зато убить на расстоянии все способны». Я ухватилась за перила. «Я не хочу ее убивать». Нет, я не хотела, чтобы когда-нибудь Льюис умер для меня так же, как Диего.
— Надеюсь, что дом в дюнах вам понравится! — сказал мне Льюис на следующее утро.
— О! Наверняка, — отвечала я.
Он втискивал в ящики последние книги, последние банки консервов. Я была рада покинуть Чикаго. По крайней мере, в Паркере ничто не будет с таким упорством пародировать прошлое, а будет сад и две кровати, все не так гнетуще. Я стала собирать свой чемодан и спрятала поглубже индейскую huipil: никогда больше я ее не надену, мне казалось, было что-то пагубное в ее вышивках; я с отвращением прикасалась ко всем этим юбкам, блузкам, купальникам, которые с таким старанием выбирала. Закрыв чемодан, я налила себе большой стакан виски.
— Вы не должны столько пить! — сказал Льюис.
— Почему?
Я проглотила таблетку бензедрина, мне требовалась помощь, чтобы преодолеть эти дни, когда мне час за часом придется привыкать к тому, что он меня больше не любит. И вскоре друзья заехали за нами на машине, так что у меня не оставалось ни минуты, чтобы пойти куда-нибудь спокойно поплакать.
— Анна. Эвелина. Нед.
Я пожимала руки. Я улыбалась. Машина миновала город, парки, предместье; Эвелина говорила со мной, я отвечала. Мы пересекли огромную равнину с ее доменными печами, земельными наделами, аккуратно причесанными лесами и остановились в конце какой-то дороги, перегороженной гигантскими травами; усыпанная гравием аллея вела к белому дому, перед ним находилась лужайка, полого спускавшаяся к пруду. Я во все глаза смотрела на искрящиеся дюны, на украшенную кувшинками воду, на завесу густых деревьев; я буду жить здесь два месяца, словно у себя дома, а потом уеду, чтобы никогда уже не вернуться!
— Ну как? — спросил Льюис.
— Великолепно!
В конце лужайки рядом с кирпичной печью, труба которой дымилась, сидели люди; они радостно закричали: «Добро пожаловать, новые жильцы!»
Я пожала руки: Дороти, ее сестра Вирджиния, муж сестры Вилли, который работал по соседству на доменных печах, и толстяк Берт, учитель из Чикаго. Гамбургеры подрумянивались на черной печной жести, вкусно пахло жареным луком и горящими поленьями. Кто-то протянул мне стакан виски, и я залпом осушила его: мне это было совершенно необходимо.
— Дом просто прелесть, не правда ли? — сказала Дороти. — Озеро сразу за дюнами; есть маленькая лодка, чтобы переплывать вот этот пруд: пять минут — и вы на пляже.
Это была черноволосая женщина с утомленным строгим лицом и восторженным голосом. Прежде она любила Льюиса и, возможно, любит до сих пор; между тем в ее взгляде отражалась искренняя теплота.
— По вечерам, — говорила она, — вам так чудесно будет готовить ужин на открытом воздухе; в лесу полно сухих веток, остается лишь подобрать их.
— Я куплю вам маленький топорик, — весело сказал мне Льюис, — и, если вы будете плохо вести себя, в наказание вам придется рубить дрова. — Он схватил меня за руку: — Пойдемте посмотрим дом.
На его лице я вновь увидела радостное возбуждение и нетерпение; раньше с такой вот горделивой улыбкой он смотрел на меня.
— Последнюю мебель доставят завтра. Здесь мы поставим кровати; комната в глубине будет библиотекой.
Нас можно было и в самом деле принять за влюбленную пару, которая обустраивает свое гнездышко, и, когда мы вернулись в сад, во взглядах окружающих я заметила сочувственное любопытство.
— Вы сохраните свое пристанище в Чикаго? — спросила Вирджиния.
— Да, мы его сохраним.
Их взгляды смешивали нас; и я говорила «Льюис и я», я говорила «мы». Мы останемся здесь на все лето, нет, машины у нас нет, мы очень надеемся, что вы приедете навестить нас. Льюис тоже говорил «мы». Он говорил с воодушевлением; со времени моего приезда мы очень мало разговаривали, и я в первый раз видела его веселым: теперь, чтобы стать веселым, ему нужны были другие. Было гораздо прохладнее, чем в Чикаго, и запах травы дурманил меня. Мне хотелось сбросить давившую на сердце тяжесть и тоже стать веселой.
— Анна, хотите прокатиться на лодке?
— О! Конечно, хочу.
Светлячки вспыхивали в сумерках, когда мы спускались по маленькой лестнице; я села в лодку, и Льюис оттолкнулся далеко от берега; студенистые водоросли накручивались на весла. На пруд, на дюны спустилась настоящая сельская ночь; но над мостом небо было красно-фиолетовым, неестественное небо большого города: огни доменных печей воспламеняли его.
— Это так же красиво, как небо над Миссисипи, — сказала я.
— Да. А через несколько дней наступит полнолуние.
Костер потрескивал на склоне дюн; кое-где сквозь деревья светилось окно; одно из них было нашим. Подобно всем окнам, которые сияют издалека в ночи, оно обещало счастье.
— Дороти симпатичная, — сказала я.
— Да, — отвечал Льюис. — Бедная Дороти. Она работает в драгсторе в Паркере, и муж платит ей маленькое пособие; двое детей, вся жизнь здесь, без собственного очага — это тяжело.
Мы говорили между собой о других, темная вода отделяла нас от мира, голос Льюиса был нежным, улыбка заговорщицкая; и я вдруг спросила себя: «Действительно ли все кончено?» Я сразу из гордости впала в отчаяние, чтобы не быть похожей на всех тех женщин, которые обманывают себя, а также из осторожности — чтобы избавить себя от мук сомнения, ожидания, разочарования: быть может, я слишком поспешила. Непринужденность Льюиса, его чрезмерная откровенность были неестественны: по сути, в нем нет ни легкомыслия, ни грубости, он не стал бы открыто проявлять свое равнодушие, если бы оно не было следствием определенного решения. Он решил разлюбить меня, ладно: но принять решение, а потом выполнять его — это далеко не одно и то же.
— Нужно дать имя нашей маленькой лодке, — сказал Льюис. — Как вы посмотрите на то, чтобы назвать ее Анна?
— Я буду очень гордиться!
Он смотрел на меня с таким же точно выражением, как прежде; он сам предложил эту прогулку влюбленных. Быть может, его начало утомлять собственное ложное благоразумие; быть может, он не решался изгнать меня из своего сердца. Мы вернулись на берег, и вскоре наши гости ушли. Мы легли рядом на узкую кровать, временно поставленную в глубине библиотеки. Льюис выключил свет.
— Думаете, вам здесь понравится? — спросил он.
— Я в этом уверена.
Я прислонилась щекой к его обнаженному плечу; он тихонько погладил мою руку, и я прижалась к нему. Его ладонь лежала на моей руке, это были его тепло, его запах, и у меня не осталось ни гордости, ни осторожности. Я нашла его губы, и мое тело затопило желание, в то время как рука ползла по теплому животу; он тоже хотел меня, а между нами желание всегда означало любовь; что-то вновь начиналось этой ночью, я в этом не сомневалась. Внезапно он лег на меня и овладел мною без единого слова, без единого поцелуя. Все произошло так быстро, что я осталась как бы в стороне.
— Спокойной ночи, — первой сказала я.
— Спокойной ночи, — ответил Льюис, поворачиваясь к стене. Отчаянная ярость охватила меня. «Он не имеет права», — шептала я. Ни на
мгновение он не проявил своих чувств, он обошелся со мной как с машиной для удовольствия. Даже если он разлюбил меня, ему не следовало так поступать. Я встала, я ненавидела его тепло. И пошла в гостиную, чтобы выплакаться всласть. Я ничего не понимала. Как наши тела могли стать настолько чужими — ведь они так любили друг друга? Он говорил: «Я так счастлив, я так горд»; он говорил: «Анна!» Руками, губами, своим сексом, всей своей плотью он отдавал мне свое сердце: это было вчера. Эти ночи, воспоминание о которых все еще обжигало меня: под мексиканским покрывалом, на нашей койке, которую баюкала Миссисипи, под сенью кисеи от москитов, перед пылающим огнем камина с запахом смолы, все эти ночи... Неужели они никогда не возвратятся?
Когда я, обессиленная, вернулась в кровать, Льюис приподнялся на локте и с раздражением спросил:
— Это ваша программа на лето? Хорошо проводить дни, а потом плакать всю ночь?
— Ах! Не говорите таким высокомерным тоном! — с жаром отвечала я. — Я плачу от злости. Спать вместе вот так, на холодную голову — это ужасно: вы не должны были...
— Я не могу давать тепло, которого не чувствую, — сказал Льюис.
— Тогда не надо было спать со мной.
— Вам так этого хотелось, — миролюбиво сказал он, — я не мог отказать.
— Лучше было бы отказать. Я предпочитаю, чтобы мы решили никогда больше не спать вместе.
— Так будет, конечно, лучше, если после этого вам приходится плакать всю ночь. Попытайтесь заснуть.
В его голосе не было вражды, одно лишь равнодушие. Его спокойствие сбивало меня с толку; я лежала на спине с закрытыми глазами; шум озера вдалеке походил на гул завода. Правду ли говорил Льюис? Значит, это я была виновата? Да, я виновата, вне всякого сомнения: не столько тем, что выпрашивала его ласки, а тем, что тешила себя ложными надеждами. Льюис наверняка не был до конца честен с самим собой, этим-то и объяснялись внезапные перемены в его поведении, но для такого человека, как он, почти нет разницы между отказом любить и отсутствием любви; он сознательно решил не любить меня, и вот результат: он меня больше не любил. Прошлое окончательно мертво. Смерть без трупа, как в случае с Диего: вот почему в это трудно поверить. Если бы только я могла поплакать на могиле, мне бы это очень помогло.
— Начало вашего пребывания здесь складывается весьма неудачно, — с обеспокоенным видом сказал мне на следующий день Льюис.
— Да нет! — возразила я. — Ничего серьезного не произошло. Дайте мне привыкнуть, и все пойдет отлично.
— Мне так хотелось бы, чтобы все шло хорошо! — сказал Льюис. — Мне кажется, что мы могли бы очень неплохо провести время вместе. Когда вы не плачете, мы отлично с вами ладим.
Он вопросительно смотрел на меня; разумеется, его оптимизм не отличался честностью, Льюис недорого ценил мои чувства, однако тревога его была искренней: причиняя мне боль, он сокрушался.
— Я уверена, что мы проведем прекрасное лето, — сказала я.
И лето действительно могло быть прекрасным. Каждое утро мы пересекали в лодке пруд со студенистыми травами и взбирались на песчаные дюны, обжигавшие мне ступни; справа до бесконечности простирался пустынный пляж; слева он пресекался доменными печами, украшенными огненными султанами. Мы плавали, загорали, наблюдая за белыми птицами на длинных лапах, искавшими себе в песке корм, а потом возвращались к дому, нагруженные, словно индейцы, сухой древесиной. Я часами читала на лужайке в окружении серых белок, голубых соек, бабочек и больших коричневых птиц с красной грудкой; издалека до меня доносился стук пишущей машинки Льюиса. По вечерам мы разводили огонь в кирпичной печи, я размораживала кусок льда с расплющенной в нем курицей либо Льюис отрезал пилой застывший бифштекс, а в золе мы жарили завернутые во влажные листья кукурузные початки. Сидя рядом, мы слушали пластинки либо смотрели на телеэкране какой-нибудь старый фильм или соревнования по боксу. Наше счастье было такой хорошей подделкой, что мне нередко казалось, будто с минуты на минуту оно превратится в настоящее.
Дороти попалась на эту приманку, которая ее приворожила; она часто приезжала по вечерам на красном велосипеде, она наслаждалась запахом гамбургеров, вдыхала дым от горящей виноградной лозы: «Какая чудесная ночь! Вы видите светлячков? Видите звезды? А эти костры на дюнах?» Она жадно описывала мне эту жизнь, которая никогда не станет ее жизнью и не была по-настоящему моей. Дороти не давала мне покоя своими комплиментами, советами и самоотверженностью. Это она меблировала дом, она снабжала нас продовольствием, а кроме того, оказывала множество бесполезных услуг. Она всегда имела в запасе массу чудесных сообщений: то кулинарный рецепт, то новый сорт мыла, то рекламу, расхваливающую новомодную стиральную машину, то критическую статью, возвещавшую о потрясающей книге; она неделями могла мечтать о преимуществах какого-то усовершенствованного холодильника, способного в течение шести месяцев сохранять тонну сметаны; у нее не было своей крыши над головой, а она подписалась на дорогой архитектурный журнал, где с упоением разглядывала сказочные жилища миллиардеров. Я терпеливо слушала ее бессвязные планы, ее восторженные крики, всю неистовую болтовню женщины, которая ни на что уже не надеется. Льюис нередко раздражался. «Никогда я не смог бы жить с ней!»— говорил он мне. Нет, он не смог бы жениться на Дороти, а я не смогла выйти за него замуж, и он меня больше не любил: этот сад, этот дом обещали счастье, не доступное никому из нас.
Естественно, не кто иной как Дороти вытащила нас в воскресенье на ярмарку в Паркер: она обожала коллективные походы. Берт приехал за нами на машине, а Дороти повезла на своем стареньком автомобиле Вирджинию, Вилли и Эвелину. Льюис не сумел отказаться, но был далеко не в восторге. Что касается меня, то перспектива этого послеполуденного ликования, за которым должен был последовать ужин у Вирджинии, приводила меня в уныние. Слишком долго оставаясь под прицелом чужих взглядов, я все время боялась не выдержать до конца отведенную мне роль счастливой женщины.
— Боже мой! Сколько народа! Какая пыль! — сказал Льюис, входя в парк аттракционов.
— Ах! Перестаньте ворчать, — возмутилась Дороти и повернулась ко мне: — Когда он начинает хмуриться, то ему хочется погасить солнце!
Лицо ее светилось немного безумной надеждой, когда она устремилась к тиру с дротиками; от палатки к палатке она, казалось, надеялась на необычайные откровения. Я же старательно улыбалась; призвав на помощь всю свою любознательность, я смотрела на ученых обезьян, на обнаженных танцовщиц, на человека-тюленя, на женщину без рук и без ног; я предпочитала игры, которые требовали напряжения всего тела: со страстью опрокидывала кегли и консервные банки, двигала по движущимся дорожкам карликовые автомобили и направляла самолеты в нарисованное небо. Наблюдавший за мной Льюис лукаво заметил:
— С ума сойти, как серьезно вы ко всему относитесь! Можно подумать, что вы рискуете головой!
Надо ли было усматривать намек в его улыбке? Думал ли он, что и в любовь я привнесла такую же бессмысленную серьезность, такой же ложный пыл? Дороти с живостью возразила:
— Это лучше, чем по всякому поводу без стеснения афишировать свою пресыщенность. — Она властно взяла меня за руку. Когда мы проходили мимо стенда фотографа, Дороти погладила своей шершавой рукой шелк моего платья: — Анна! Сфотографируйтесь с Льюисом! У вас такое красивое платье, и вам так идет эта прическа!
— О да! Нам очень хочется получить вашу фотографию! — добавила Вирджиния.
Я колебалась; Льюис схватил меня за руку.
— Давайте увековечим вас, — весело сказал он. — Раз уж, оказывается, вы так обворожительны.
«Для других, — с грустью подумала я, — и никогда уже для него».
Я села рядом с ним в нарисованный аэроплан, и мне стоило большого труда улыбнуться; он не замечал моих платьев, для него больше не существовало моего тела, разве что лицо. Если бы, по крайней мере, я могла думать, что меня изуродовало какое-то стихийное бедствие! Но я все та же, кого он любил, а теперь больше не любит, порыв Дороти тому свидетельство — вот почему он вывел меня из равновесия: я слабела, стремительно теряла силы. А мне надо было держаться и сохранять улыбку до глубокой ночи.
— Льюис, вы должны составить компанию Эвелине, — сказала Дороти, — солнце ее утомляет. Она хочет посидеть в тени; когда она вернется из туалета, предложите ей стаканчик, а мы тем временем пойдем взглянуть на восковые фигуры.
— Ну нет! Только не я! — воскликнул Льюис.
— Но ей нужен мужчина, который позаботился бы о ней. Берта она не знает, а Вилли терпеть не может.
— А я терпеть не могу Эвелину, — сказал Льюис.
— Хорошо, я сама с ней останусь, — сердито заявила Дороти. Я было вызвалась, но она сказала: — Нет, только не вы, Анна. Ступайте, ступайте, вы все мне расскажете.
Когда мы отошли, я спросила Льюиса:
— Почему вы перестали быть любезным с Дороти?
— Но ведь это она пригласила Эвелину; никто не просил приглашать ее. Я не стала спорить и погрузилась в созерцание убийц, которые замерли в
момент убийства вслед за своими жертвами, застывшими в смертельной агонии; сидя на кровати роженицы, маленькая мексиканка пяти лет баюкала новорожденного; Геринг умирал на носилках, а на виселицах раскачивались повешенные в немецких мундирах. За колючей проволокой громоздились восковые трупы. Я смотрела на них в изумлении. Вот уже и Бухенвальд, и Дахау отступали в глубь истории, подобно скормленным львам христианам из музея Гревена. Когда я, оглушенная солнцем, очутилась на улице, Европа, вся целиком, отодвинулась куда-то на край света. Я смотрела на женщин с обнаженными плечами, на мужчин в разрисованных рубашках, которые хрустели хот-догами или лизали мороженое: никто не говорил на моем языке, да и сама я забыла его; я утратила все свои воспоминания и даже собственный образ: у Льюиса не было зеркала на высоте моих глаз, и я красилась чуть ли не вслепую перед карманным зеркальцем; я едва помнила, кто я есть, и задавалась вопросом: существует ли еще Париж.
До меня донесся сердитый голос Дороти:
— Вы решили вернуться и даже не спросили мнения Анны. Говорят, в семь часов будут показывать старые немые фильмы, и еще рассказывали о каком-то потрясающем фокуснике.
В голосе ее звучала мольба, но лица окружающих не дрогнули.
— Давайте все-таки вернемся! — сказал Вилли. — Нас ждет мартини, и все проголодались.
— Мужчины такие эгоисты! — прошептала Дороти.
Я села между ней и Вилли в ее старый автомобиль; она была до того огорчена, что всю дорогу хранила молчание, я — тоже. Выйдя из машины, она схватила меня за руку и неожиданно спросила:
— Почему вы не останетесь здесь? Вы должны остаться.
— Я не могу.
— Но почему? Это очень жаль!
— Я не могу.
— Но вы, по крайней мере, вернетесь? Приезжайте весной: здесь это самое прекрасное время.
— Я попробую.
«По какому праву она так разговаривает со мной? — с раздражением думала я, входя в дом. — К чему эта праздная доброжелательность, в то время как Льюис ни разу не спросил меня: "Вы вернетесь?"» Я поспешно взяла стакан мартини, который протягивал мне Вилли. Нервы у меня были на пределе. Я с тоской смотрела на стол, заставленный паштетами, салатами, пирогами: на уничтожение всего этого уйдет немало времени! Дороти исчезла, потом вернулась, густо напудренная, в жалком длинном платье в цветочек. Смеясь, прибыли, в свою очередь, Берт, Вирджиния, Эвелина и Льюис. Они говорили все вместе, и я не пыталась следить за ходом разговора; я смотрела на Льюиса, снова ставшего очень веселым, и спрашивала себя: «Когда я останусь с ним наедине?» Так я некогда дожидалась ухода Тедди или Марии. Но сегодня мое нетерпение казалось глупым: вдали от других Льюис не станет ближе ко мне. Берт поставил мне на колени тарелку с сандвичами, он улыбался, и я услышала его вопрос:
— Вы были в Париже двадцать второго августа тысяча девятьсот сорок четвертого года?{125}
— Анна всю войну провела в Париже, — не без гордости произнес Льюис.
— Что за день! — сказал Берт. — Мы думали найти город вымершим, а всюду — женщины в цветастых платьях, с красивыми загорелыми ногами, совсем не похожие на француженок, какими их представляют здесь!
— Да, — ответила я, — ваших репортеров разочаровало наше доброе здоровье.
— О! Каких-нибудь глупцов! — сказал Берт. — Легко понять, что больных и стариков на улицах не было, не говоря уже об узниках концлагерей и мертвых. — На его толстом лице появилось мечтательное выражение: — Все-таки это был необыкновенный день!
— Когда прибыл я, — с сожалением произнес Вилли, — нас уже никто не любил.
Дата добавления: 2015-09-01; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 2 страница | | | ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 4 страница |