Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 3 страница

Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 1 страница | Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 5 страница | Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 6 страница | Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 7 страница | Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 8 страница | Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 9 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

[60]

 

Мысль о том, что документ — не просто бумага, а часть реальности, превращается здесь в страшноватую готическую иллюзию, в романтический кошмар. И все же это одна из психологических посылок, пронизывающих документально-эмпирическую традицию исторической науки в целом, и не только во Франции. В куда более осторожной, завуалированной форме та же мечта выражена, например, в таком шедевре английской профессиональной науки, как «"Книга Страшного суда" и вне ее» (1897) Ф. У. Мэйтлэнда. «Если мы хотим понять английскую историю, нам следует разобраться в правовой основе «Книги Страшного суда». Мэйтлэнд надеется, что в будущем все ее документы будут систематизированы, отредактированы, проанализированы. Только тогда, пишет он, «медленно, постепенно мысли наших предков, их обычные мысли об обычных вещах, можно будет снова вернуть к жизни...». Мечта ученого заключена даже в самом названии. «Книга Страшного суда» представляется мне не тем, что мы уже знаем, а тем, что еще предстоит узнать. То, что находится за ее пределами, пока скрыто в густой тьме, но единственный путь к нему лежит через норманнские документы»[25].

Именно документальная традиция стала в XIX в. главной дисциплиной в рамках новой профессиональной исторической науки. Она уходит своими корнями и в негативистский скептицизм эпохи Просвещения, и в архивные мечты романтиков. Мы уже встречались с шотландским историком Уильямом Робертсоном, когда тот завтракал с доктором Джонсоном. В своей «Истории правления Карла V» (1769) Робертсон открыто упрекнул Вольтера за отсутствие ссылок на источники. Сам же он предпринял необычайные усилия, чтобы его «История Шотландии» (1759) основывалась на оригинальных документах, и ему удалось привлечь материалы из семи крупных архивов, в том числе Британского музея, хотя «это благородное собрание»

еще не открыто для публики... Государственные архивы, а также хранилища частных лиц уже были перерыты... Но многие важные бумаги ускользнули от внимания [других]... Моим долгом было искать эти документы, и я обнаружил, что такое неприятное занятие в то же время весьма полезно... Знакомство с ними позволило мне во многих случаях исправить неточности, допущенные предыдущими историками.

Таким образом, на этом этапе архивные изыскания рассматриваются как противная «корректорская», а не творческая работа. Тот же самый негативистский скептицизм побуждает Робертсона с ходу отвергать всю устную традицию ранней шотландской истории как

 

[61]

 

«сказки... невежественных хронистов». Историю Шотландии до X в. вообще не стоит изучать. «Все, что лежит за пределами короткого периода, охваченного достоверными анналами, туманно... это область чистых выдумок и домыслов, и ею следует полностью пренебречь»[26].

Труднее понять, почему этот скептический подход восторжествовал именно в XIX в. Парадоксальным образом тот же романтизм, что вдохнул жизнь в документальный метод, способствовал возникновению интереса к фольклору по всей Европе, возродив заслуженную славу великих произведений устной традиции — саг и эпосов. В Британии фольклорное движение развивалось независимо от профессиональной исторической науки силами местных любителей древности или литераторов, в основном самоучек, выстраивая собственную эволюционную теорию «выживания» на основе дарвиновской. Во Франции, а также в Италии — где интерес к народному творчеству прослеживается уже в XVIII в., в трудах философа и историка Вико, — фольклор стал определенно более признанным научным направлением. Но особенно прочны его позиции были в Скандинавии и Германии, где, как и в Британии, его сбор и публикация иногда осуществлялись и ранее, но на смену первоначальному «антиквариатству» пришла совершенная этнографическая методология с использованием историко-географического подхода для систематического поиска источников и их сравнительного исследования. В таком качестве фольклористика, как мы увидим, внесла непосредственный вклад в развитие современного устно-исторического направления. В то же время не только в Скандинавии, но и в Германии ее постепенно стали рассматривать как важный путь к возрождению утраченного национального духа и культуры.

Не менее важно и то, что в области философии истории романтизм привел к широкому признанию значения истории культуры и необходимости понимания иных стандартов мышления, характерных для предыдущих эпох, а в итоге — и понимания других обществ. Это с наибольшей полнотой проявилось в Германии, где самодостаточный Универсалистский рационализм Просвещения с самого начала встретил противодействие, в особенности со стороны Гердера, считавшего, что сама суть истории заключается в ее полноте и разнообразии. Это были уже первые шаги к культурному релятивизму. А в конце XIX в. Вена дала нам современный метод познания личности через психологию, а вместе с ним менее однозначное и более релятивистское отношение к роли личности в истории. К сожалению, германские специалисты по философии истории не проявили к психологии последовательного Интереса. Но возможность нового понимания исторической ценнос-

 

[62]

 

ти индивидуальных жизнеописаний, несомненно, существовала, и по крайней мере один немецкий философ, Вильгельм Дильтей, иногда подходил к нему очень близко, как показывают некоторые из его рассуждений о смысле Истории:

Автобиография — это наивысшая и самая поучительная форма, в которой мы сталкиваемся с пониманием жизни. Это видимый феноменальный, неповторимый жизненный путь, составляющий основу для понимания того, что именно породило его в определенных обстоятельствах... Человек, ищущий связующие нити в истории собственной жизни, уже, с разных точек зрения, создал в этой жизни единство, которое теперь облекает в слова... В своей памяти он выделил и акцентировал самые важные, на его взгляд, пережитые им моменты; прочие же он обрек на забвение... Таким образом, первая проблема, относящаяся к пониманию и описанию исторических связей, уже наполовину решена самой жизнью[27].

Как случилось, что такая возможность была упущена? Почему документальный метод сузился настолько, что это вряд ли компенсируется даже триумфом в те же десятилетия его «германской модели»? Этот вопрос требует более полного изучения. Но частично объяснение, несомненно, следует искать в меняющемся социальном положении историка. В XIX в. историк превратился в исследователя-профессионала и, таким образом, приобрел более четкий и осознанный им самим социальный статус, что потребовало от него, как от любого профессионала, специального обучения в той или иной форме. Именно Германия дала первые примеры присуждения докторской степени за исследовательскую работу и систематического преподавания методологии истории. Инициатором профессиональной подготовки историков стал Леопольд фон Ранке после назначения его профессором Берлинского университета в 1825 г. Ранке было тогда уже тридцать — а дожил он до девяноста лет, — и в следующие десятилетия его научный семинар превратился в самый престижный центр подготовки историков в Европе. В чем-то он был человеком старомодным, скорее скептиком, чем романтиком, при всей своей очарованности немецким Средневековьем. Отвергнув романы Скотта как недостоверные с фактической точки зрения, он впервые принял решение в собственной работе избегать любых выдумок и домыслов, жестко придерживаясь фактов. Но в своем первом великом произведении — «Истории латинских и германских народов» (1824), несмотря на знаменитое «разоблачение» Гвиччардини и тезис о том, что в историческом сочинении следует показывать wie es eigentlich gewesen ist (как все

 

[63]

 

происходило на самом деле), он заявил и о своем неприятии науки ради науки; лишь на завершающей стадии работы он обратился к архивам для подтверждения своих гипотез. И хотя его «История папства» (1837) основывалась на более активных изысканиях, Ранке явно не разделял восхищения архивами, присущего его современнику Мишле. Более того, позднее у него выработался режим работы, позволявший избегать прямого контакта с архивами. Помощники-исследователи приносили документы к нему на дом и читали их вслух. Если поступало указание, помощник делал копию документа. Ранке ежедневно работал с 9.30 до 14.00 со своим первым помощником, с 19.00 — со вторым, а в промежутке гулял в парке в сопровождении слуги, обедал и ненадолго ложился спать. Важнее всего был его упорно-дотошный, критический дух. Он лично обучил более сотни выдающихся университетских историков Германии. Хотя участникам его научного семинара позволялось самим выбирать темы, Ранке заставлял их работать со средневековыми документами просто потому, что этими навыками было труднее всего овладеть. Когда же профессиональное обучение стало распространяться — сначала в 1860-х гг. во Франции, а затем по всей Европе и в Америке, — его организация основывалась на методе Ранке. Сорбоннские ученые К.-В. Ланглуа и Шарль Сейнобо начали свой классический учебник «Введение в изучение истории» (1898) с категорического утверждения: «Историк работает с документами. Документы ничем не заменишь: нет документов — нет истории»[28].

Документальный метод не только представлял собой идеальную учебную базу — он давал профессиональному историку еще три важных преимущества. Во-первых, написание монографии, исследование какого-то, пусть маленького, отрезка прошлого, основанное на оригинальных документах и, значит, хотя бы в этом смысле оригинальное, становилось проверкой способностей молодого ученого. Во-вторых, с ним дисциплина приобрела свой особый научный метод, который — в отличие от работы с устными источниками — можно было назвать специализацией, отсутствующей у других. Такая самоидентификация на основе особой методики, например археологических раскопок, социологического исследования или полевой работы антрополога, была вообще характерна для профессионалов XIX в.; она обладала и дополнительной функцией — оценка квалификации становилась делом внутренним, Не подлежащим суду посторонних. В-третьих, росло количество историков, предпочитавших собственный письменный стол обществу как влиятельных богачей, так и простолюдинов, и для них изучение документов стало неоценимым средством защиты от социума. Обособленность позволяла им также претендовать на объективность и бесприст-

 

[64]

 

растность, а потом подводила к убеждению, что изоляция от общества является профессиональным достоинством. Не случайно колыбелью научного профессионализма стала Германия XIX в., где университетские профессора составляли узкую элитарную группу в составе среднего класса, совершенно обособленную от реалий политической и общественной жизни по причине изоляции в провинциальных городках, отсутствия всякого политического влияния и острого, чисто немецкого ощущения статусной иерархии.

В Британии эти тенденции в полной мере проявились довольно поздно. Хотя епископ Стаббс превратил конституционные документы чуть ли не в «священное писание», выдающиеся историки конца XIX в. вроде Торольда Роджерса и Дж. Р. Грина не подумали снабдить главные свои труды сносками, и даже «Кембриджская современная история», работа над которой началась в 1902 г. — в качестве «завершающей стадии состояния исторического знания» — по инициативе лорда Актона, первоначально планировалась без сносок[29]. Научная элита по-прежнему сохраняла широкие связи — по родственной и карьерной линии — с лондонским высшим светом и миром политики. Так, Беатриса и Сидней Вебб в разгар своей политической деятельности в Комиссии по законодательству о бедных писали главу об общественных движениях для «Кембриджской современной истории»; а Р. С. К. Энсор, автор весьма удачного тома «Оксфордской истории» об Англии в 1870-1914 гг. (1934), большую часть жизни занимался журналистикой, политикой и общественной деятельностью. Знаменитая книга Льюиса Нэмира «Политическая система в начале правления Георга III», пробившая брешь в традиционной «вигской исторической школе», появилась лишь в 1929 г. Наконец, докторская диссертация стала стандартным «пропуском» в профессию историка только с расширением сети университетов после Второй мировой войны. Так что британские историки лишь сравнительно недавно смогли оценить все ее преимущества и недостатки.

К тому времени идеальный момент для документального метода уже прошел, тем более что у него всегда были свои критики. Даже Ланглуа и Сейнобо предостерегали от «умственных деформаций», к которым критический метод привел в Германии: там текстуальная критика утонула в незначительных подробностях, отделившись настоящей пропастью не только от культурного процесса в целом, но и от более общих вопросов самой исторической науки. «Некоторые из самых искусных критиков просто превращают свое умение в ремесло, совершенно не задумываясь о целях, средством достижения которых является их искусство». Высказались они и о той легкости, с какой

 

[65]

 

возникает «инстинктивное доверие» к любому документальному свидетельству (характерно, что они указали мемуары как вид документов, заслуживающий «особого недоверия»), и призвали к критическому анализу и сопоставлению источников для установления фактов: «Любая наука строится на сочетании наблюдений: научный факт — это центр, где сходятся несколько разных наблюдений». Р. Дж. Коллингвуд повторил их первый тезис в «Идее истории» (1946), осудив метод подготовки специалистов, «приводящий к выводу, что законной проблемой для исторического исследования является только проблема микроскопическая или та, которую можно рассматривать как группу микроскопических проблем»; в качестве примера он приводит работы Моммзена, который «был способен составить корпус надписей или справочник по римскому конституционному законодательству с почти невероятной точностью... Но его попытка написать историю Рима провалилась, как только дело дошло до его собственных выводов относительно римской истории»[30]. Если подобные замечания были актуальны уже тогда, то еще актуальнее они сегодня, в стремительно меняющемся мире, требующем объяснения собственной нестабильности. Бегство от больших вопросов интерпретации истории в область микроскопических исследований имеет все меньше оправданий. Таким образом, документальной традиции чаще приходится «обороняться» от «натиска» быстро развивающихся общественных наук, претендующих на большую способность к интерпретации и теоретическому обобщению.

И что еще важнее, сам фундамент документальной школы начал смещаться, ведь социальные функции документа изменились в двух направлениях. Во-первых, важнейшие контакты между людьми осуществляются теперь не посредством документов (если такое вообще когда-либо было), а в устной форме, в ходе встреч или телефонных разговоров. Во-вторых, архивный документ потерял свою «невинность» (если вообще когда-либо ее имел); теперь все понимают его будущее пропагандистское значение.

Этапы этих изменений метко проанализировал А. Дж. П. Тэйлор, виднейший представитель современной «документальной школы» в Англии. Впервые они обозначились при изучении документов по истории дипломатии:

Историк-медиевист, глядя свысока на специалиста по современной истории, склонен забывать, что его хваленые источники — это случайный набор документов, которые пережили все бури времени и которые архивист позволяет ему увидеть. Любой источник вызывает подозрения; и нет никаких оснований

 

[66]

 

полагать, что ученый, занимающийся историей дипломатии, настроен менее критически, чем его коллеги. Наши источники — это в первую очередь архивные материалы внешнеполитических ведомств, свидетельствующие об их взаимных контактах; и ученый, полагающийся только на архивы, скорее всего, назовет себя образцовым исследователем... Но внешнюю политику необходимо вырабатывать, а не только осуществлять... Следует принимать во внимание общественное мнение, общество надо «подготавливать»... Внешнеполитический курс нуждается в оправдании до и после его осуществления. Историку никогда не следует забывать, что возникшие в процессе этого материалы создавались в пропагандистских целях, а не ради вклада в «чистую науку»; но с его стороны глупо было бы и отвергать их как никчемные... Это относится и к мемуарным томам, в которых государственные деятели стремятся оправдаться перед соотечественниками или потомками. Память всех политиков избирательна; и это особенно справедливо, если первоначально политик был практикующим историком. Сами дипломатические документы используются как двигатель пропаганды. Здесь первопроходцем стала Великобритания...

создав парламентские «Синие книги»; в 1860-х гг. ее примеру последовали Франция и Австрия, а в дальнейшем — Германия и Россия. Особо избранные историки удостаивались доступа в архивы для работы над своими трудами. Вскоре появились более полные публикации архивных документов, осуществляемые самим правительством, чтобы оправдать или дискредитировать своих предшественников. Первым из таких многотомных изданий стала французская серия документальных сборников о характере войны 1870 г., выходившая с 1910 г., но «настоящая битва дипломатических документов» началась в конце Первой мировой войны с публикации в России секретных договоров; затем один за другим стали выходить аналогичные многотомники в Германии, Франции, Британии и Италии[31].

Таким образом, начиная с 1920-х гг. каждый дипломат помнил, что любой созданный им и сохраненный документ может быть в дальнейшем использован против него. Значит, оригинальные документы следовало составлять с максимальной предусмотрительностью; желательно было также проводить периодическую «чистку» досье. Тем временем аналогичный процесс перемен охватил и внутриполитические документы. Политики сохраняли у себя конфиденциальные материалы Кабинента министров, а некоторым даже удалось использовать их в своих мемуарах. Эта тенденция долгое время встречала противодействие, но с сокращением до каких-то тридцати лет срока, когда архивные материалы остаются недоступными для исследователей, стало окончательно ясно, что ни один документ (за исключением разве что

 

[67]

 

архивов полиции и спецслужб) не останется конфиденциальным навсегда. О последствиях этого можно судить по высказыванию бывшего министра Ричарда Кроссмена в беседе с А. Дж. П. Тэйлором:

Я обнаружил, прочитав все материалы Кабинета о заседаниях, в которых сам участвовал, что документы зачастую не имеют буквально никакого отношения к тому, что происходило на самом деле. Теперь я знаю, что Бёрк Тренд (секретарь Кабинета) писал протоколы Кабинета, чтобы зафиксировать не то, что действительно происходило на его заседаниях, а то, как происходившее хотел представить бюрократический аппарат, чтобы дать четкую директиву.(…).

 

[68]

 

Обратимся теперь к самому процессу возрождения устной истории, помня об ограничениях, связанных с имеющимися ресурсами. Где его развитие шло особенно интенсивно? Какие различия возникали в интеллектуальных предпосылках использования устных источников и способах спонсирования этой деятельности в разных странах? Уместнее всего будет начать с Северной Америки, где весь этот процесс носил поистине взрывной характер.

Предвестники такого движения появились там много лет назад. Вслед за интервью Х. Х. Банкрофта аналогичная работа регулярно проводилась и в отношении других приграничных поселений, а Американское фольклорное общество существует с 1888 г. Еще большее значение имел переход американской социологии от первоначального этапа, отмеченного английским влиянием, к качественно новой стадии — исследованиям чикагских ученых в 1920-х гг., таким, например, как «Золотой Берег и трущобы» (1929) Харви Зорбо, книги, где множество непосредственных наблюдений и интерпретаций городской жизни имеют одну цель — осветить и объяснить ее как можно полнее. В те годы чикагские социологи были чрезвычайно изобретательны в своих методах, использовали прямое интервьюирование, «наблюдение изнутри», документальные изыскания, картографию и статистику. У них выработалось особое пристрастие к жизнеописательному методу для изучения двух видов социальных проблем города.

Изучение первого внесло практический вклад в криминологию. В шедеврах Клиффорда Шоу, таких, как «Джекроллер: история малолетнего преступника из первых уст» (1930) или «Братья по преступлению» (1938), были использованы лишь несколько из многих сотен автобиографий, которые он собрал среди подростков в чикагских трущобах. Истоки метода Шоу можно найти не только в жизнеописаниях лондонских преступников, опубликованных Генри Мэйхью, но и в традиционном стремлении добиться от преступника признания на эшафоте или в «исправительном учреждении», как реформаторы ста-

 

[69]

 

ли именовать тюрьму. В Британии Джон Клей, тюремный капеллан в Престоне, призывал заключенных писать или диктовать «короткие рассказы об их жизни, преступлениях, осознании своей вины и раскаянии», считая, что подобные рассказы проиллюстрируют «историю, о которой мы все еще слишком мало знаем, действительное социальное и моральное положение наших соотечественников-бедняков». В 1840-х гг. Клей, выступая в поддержку системы одиночного заключения, аргументировал собственное мнение публикацией некоторых из собранных рассказов в своих докладах о состоянии тюрем. Уже в 1900-х гг. в Америке судья Бен Линдси из Денвера использовал «живые» рассказы-признания как средство работы с подростками в своем образцовом суде для малолетних преступников, а доктор Уильям Хили, основатель Института молодежных исследований, позднее возглавленного Шоу, и автор идеи научно-практических конференций психиатров, пользовался параллельным методом «рассказа из первых уст» как в терапевтических целях, так и желая понять точку зрения самих преступников. Огромное значение такого «автобиографического» подхода в социальной работе и терапии сегодня настолько общепризнанно, что воспринимается как аксиома, но тогда это было совершенно новым явлением. Аналогичным образом и книги Шоу, где личные биографии со всей тщательностью помещались в контекст исследования семейной обстановки и социальных условий, настолько убедительно показывали, что преступность является не просто следствием патологии характера, но и реакцией на социальную обездоленность, что в конце концов стали восприниматься как нечто чрезмерное — все и так уже было понятно[32].

Второй предмет для исследований — долгосрочные социальные изменения — более тесно связан с устной историей, потому что предполагает работу среди взрослых информантов, от которых, помимо устных интервью, требуется еще написание автобиографий, ведение Дневников или предоставление ученым личных писем. Так, У. Томас и Ф. Знанецкий в своем грандиозном новаторском исследовании на тему иммиграции «Польский крестьянин в Европе и Америке» (1918-20) посвятили целый том жизнеописанию иммигранта — специально написанной автобиографии, служащей связующим звеном между исследованием социальной дезорганизации в Польше и причин эмиграции, с одной стороны, и характеристикой польского землячества в Чикаго — с другой. Знанецкий работал как в Польше, так и в Америке. В польской социологии он стал основателем влиятельной «гуманистической традиции», предполагающей систематическое Использование публичных конкурсов для сбора письменных «мемуа-

 

[70]

 

ров» по конкретным темам. Этот метод получил дальнейшее развитие в трудах ученых-радикалов, обращавших таким образом внимание на бедственное положение польских крестьян и безработных в 1930-х гг. (именно они стали вдохновителями публикации в Британии аналогичной книги «Мемуары безработных», материал для которой собирался в 1933 г. путем радиообращений)[33]. В послевоенной Польше конкурсы мемуаров превратились в удивительно живую форму народной культуры. Интерес к этому методу прослеживается в ранней работе Джона Долларда «Критерии жизнеописания» (1935). Но его прямую связь с более современной автобиографической социологией обнаружить весьма нелегко. Работа поляков малоизвестна на Западе, а Чикагская школа, несмотря на столь многообещающее начало, пала жертвой профессионализации в социологии, когда укрылась от живых впечатлений окружающей городской жизни в надежном убежище докторских диссертаций, основанных на статистическом анализе и абстрактном теоретизировании.(…).

[83]

 

Одним словом, устная история развивалась там, где в рамках самой исторической науки сохранилась традиция полевых исследований, например в политической и местной истории или истории рабочего движения, или там, где историки установили контакт с другими дисциплинами, практикующими такие исследования, — с социологией, антропологией, диалектологией и фольклористикой. География научных центров устной истории отражает также и возможности по финансированию полевых исследований — отсюда их высокая концентрация в Северной Америке и Северо-Западной Европе. Этим же объясняется ключевая роль в большинстве стран государственной поддержки — прежде всего в собирании фольклора, но также и по линии борьбы с безработицей, создания архивов на радио или исследовательских советов по общественным наукам. В США, напротив, хотя и реализуется ряд крупных государственных проектов но они в основном касаются вооруженных сил и участников войны. В результате там преобладает частное финансирование, и значительный его объем идет на поддержку прекрасных исследовательских проектов, но, вообще говоря, существует риск, что слишком большое внимание будет уделяться интервьюированию таких людей, которые, скорее всего, оставят после себя и письменные архивы, т.е. представителей общенациональных и местных элит. Известны даже устно-исторические проекты в отношении самих спонсорских фондов. Таким образом, характер финансирования — вероятно, вместе с определяющими его политическими взглядами — также является ключевым фактором неравномерности развития устной истории в разных странах.(…).

 

[84]

 

И все же рано или поздно враждебность по отношению к устной истории в ее нынешних формах, скорее всего, сойдет на нет и профессиональные историки вновь признают ценность устных материалов как одного из многих видов исторических источников. Изменение в средствах коммуникации, лишившее документы на бумажных носителях их центральной роли, сделает это неизбежным. Оппозиция же

 

[85]

 

устной истории при ближайшем рассмотрении определяется скорее эмоциями, чем принципами. На принципы ссылаются, но эти ссылки противоречивы, и корни противоречия следует искать в двух крайностях, связанных с профессией историка.

Прежде всего, и в обществоведении, и в истории существуют исследовательские школы, придерживающиеся убеждения, что к истине можно прийти, только применяя количественную методику. В социологии львиную долю финансирования получают статистические исследовательские группы, которые на практике лишь в минимальной степени взаимодействуют с учеными-одиночками, проводящими углубленные исследования. Статистики настолько самодостаточны, что не испытывают потребности выйти за рамки своих количественных схем, ну разве только чтобы порассуждать о достоверности полученных ими цифр; в мире же, где главным символом технического прогресса является компьютер, им, пожалуй, легче всего игнорировать зачастую неудобные вопросы, которые возникают в ходе качественных автобиографических исследований — не говоря уже о постмодернизме — и могут подорвать их уверенность в собственных методах. Среди историков — прежде всего специалистов по экономической истории и демографии — также есть школы, хотя и не обладающие особым финансовым благополучием, но тоже считающие, что не следует принимать во внимание любые качественные свидетельства, если они не поддаются статистическому анализу. Истоки таких взглядов можно обнаружить в 1920-х и, когда экономическая история проходила период становления в качестве самостоятельной дисциплины, а социальная отказывалась от импрессионистского изящества Дж. М. Тревельяна в пользу более жестких стандартов Жоржа Лефевра с его лозунгом Il faut compter («Надо считать!»). Сторонники более современного варианта количественной методики под знаменем «клиометрии»[34] утверждали, что это единственный путь к подлинно научной истории.

Но столь масштабные притязания сами по себе породили разочарование. Без посторонней помощи статистическая история годится для разгадки прошлого не больше, чем социология способна дать ответ на все проблемы современного общества. Лучшие специалисты по экономической истории и демографии, конечно, всегда это признавали: например, представители школы «Анналов» во Франции или К. Х. Коннелл в Британии, который в своем выдающемся исследовании демографических изменений в структуре ирландской семьи по-

[86]

сле «великого голода» использовал устные предания, собранные Ирландской фольклорной комиссией, в качестве одного из ключевых источников. С 1970-х гг. среди самих социологов произошли отторжение преобладающей статистической методологии в научных исследованиях и возврат к непосредственному биографическому интервьюированию, что сближает социологию с устной историей. Прежние установки неопозитивистской статистической школы, судя по всему, обречены. Так, нетрудно заметить, что анализ, проведенный Майклом Андерсоном в работе «Структура семьи в Ланкашире XIX в.», искажается его приверженностью жесткой «экономистской» модели семьи, не позволяющей, даже в условиях городка с полукатолическим населением в то самое десятилетие, когда развернулись волнения чартистов, принять во внимание ни политические, ни религиозные, ни психологические факторы. А дерзкая акробатика специалистов по экономической истории вроде Р. У. Фогеля, фабрикующего данные при невозможности их найти и претендующего на полное переосмысление всего феномена рабства с помощью набора таблиц, теперь представляется примером, демонстрирующим скорее ловушки, в которые может завести этот метод, чем сильные его стороны. Трудно поверить, что экономическая история и демография, которые благодаря своей близости к общественным наукам куда лучше приспособлены для овладения методом интервьюирования, чем большинство других отраслей исторической науки, и среди представителей которых уже имеется немало видных сторонников устной истории, надолго останутся препятствиями на ее пути[35].


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 102 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 2 страница| Томпсон П. Голос прошлого. Устная история / Пер. с англ. – М.: Изд-во «Весь мир», 2003. 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)