Читайте также: |
|
Откуда же появился, как зародился этот "непомерный страх России" – у сына русского офицера, еще в детстве потрясенного "историей смерти Спасителя" и мечтавшего с тех пор "умереть за благо народа и видеть мать, стоящую у подножия моего креста"?
Характерно, что первое знакомство со Священным писанием будущий католический монах получил не из русской Библии, а – из немецкого переложения "Ста четырех священных историй" протестанта Гибнера (1668-1731 г.г.). Учебными книгами его в российской провинции 20-х годов XIX века были: "Речи о всемирной истории" Боссюэ, "Генриада" Вольтера и, конечно, Ж.Ж.Руссо ("Эмиль"). Учитель – молодой немец, отлично говоривший по-французски, который был "пламенным бонапартистом и вместе с тем отчаянным революционером" – в 1821 году. Кем мечтал видеть он своего воспитанника? Вот образец его наставлений, приводимый Печериным: "Учитесь, развивайтесь... Кто знает, что вам суждено в будущем? Быть может, какая-нибудь благодарная нация (!) выберет вас своим первым консулом..."(с.21).
Не удивительно, что и первое знакомство с православием у воспитывавшегося по Эмилю в глубине Киевской губернии сына бедного русского майора оставило в душе и памяти следы скорее неприятные (если это не позднейшая, хотя бы и подсознательная, "корректировка" брата-редем-пториста).
Впрочем, решающее влияние на юного Печерина имели события 14 декабря: "полковник Пестель был нашим близким соседом", – сообщает он (стр. 23). Его старшие друзья, имевшие "неограниченное доверие" к своему восторженному ученику, "без малейшей застенчивости обсуждали передо мной планы восстания, и как легко было бы, например, арестовать моего отца..." (32).
И вот, кажется первый мотив, первая тонкая ниточка – из "запутанных нитей разнообразных причин" (с.115), побудивших Печерина оставить родину. Он задается "любопытным вопросом": что сделал бы он в решающую минуту – он, знавший о планах заговорщиков? Зная Печерина, трудно сомневаться, что он ради "дружбы" пожертвовал бы отцом родным; однако, он сам не вполне уверен в себе. "...Может быть, по русской натуре я сподличал бы в решительную минуту, предал бы друзей и постоял бы за начальство?" – мучится он сомнением спустя сорок лет. Русская натура – то есть постоянные сомнения, неуверенность в себе, переменчивость, боязнь самого себя – эта тема проходит через всю книгу, сливаясь подчас с темой "страха России".
Печерин пишет о "русской переимчивости, податливости, умении приноровиться ко всевозможным обстоятельствам", (с. 150) – пишет об этом с отвращением, проклиная свою русскость и не будучи в силах избавиться от нее. Печерин не щадит себя, в своих самообличениях он далеко превосходит Руссо с его "Исповедью", приближаясь к героям Достоевского. При этом "русскость" парадоксальным образом оказывается у него плодом исторических условий и неким неумолимым роком:
"Какого благородства от нас ожидать? Рабами мы родились, – рабами мы живем, – рабами и умрем" (28). И он цитирует поэта: "Рабы влачащие оковы, высоких песней не поют!"
Страшным, гоголевским призраком перед будущим профессором Московского университета маячит образ "верноподданного чиновника николаевского времени" (28), "шпионствующая Россия" (134). И – в то же время – "всего более меня ужасал в России стеганый халат" (154). Таким образом, с одной стороны – "непомерный страх России", как "страх от Николая" (115), но, с другой, – все та же русская натура, материализующаяся и в стеганом халате.
Каким образом сформировался этот странный характер – быть может, один из первых русских "католических характеров" (слова В.Розанова о Вл.Соловьеве).
Мы уже упомянули о первых чтениях юного Печерина. Сам он признается – совершенно в духе героев Достоевского: "Вся жизнь моя сложилась из стихов Шиллера, особенно из двух поэм: "Sehnsucht" и "Der Piligrim" (27). Мы знаем, что и сам Достоевский пережил страстное увлечение Шиллером, и что тема шиллеровского прекраснодушия – русского "мечтательства" прошла через все его творчество. У Печерина это воплотилось в жизни. И он проклинал это свойство русской натуры, эту беспредметную восторженность, находящую себе постоянно новые объекты.
Но едва ли не более сильным было у Печерина увлечение Байроном, что сближает его – с Лермонтовым. Что же поразило русского мальчика из провинциальной глуши в английском поэте? "Как я упивался его ненавистью!" (с.34) – читаем мы странное, страшное признание. Ненавистью – к родине! Это чувство "скуки, досады, грусти, отчаяния, ненависти ко всему окружающему, ко всему родному, к целой России" (там же) сочеталось у юного Печерина с "каким-то странным влечением к образованным странам"; очень рано испытал он "какое-то темное желание переселиться в другую, более человеческую среду" (с.32). Очень легко в духе "вульгарного социологизма", до сих пор господствующего в советском литературоведении, сделать вывод о "невыносимых условиях николаевской эпохи". Но это ровным счетом ничего не объясняет.
Нечто подобное – безотчетное тяготение к Западу – переживал мальчик Лермонтов (Впрочем, в сознании родственной связи с предками на Британских островах):
На Запад, на Запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля...
(1831 год)
Но Лермонтов, прошедший тот же, обязательный для молодого русского дворянина цикл европейского образования, окруженный иностранными гувернерами, достаточно рано почувствовал в себе – "русскую душу". Причем именно Байрон, вызвавший у Печерина цитированные "безумные строки" о ненависти к отчизне – пробудил в Лермонтове сознание своей русскости.
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он гонимый миром странник,
Но только с русскою душой...
(1832 год)
Быть может, Печерину "не хватило" лермонтовской гениальности? Или его – несомненно русская – душа раскрывалась миру таким образом: в проклятиях и скрежете зубовном, в горьких сожалениях и ламентациях, в никогда не окончившихся поисках источника вины?
Остается что-то непонятное в подогретой ненависти Печерина "к целой России". Взаимоотношения с отцом? Томление в бескультурной среде одаренного, с широкими запросами юноши. Рано усвоенные идеалы европейского либерализма? Все, вместе взятое, и плюс что-то еще.
"На кого тут жаловаться? Тут никто не виноват. Тут исполняется вечный и непреложный закон природы, перед которым все одинаково должны преклонить главу... Это – закон географической широты. Жалоба моя столь же основательна, как если б какая-нибудь елка или березка, выросшая под архангельским небом, вздумала плакаться на то, зачем-де она не родилась пальмою или померанцевым деревом под небом Сицилии!" (с. 35).
Это противопоставление "русской елки" "пальме" вызывает лермонтовскую ассоциацию ("На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна").
Не подсознательное ли это, сильнее нас, тяготение – у одних сублимируемое поэтической музой дальних странствий, у других – выливающееся в инстинктивный порыв бежать, бежать подальше, куда глаза глядят? В основе этого чувства – недовольство собой, настоящим, окружающим.
"Какая тайна – развитие человеческого растения! Почему это семя пустило корни в таком, а не в другом направлении? Зачем же оно не раскинулось шире и роскошнее? Зачем такие бледные цветы, такие тощие плоды? А ведь стремление соков, желание развития было великое! Недоставало, может быть, воздуха, солнца и благотворного дождя. Русская зима убила все на корню!.." (с. 32).
Еще одна неизбежная лермонтовская ассоциация – известные строки из "Думы", прямо перекликающиеся со словами Печерина о "тощих плодах":
...Так тощий плод, до времени созрелый,
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между цветов, пришлец осиротелый...
(1838 год)
И в целом, приведенные цитаты из посмертных записок В. Пече-рина кажутся (и во многом являются действительно) исчерпывающим комментарием к лермонтовской "Думе". Он – представитель того же поколения, и поразительное сходство – почти совпадение фамилии "Героя нашего времени" и его – есть искушение считать не случайным.
Итак, мотивы бегства Печерина за границу (история которого подробно рассказана М.Гершензоном в его книге "Жизнь Печерина") представляются достаточно ясными. Но чем, все же, объясняется его страх России?
Врожденное, или воспитанное Шиллером и французскими риторами свободолюбие было его определяющей страстью, которая и превратила все его существование в la vie mouvementee – по выражению одного новейшего исследователя[104]. С гордостью признается Печерин в "Замогильных записках". "Я никогда никакому правительству, даже и русскому царю не присягал" (с.85). Быть чиновником – т.е. "на службе", в подчинении, зависеть от кого-то – одна эта мысль его ужасала. Даже покровительство казалось ему оскорбительным; во всяком случае, он избегал всячески и такого рода зависимости. Это видно из истории его отношений с масонами: от них его оттолкнул... дух взаимной поддержки и солидарности." Ну что ж это такое? думал я, ведь это то же, что у нас в России: нельзя ли как-нибудь" (85-86).
Печерин был убежден, что сами условия российской действительности воспитывают в каждом – верноподданного чиновника (хотя его пример говорит как раз об обратном). Отсюда - его "ожесточение против России" (167). Но, вместе с тем, встречаем у него и такое характерное признание – как и все остальные, предельно искреннее: "Таков был дух нашего времени или по крайней мере нашего кружка: совершенное презрение ко всему русскому и рабское поклонение всему французскому, начиная с палаты депутатов и кончая Jardin Mabile-ем (увеселительный сад в Париже)" (с.70-71).
Но это добровольное рабство чужому – свойство самой русской натуры? Ведь не может оно быть производным от "условий". Кажется, Печерин склоняется именно к такому ответу.
И, вместе с тем, еще одно, самоубийственное признание: "Брошюрка Ламенэ заставила меня покинуть Россию и броситься в объятия республиканской церкви" (с.81). Важен здесь не Ламенэ, через увлечение христианским социализмом которого прошел и Достоевский. Печерин прямо пишет: "Книги имели решительное влияние на главные эпохи моей жизни. Да еще бы ничего, если бы это были настоящие книги... а то нет: самые ничтожные брошюрки в каких-нибудь сто страниц решали судьбу мою навеки веков" (там же).
Это заставляет вспомнить мало кому известные строки Гоголя из неотправленного его ответа на "знаменитое" письмо Белинского к Гоголю. Писатель (тоже – современник Печерина) с горечью писал об этой пагубной наклонности многих русских: "Нельзя, получа легкое журнальное образование, судить о таких предметах. Нужно для этого изучить историю Церкви. Нужно сызнова прочитать с размышлением всю историю человечества в источниках, а не в нынешних легких брошюрках (подч. мною – Е.В.), написанных Бог весть кем". И дальше – о "современных брошюрах, написанных разгоряченным умом, совращающим с прямого взгляда"[105].
"Брошюрки" внесли свой вклад в возникновение "страха России" у Печерина, помогли сложению его мировоззрения, в котором Россия заняла место – отрицательным знаком. Но "русская совесть" – "священный долг служить царю и отечеству" (что свойственно, считает Печерин, русскому и англичанину, и чего нет у французов) (с. 136, 83) время от времени давала о себе знать. Отсюда - исключительная сложность этого загадочного комплекса в душе несомненно русского, и оставшегося таким до конца, но умершего католическим монахом на чужбине Владимира Сергеевича Печерина.
Он первый назвал этот комплекс по имени: страх России. Это было, есть и, видимо, остается, если суждено еще быть России. Были и есть испытывающие его дети России. Осудим ли мы их или пожалеем? Последняя оценка принадлежит – не нам.
ЕВГЕНИЙ ВАГИН
Всеволод Соловьев и Владимир Соловьев
Личность Всеволода Сергеевича Соловьева – автора исторических романов, пользовавшихся некогда шумной известностью, в сознании потомков оказалась совершенно заслоненной грандиозной фигурой его младшего брата Владимира Соловьева. Это не совсем справедливо. Серьезное изучение творчества Всеволода Соловьева должно показать, что он во многом и до сих пор сохраняет право на внимание не только исследователей, но и читающей публики.
Чрезвычайно интересным в психологическом, историко-литературном и общекультурном смыслах является вопрос о взаимоотношениях двух братьев Соловьевых. Кажется, никто этим специально не занимался.
Между тем, помимо родственных уз, сложных семейных отношений, имеется целый ряд обстоятельств, придающих особый смысл сопоставлению двух братьев Соловьевых, каждый из которых сыграл заметную роль в истории русской культуры. Оба они, не один Владимир Соловьев, обладали одаренностью далеко не только литературной. В предлагаемом этюде хочется обратить внимание на общий их интерес к проблемам мистического плана. Это открывает поле для некоторых наблюдений и предложений.
Однако прежде необходимо в самых общих чертах напомнить биографию Всеволода Сергеевича Соловьева.
Он был самым старшим сыном знаменитого историка С.М.Соловьева и родился в Москве 1 января 1849 года. Любовь к истории унаследовал от отца, но в особом, "художническом" восприятии. Этот эстетический элемент мог быть также результатом влияния матери, любимцем и баловнем которой он был (в числе ее предков называют философа и поэта Григория Сковороду). Известно, впрочем, что суровый его отец, глава большой патриархальной семьи, по субботам вместо всенощной неизменно отправлялся в итальянскую оперу. Глубокая религиозность, мистическая настроенность могли перейти к Всеволоду Соловьеву от его деда – священника.
Первоначальное воспитание Всеволод Соловьев (как и его брат Владимир, бывший четырьмя годами младше его) получил в семье, где имелись для этого все необходимые условия. Здесь постоянно бывали московские знаменитости: профессора и литераторы Т.Н.Грановский, П.Н.Кудрявцев, И.С.Аксаков, А.Ф.Писемский. Затем он учился в модном тогда немецком пансионе Циммермана (официальное название: "пансион, состоящий при реформатской церкви в Москве"). Впоследствии писатель довольно жестко, в диккенсовских тонах описал это учебное заведение – особенно "способ воспитания" попадавших в него мальчиков. Конечно, контраст с семейной обстановкой должен был быть значительным.
В 1866 году Всеволод Соловьев поступил на юридический факультет Московского университета, каковой и закончил со степенью кандидата прав в 1870 году. В семье его не любили (матери приходилось почти скрывать нежную привязанность к своему первенцу), и по окончании университета отец строго заявил юноше, что теперь он сам должен содержать себя. Всеволод Сергеевич отправился в Петербург, где началась его служба во Втором отделении собственного Его Императорского Величества канцелярии. Позднее он состоял чиновником особых поручений при Министерстве народного просвещения до 1897 года, после чего – цензором драматических сочинений при главном управлении по делам печати.
Однако довольно рано у него обнаружилось литературное дарование, уже в юности он стал профессиональным литератором. Первые лирические стихи Всеволода Соловьева начали появляться в печати с 1864 года. Он печатался в "Московских Ведомостях", "Русском Вестнике", "Заре", "Гражданине" и других изданиях.
Занятия литературой приобрели систематический характер после переезда Всеволода Соловьева в Петербург. Он стал регулярно сотрудничать в газете "Петербургские ведомости" графа Е.А.Салиаса, в которой – а затем в "Русском Мире" Черняева – напечатал ряд статей о русской литературе.
Совершенно особое значение для молодого литератора имело личное знакомство с Ф.М.Достоевским, одним из самых восторженных и безусловных поклонников которого он был уже в то время. Сохранилась запись в дневнике Всеволода Соловьева, рассказывающая об этом знакомстве. И Достоевский написал тоща племяннице: "Я с ним недавно познакомился и при таких особенных обстоятельствах, что не мог не полюбить его сразу... Он довольно теплая душа"[106].
В "Воспоминаниях о Ф.М.Достоевском Всеволода Соловьева, появившихся в 1881 году, находим такую любопытную фразу: "В то время Достоевский имел на меня решительное влияние, и я придавал большое значение почти каждому сказанному им мне слову. Поэтому я имел обычай тогда же записывать многие наши разговоры и по преимуществу рассказы о себе самом. Я храню некоторые его интересные письма... Мне только жаль, что я не могу в настоящее время рассказать всего, что у меня записано и что я помню, – я не хочу обвинений в нескромности, не хочу много говорить о живых еще людях..."[107]
К сожалению Всеволод Соловьев так и не рассказал всего, что знал о своем "замечательном, но, к несчастью, часто раздраженном учителе"[108], как, впрочем и его брат, Владимир Сергеевич, познакомившийся с Достоевским тогда же, в январе 1873 года[109].
Любопытным представляется замечание племянника братьев Соловьевых, Отца Сергия Соловьева (1885 – 1941 г.г.): "Всеволод Сергеевич был весьма близок с Достоевским, и, нам думается, у него было больше точек соприкосновения с автором "Карамазовых", чем у его брата Владимира, который в "Трех речах о Достоевском" говорил о чем угодно, кроме самого Достоевского, пользуясь именем великого писателя для проповеди собственных идей, иногда не только чуждых, но прямо враждебных творцу легенды о "Великом Инквизиторе[110]".
Этот же биограф сообщает нам важные сведения о характере взаимоотношений между братьями Соловьевыми: "Между Всеволодом и Владимиром с ранней юности началась ожесточенная вражда. Почти мальчиками они столкнулись лбами, оба влюбившись в двоюродную сестру Катю Романову... Взаимные отношения братьев несколько напоминали отношения Димитрия и Ивана Карамазовых, и, хотя Всеволод был еще меньше похож на Димитрия, чем Владимир на Ивана, очень возможно, что "Братья Карамазовы" написаны Достоевским под впечатлением знакомства с братьями Соловьевыми".+
По всей видимости, враждебным было, скорее, отношение младшего брата к старшему – Всеволоду Сергеевичу. В семье не могли простить его вторичной женитьбы на младшей сестре своей первой жены, с которой он развелся, и которую Владимир Сергеевич демонстративно поддерживал.
Сам Всеволод Соловьев писал матери после появления в печати (в "Православном Обозрении" за 1873 год) первой работы брата, статьи "Мифологический процесс в древнем язычестве": "Познакомился с Володиной статьею и ловко обратил на нее внимание кого следует. Буду радоваться его успехам, но нахожу выступление его в печати в такой форме – преждевременным и именно по твоему выражению относительно пера и топора. Зачем также он не подписал Вл., а просто В. – нас уже начали смешивать, а я вовсе не хочу отнимать у него ни его философии, ни богословия; не хочу также отдавать ему моих распускающихся цветов, моих слез и моего смеху – завидовать друг другу мы не можем, потому что наши дороги так различны – это две очень трудные дороги; но нету времени распространяться... Что-то будет с нами? Достигнем ли мы своих целей?.."[111]
"Наши дороги так различны", – подчеркивает Всеволод Соловьев (10 ноября 1873 г.). Действительно, "дороги" двух замечательно одаренных братьев, их направление и характер выбранной деятельности начали решительно расходиться, особенно с середины 70-ых годов, когда разница в возрасте почти стерлась.
Владимир Соловьев созрел и "определился" интеллектуально очень рано. Период исступленного безбожия он пережил еще в отрочестве – когда в 14 лет перестал сознательно ходить в церковь. Из "мистического ребенка" он вдруг превратился в типичного нигилиста-шестидесятника (следы этого, по нашему убеждению, остались во всем его последующем творчестве), увлекался дарвинизмом и социалистическими учениями. Но затем под влиянием Спинозы – которому принадлежит "решающая роль" в его философском развитии (К. Мочульский) – Владимир Соловьев переживает религиозное обращение, "становится сознательным христианином" (письмо-исповедь от 31 декабря 1872 г. к Е.В.Романовой – объекту любовного соперничества двух братьев).
Как известно, после сравнительно недолгого "славянофильского" периода – плодом которого явилась его магистерская диссертация "Кризис западной философии" с явными следами влияния И.Киреевского – в мировоззрении Владимира Соловьева опять наступает перелом. Не без основания это связывают с его первым заграничным путешествием в Лондон и – особенно – неожиданной поездкой в Египет. Вскоре после возвращения на родину произошел решительный разрыв ставшего уже очень известным философа со славянофилами, началось сближение с кругом "Вестника Европы41; в плане церковно-религиозном – сильное тяготение к католическому миру.
Совсем иным был путь старшего брата. Отец Сергий Соловьев (сам ставший католическим священником в России и умерший в специальной психиатрической лечебнице в Казани в 1941 году) писал о более позднем, впрочем, времени: "В отличие от отца и братьев, Всеволод Сергеевич был монархистом без рассуждений и православным с близостью к о.Иоанну Кронштадскому, который крестил его детей. К брату Владимиру он относился с презрением и злословил, что брат "надеется стать римским кардиналом"[112].
Думается, что слова о "презрении" продиктованы, скорее, недоброжелательностью биографа и, быть может, семейной традицией. Отношение старшего брата к младшему в действительности было много сложнее. Но принципиальная разница в миропонимании и особенно, если можно так сказать, социальном мировоззрении, несомненно, существовала. Действительно, Всеволод Соловьев был последовательным монархистом традиционного исконно русского типа, что нашло выражение в его исторических романах. Это объясняет, между прочим, почему в советское время Всеволод Соловьев как исторический романист прочно "забыт": его книги никогда не переиздавались в СССР; о нем самом вспоминают изредка лишь в связи с Федором Достоевским, или – реже – Владимиром Соловьевым.
Первая историческая повесть Всеволода Соловьева "Княжна Острожская" была напечатана в "Ниве" в 1876 году. В следующем 1877 году там же (литературная судьба писателя оказалась прочно связанной с "Нивой") появилось другое произведение того же жанра – "Юный император". Живым откликом на события русско-турецкой войны явилась повесть "Русские крестоносцы" (1877 г.), в которой автор выступал и как очевидец описываемых событий и как историк. (Вспомним, что Владимир Соловьев, захваченный патриотическим порывом, собирался тогда ехать на турецкий фронт добровольцем).
Затем последовали романы Всеволода Соловьева: "Капитан гренадерской роты" ("Историческая Библиотека", 1878 г.), "Царь-девица" ("Нива", 1878 г.), "Касимовская невеста" ("Нива", 1879г.), "Наваждение" – роман из современной жизни ("Русский Вестник", 1879 г.).
Однако, настоящая слава и популярность пришли к Всеволоду Соловьеву с началом печатания его огромной исторической эпопеи "Хроника четырех поколений" – повествования о семье Горбатовых. Пять больших частей его последовательно появлялись в "Ниве" с 1881 по 1886 годы: "Сергей Горбатов" (1881 г.), "Вольтерьянец" (1882 г.), "Старый дом" (1883 г.), "Изгнанник" (1884 г.) и "Последние Горбатовы" (1886 г.). Справедливо называют эту хронику апогеем литературной известности Всеволода Сергеевича Соловьева.
Этот большой и несомненный успех не мог, однако, вполне удовлетворить писателя. Ему хотелось сказать больше и глубже, поделиться плодами своего духовного и мистического опыта (быть может, не без чувства внутреннего "соперничества" со своим знаменитым братом).
В семье с юных лет считали Всеволода Соловьева человеком не очень серьезным. Он любил изысканно одеваться, душился, вел себя, как барин, и был вполне светским человеком. И, вместе с тем, он унаследовал от предков не только начало эстетическое, но и наклонность у углубленному созерцанию, влечение к таинственному, оккультному.
Всеволод Соловьев рано начал интересоваться областью сверхчувственного. На этом пути у него были серьезные срывы, но он никогда не терял из виду окончательно последних ориентиров. Правильная духовная перспектива помогла ему не только преодолеть собственные заблуждения, но и указать на опасность таковых другим. А у него было много возможностей близко наблюдать людей, избравших ложные пути, и людей незаурядных.
Появлению двух самых замечательных произведений Всеволода Соловьева мистического характера – романов "Волхвы" (1888 г.) и "Великий Розенкрейцер" (1889 г.) – предшествовал короткий и драматический эпизод его отношений с Е.П. Блаватской.
Об этой "замечательной женщине" (по характеристике Владимира Соловьева), идеи которой приобретают сегодня новую известность, стоило бы сказать подробнее. Но здесь мы отметим только, что, подобно Ф.М. Достоевскому, и Е.П. Блаватская оказалась "между" двумя братьями Соловьевыми. Однако, если к творцу "Братьев Карамазовых" оба Соловьева сохранили до последних своих дней огромный пиетет и любовь, то автор "Разоблаченной Изиды" и "Тайной доктрины" вызывала у того и другого противоречивые чувства.
Владимир Соловьев заинтересовался вначале идеями Блаватской, но впоследствии дал уничтожающий отзыв о ее сочинениях ("шарлатанская попытка приспособить настоящий азиатский буддизм к мистическим и метафизическим потребностям полуобразованного европейского общества, неудовлетворенного по тем или другим причинам своими собственными религиозными убеждениями и учениями" – статья в словаре Венгерова).
Более глубоким было увлечение "современной жрицей Изиды" его старшего брата (1884-1885 г.г.), тоже, в конце концов разочаровавшегося в ней. Но и после смерти Е.П.Блаватской в 1891 году в своей разоблачительной книге о ней Всеволод Соловьев признавал; "Причину странной симпатичности "современной жрицы Изиды" следует искать в ее самобытной, своеобразной, горячей, как огонь, талантливости и ее бурной, бешеной энергии. Такая талантливость и энергия – стихийная сила, с которой нелегко бороться. Эта сила в соединении с душевной изворотливостью произвела одно из самых интересных и характерных явлений XIX века - "теософическое общество".
Опыт знакомства с этой загадочной женщиной – новым Калиостро XIX века – несомненно, нашел отражение в работе Всеволода Соловьева над названными "мистическими" романами.
Однако, нам представляется, что в образе главного героя романов "Волхвы" и "Великий Розенкрейцер" князя Захарьева-Овинова отразились некоторые существенные черты личности брата писателя – Владимира Сергеевича Соловьева. Эта интуитивная догадка усугубляется при внимательном чтении романа.
Конечно, до известной степени, "мистически пытливые умы – Захарьев-Овинов в "Волхвах", Николай в "Последних Горбатовых" – это, в сущности, сам Всеволод Соловьев в своем вечном мистическом искании"[113]. Однако отдельные эпизоды в обоих романах убеждают, что писатель, сконцентрировав внимание на отрицательной стороне опыта своего героя, на его заблуждениях духовного порядка для более полного описания ложного пути Захарьева-Овинова придал ему некоторые черты ставшего к тому времени очень знаменитым своего брата Владимира Соловьева, с которым он идейно и "мистически" окончательно разошелся.
Эта внутренняя полемика с братом глубоко "спрятана" в романах; о ней можно догадаться, ее можно узнать в отдельных местах книги, зная историю их отношений друг с другом и направление внутренней эволюции. И этот спор, столь характерный для более полного и глубокого уяснения "русской идеи", имеет далеко не только семейное значение.
Мистическая одаренность героя романа "Волхвы" сказывается уже в детстве: "Он чувствовал себя окруженным бесчисленными, едва уловляемыми образами, слышал вокруг себя неясные голоса, ощущал легкие прикосновения. И все это звало его, видимо силилось ему сказаться, проявиться перед ним, определеннее... Он слишком рано начал вдумываться в смысл окружавшей его жизни и с каждым годом все настойчивее решал, что эта жизнь – несправедливость, мрак и страдание, что это даже и не настоящая жизнь, ибо есть иная, та, которая его звала и манила, хотела и не могла ему ясно сказаться". (II, 182).[114]
Конечно, это описание достаточно неопределенно; многие в ранней юности переживают нечто подобное. Но Всеволод Соловьев говорит о своем герое: "Он чувствовал и знал, что предназначен к чему-то особенному и таинственно великому... и он ждал, когда, наконец, судьба его начнет совершаться, когда она ему откроется" (К, 1S4). Такое настроение известно нам из биографии Владимира Соловьева, некоторые стихи его исполнены подобной уверенностью в своей предназначенности к чему-то великому.
Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 4 страница | | | Современная онтология, натуральный строй и цветовая гамма 6 страница |